Текст книги "Пинхас Рутенберг. От террориста к сионисту. Том I: Россия – первая эмиграция (1879–1919)"
Автор книги: Владимир Хазан
Жанр: История, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 34 страниц)
Часть III
Русская смута
Глава 1
Последний час свободы
В Петрополе печальном мы умрем…
О. Мандельштам
Как только пробил час царизма и на Руси настали дни свободы, Рутенберг двинулся в Россию вместе с многими русскими эмигрантами. Будучи вдали от родины в качестве политического эмигранта, Рутенберг, последнее время в Америке отдававший много сил и энергии вопросам национального самоопределения евреев, не смог остаться там и двинулся на родину, в которой он давно работал в качестве революционера, для того чтобы быть арестованным уже новым «революционным правительством» в качестве контрреволюционера.
K.M. Оберунев1
В Россию Рутенберг вернулся во второй половине июля или в начале августа 1917 г. Точной даты мы не знаем, однако едва ли это случилось в начале июля, как пишет Я. Яари-Полескин (Yaari-Poleskin 1939: 152): как было уже сказано, из Нью-Йорка он отплыл 11 июля. Из воспоминаний И. Супраского (Suprasky 1939: 2) мы узнаем, что 12–15 (25–28) августа 1917 г. Рутенберг участвовал в московском Государственном совещании, на котором А.Ф. Керенский намеревался обеспечить поддержку широких народных масс Временному правительству.
Между прочим, это совещание – из-за занятости им А.Ф. Керенского – задерживало решение вопроса о Еврейском отряде, сформированном из русских евреев и расквартированном в Петрограде. Отрядом этим, как уже говорилось, занимался И. Трумпельдор, по замыслу которого легионеры должны были быть отправлены на Кавказский фронт и пробиваться оттуда в Палестину. 18 (31) августа 1917 г. Трумпельдор писал жене Фире в Александрию:
Хлопоты о легионе продолжаются, но легиона пока еще нет, а есть, как и была, надежда, что он будет. Московское Государственное совещание опять затормозило решение этого вопроса, но я думаю, что теперь уже близок день, когда он решится, и, Бог даст, решится положительно2.
В конце концов этим планам не суждено было сбыться: пришедшие вскоре к власти большевики отобрали у Трумпельдора последнюю надежду. Как писал впоследствии в своих мемуарах Я.В. Вейншал, назначенный в этот отряд врачом,
было ясно, что еврейский отряд, формируемый на основании приказа Керенского, не обязателен для Троцкого, главного военного министра (Вейншал 2002: 52).
20 августа/2 сентября после долгих мытарств в Россию вернулся Б. Борохов, который по ходатайству Рутенберга получил специальное разрешение на въезд, подписанное премьер-министром. Имел ли Рутенберг в России касательство к партии Поалей-Цион, с которой так близко сошелся в Америке? Очевидцы свидетельствуют о том, что самые минимальные. Причина заключалась, конечно, в том, что основная масса российских поалей-ционистов сочувствовала большевикам. В последние дни августа с Рутенбергом велись в правительстве переговоры о назначении на ответственную должность. Именно этим объясняется его отказ от предложения Б. Борохова принять участие в III съезде Поалей-Цион (;партейтаг), состоявшемся в Киеве, а затем, возможно, и в работе Съезда народов, проходившем в сентябре 1917 г. там же. На встрече, на которой прозвучало это предложение, кроме Рутенберга и Борохова, присутствовал Нахум Нир-Рафалькес3, входивший в руководящее ядро поалей-ционистов, впоследствии так описавший ее в своих мемуарах:
На этой встрече мне стало ясно, что каждый из нас по-разному представляет себе, какой должна быть Эрец-Исраэль. По мнению Рутенберга <…>, необходимо было отстаивать идею еврейской республики; на мой взгляд, следовало бороться исключительно за право свободной алии и заселения Эрец-Исраэль; Ворохов же к этому прибавлял еще требование свободы действий и помощи всем демократическим еврейским институциям. Завершая беседу, он призвал Рутенберга принять участие в работе III конференции Поалей-Цион. На это Рутенберг ответил, что поскольку в России среди членов этой партии есть большевики, а ему предстоит занять ответственную должность, предложенную Временным правительством, он считает, что участие в конференции может ему повредить. По этой же причине он отказался послать приветственную телеграмму в адрес конференции – это уронило бы его репутацию в глазах правительства (Nir 1958: 202).
В будущем Н. Нир с откровенно мстительным чувством припомнит Рутенбергу отношение к «красным сионистам». Когда, делился он в воспоминаниях, после большевистского переворота Рутенберг оказался в Петропавловской крепости, его посетил член Поалей-Цион Hoax Бару, который
без труда получил разрешение от нового правительства, относившегося к нам с полным доверием. <После своего посещения крепости> Бару рассказывал мне, что Рутенберг просил, чтобы его имя появилось в наших списках кандидатов от Поалей-Цион на Всероссийский еврейский съезд4. Я категорически воспротивился этому, поскольку он отверг нас в тот момент, когда, как ему казалось, он был на коне. И вот теперь, когда его карьера русского революционера завершилась, он хочет использовать нас для того, чтобы делать еврейскую карьеру. После состоявшегося обмена мнениями мы запросили мнение Центрального Комитета Поалей-Цион в Москве. Там, взвесив все «за» и «против», просьбу Рутенберга отклонили (Nir 1958: 221).
Нельзя не подивиться тому, как тот же эпизод пересказан в книге Я. Яари-Полескина «Pinhas Rutenberg: Ha-ish ve-peulo». Здесь уже не Рутенберг просит Бару включить его имя в списки руководителей российского Поалей-Цион, дабы выйти на свободу, а Бару уговаривает его об этом, на что непреклонно-гордый Рутенберг отвечает решительным отказом, не желая идти на сделку с совестью и приобретать избавление от большевистского плена такой ценой (Yaari-Poleskin 1939: 155). При этом Я. Яари-Полескин ссылается на рассказ все того же Н. Нира, вероятно сделанный в устной форме, поскольку книга его воспоминаний вышла значительно позднее. Не беремся сказать, кому принадлежит авторство этого типичного для рутенберговской агиографии искажения – Полескину или самому Ниру, но само по себе оно весьма примечательно.
Что касается судьбы Б. Борохова, то она сложилась в России крайне печально: через несколько месяцев, 4/17 декабря 1917 г. его не стало. Он принял участие в партейтаге и Съезде народов в Киеве, куда приглашал Рутенберга, затем в качестве делегата съезда поехал на Демократическое совещание в Петроград, оттуда отправился в Москву на пленарное заседание ЦК Поалей-Цион, далее – вновь в Киев для ведения переговоров с социал-революционерами и социал-демократами о едином блоке на выборах в Учредительное собрание. Из Киева Борохов двинулся в Чернигов, но по дороге простудился, заболел воспалением легких и через короткое время умер (похоронен в Киеве). Н. Нир-Рафалькес, почитавший Борохова как своего учителя, писал в его некрологе:
Мысль не мирится с фактом. По инерции она настойчиво все думает о том, кого нету уже среди нас, и мгновениями кажется, что вовсе не было тех скорбных, ужасных, безумных минут, когда великий дух расстался с нами и уходил в вечность; все кажется, что он еще среди нас и слушает нас со своей доброй, милой улыбкой вдумчивого учителя; как живые, стоят перед нами эти глубокие глаза, и так мучительно, до боли страстно хочется еще раз, один еще хоть раз заглянуть в них…
Но его уже нет, и ничто не в состоянии воскресить его. Отчаянное горе заменяется бессильной злобой против бессмысленной, жестокой судьбы… (Нир 1917: 3).
Продолжая агиографическую тему, следует сказать, что в легендах и преданиях, сложившихся в европейской и американской печати вокруг русской революции, Рутенберг зачастую преувеличенно воспринимается едва ли не как главная опора охраны подлинно демократической власти в Петрограде. Эта завышенная оценка его роли в установлении революционного порядка и законности, отразившаяся даже в титуловании: «Chief of Police in the Kerensky Government» (Times. 1921. May 18. P. 7), «…the commandant of a citadel in Petrograd» (Levin 1930: 5) и др., – сама по себе представляет весьма занятный объект для анализа политической мифологии. Не в последнюю очередь здесь, по всей видимости, сказалась чисто психологическая потребность противопоставить слабой власти своего рода сильную персональную альтернативу, пусть хотя бы потенциальную. И несмотря на то, что в истории Февральской революции Рутенберг реально не выдвинулся на первые роли, легенда, по преимуществу на Западе, упорно повышала задним числом его кредиты.
Многочисленные ошибки, допущенные Временным правительством, позволившие уступить власть большевикам и многократно обсуждавшиеся в дальнейшем, по количеству накопленных свидетельских источников претендуют на отдельную главу в историографии русской революции. Одна из постоянно присутствующих и варьирующихся в них тем – политическая наивность и недальновидный либерализм, лишившие правительство Керенского каких бы то ни было шансов на успех. В мемуарах «British agent» (1933) (русский перевод: «История изнутри: Мемуары британского агента») Р.Г. Брюс Локкарт (Robin H. Bruce Lockhart; 1887–1970), английский дипломат, вице-консул в России (1911–1918) и известный шпион, рассказывал о том, как во время завтрака с Керенским в «Карлтон грилл рум» в Лондоне в июне 1931 г. к ним присоединился лорд Бивербрук, который
сразу же стал осыпать Керенского вопросами:
– Какова причина вашего провала?
Керенский ответил, что немцы толкнули большевиков к восстанию, так как Австрия, Болгария и Турция собирались заключить с Россией сепаратный мир. Австрия решила просить о сепаратном мире всего за две недели до Октябрьской революции.
– Удалось бы вам победить большевиков, если бы вы заключили сепаратный мир? – спросил лорд Бивербрук.
– Ну, конечно, – возразил Керенский, – мы были бы теперь в Москве.
– Так почему же, – поинтересовался лорд Бивербрук, – вы не сделали этого?
– Мы были слишком наивны, – последовал ответ.
И Локкарт заключает пересказ этой сцены такой сентенцией: «Наивность – лучшая эпитафия на могилу Керенского» (Локкарт 1991/1932: 165).
В западной мифологии русской революции наивность и нерешительность Керенского в определенном смысле компенсировались волевой и энергичной натурой Рутенберга, который не выполнил своей исторической миссии лишь потому, что был вынужден подчиниться анемичной власти. Так, в другой своей книге, «Му Europe» (1952), Локкарт вспоминал:
<…> Рутенберг неоднократно говорил мне, что величайшим огорчением в его жизни было то, что он не взял тогда <в предоктябрьские дни> закона в собственные руки. Он был уверен, что, поступи он так, большевистскую революцию можно было предотвратить (Lockhart 1952: 27).
Нет совершенно никаких исторических оснований именно в Рутенберге видеть «претендента» на роль несостоявшегося «спасителя России» от большевистской тирании: не он один высказывал впоследствии запоздалое сокрушение от не использованных в свое время силовых возможностей против тех, кто в скором времени «всерьез и надолго» захватит власть в стране. Теми же по существу мыслями, что Рутенберг с Локкартом, делился с В.Л. Бурцевым бывший министр юстиции в царском правительстве (а с 1 января 1917 г. еще и председатель Государственного совета) И.Г. ГЦегловитов, когда они встретились после Октябрьского переворота в Петропавловской крепости:
Меня нередко называли «Каином», но я клянусь вам, что я не подписал ни одного смертного приговора. Но я виновен перед моей страной за то, что, зная по именам этих мерзавцев (он имел в виду Ленина, Троцкого, Нахамкеса и проч.) и имея их в сущности в моих руках, я не расстрелял их. Если бы я это сделал, Россия не должна была бы пережить весь этот ужас и я сам не сидел бы в тюрьме в ожидании смерти. Я прошу у моей страны прощения за этот мой величайший грех (Бурцев 1962: 185).
Как известно, предложения о беспощадной расправе с большевистской верхушкой к Керенскому действительно поступали, одно из них – не по-женски решительное, от Е. Брешко-Бреш-ковской, которая за свои заслуги перед революцией пользовалась особым расположением премьер-министра Временного правительства (как и он, она жила в Зимнем дворце)5. Вспоминая драматическое время между двух революций 1917 г., Бреш-ко-Брешковская писала:
После моей поездки по России я сочла долгом доложить в Петрограде обо всем, что видела и слышала. Тут я услышала и о затеях и образе действий Ленина и Троцкого. И настаивала на их аресте, на укрощении возмутительной пропаганды большевиков. Но их связь с Германией не была еще установлена и все они были на воле. <…> Сколько раз я говорила ему: «возьми Ленина!» А он не хотел. Все хотел по закону. Разве это было возможно тогда? И разве можно так управлять людьми? Вот грибы растут – есть хорошие, а есть и поганки. Поганки надо выбрасывать. Разве нет дурных, злых людей? Посадить бы их на баржи с пробками, вывезти в море – и пробки открыть. Иначе ничего не сделаешь. Это как звери дикие, как змеи – их можно и должно уничтожить. Страшное это дело, но необходимое и неизбежное (Брешковская 1954: 201-04).
Как кажется, впервые легенда о Рутенберге как единственном решительном человеке в правительстве Керенского, который будто бы предрекал последствия большевистского coup d’Etat и энергично настаивал на ликвидации его будущих вождей, прозвучала из уст У. Черчилля 4 июля 1922 г. на вечернем заседании палаты общин британского парламента, где обсуждались вопросы государственной политики Великобритании в Палестине, мандатом на которую она к тому времени владела (в следующей главе мы еще коснемся этого знаменитого заседания и не менее знаменитого выступления на нем тогдашнего английского министра колоний).
…Я также знаю, – говорил в своей речи У. Черчилль, – что он <Рутенберг> рекомендовал Керенскому, когда являлся членом его правительства («when he was an official of his Government»), повесить Ленина и Троцкого, и это служит для меня доказательством его неколебимой последовательности (Great Britain: 339).
Мотивы речи У. Черчилля достаточно хорошо известны: основной стратегической задачей было отстоять план электрификации Палестины, принадлежавший инженеру Рутенбергу, а для этого требовалось отстоять его самого, обложенного со всех сторон клеветой недоброжелателей, инсинуациями кругов, заинтересованных в том, чтобы любой ценой сорвать подписание концессии, и бурной антисемитской пропагандой. Возможно, именно для того, чтобы выбить у антирутенберговской кампании всякую почву из-под ног и выдать Рутенбергу неоспоримый кредит доверия, Черчилль сознательно пошел на завышение его акций и укрупнение роли в русской революции. В результате автор плана электрификации Палестины предстал не просто яркой антибольшевистской фигурой, но был переведен в разряд героя, дальновидно требовавшего казни большевистских главарей, дабы обезопасить подлинно демократический режим от угрозы красной диктатуры. Тем самым Рутенберг как бы автоматически превращался в глазах Запада в провидца близящейся политической и социальной катастрофы, заполнял в русском демократическом правительстве лакуну «сильной личности», дававшей шанс изменить ход истории, но не услышанной слабой властью. Не исключено, впрочем, что эта легенда легла на стол Черчилля в завершенном виде «фактической» версии поведения Рутенберга в дни русской смуты, и тот свято верил в ее историческую достоверность.
Как бы то ни было, результат был достигнут: легенда широко распространилась прежде всего в английских кругах и быстро завоевала сердца не одних только рутенберговских доброжелателей. Военный губернатор (1917–1920) и комиссар (1920–1926) Иерусалима полковник Р. Сторрс, который не относился к числу единомышленников Рутенберга, а скорее символизировал враждебную ему власть английской администрации, пишет в воспоминаниях о том, что, будучи близок к Керенскому в последние предсоветские дни, Рутенберг советовал ему расстрелять большевистских лидеров. Сторрс не называет конкретных фамилий, но поскольку он пишет «Soviet leaders», понятно, что речь идет прежде всего о Ленине, Троцком и, возможно, Зиновьеве. Если бы этому совету вняли, продолжает он, Россия была бы иной, нежели ныне (Storrs 1939: 433).
Жертвой некритического отношения к этой легенде стал даже Э. Шалтиэль, автор самого авторитетного исследования о Рутенберге. Он обращается к ней дважды: первый раз – пересказывая то, что пишет Р. Сторрс (Shaltiel 1990,1:15-6), а во второй, благодаря опечатке (вместо 1917 г., называя 1918 г.), в еще большей степени обнажая историческую нелепость этого утверждения:
В 1918 Рутенберг действительно планировал арестовать Зиновьева, Ленина и Троцкого и ликвидировать их (Shaltiel 1990, II: 579).
Ср. то же у другого израильского историка: Nedava 1972: 140-41, 261, п. 25.
Единственным известным нам автором, проявившим по отношению к этой исторической фикции трезвомыслящий скепсис, был знавший Рутенберга лично Л. Липский. Чью-то восторженную речь о том, что Рутенберг намеревался арестовать Ленина после прибытия того в Петроград в апреле 1917 г., Липский, хорошо знавший, что в это время сам Рутенберг находился еще в Америке, разрушает одной простой фразой:
Rutenberg was not there when Lenin arrived (Когда Ленин появился <Петрограде>, Рутенберга там не было) (Lipsky 1956:128).
Скупой на слова Рутенберг в самом деле создавал резкий контраст речистому Керенскому, о котором К. Бальмонт за десять дней до прихода большевиков к власти писал в стихотворении «Говорителю»:
Говоритель, ты мной заподозрен давно,
Оценить ты бессилен мгновенье,
Но в мгновенье звено переходит в звено
Неразрывною силой сцепленья.
Ты упрямо твердишь, закрывая глаза,
То, что правдою быть перестало.
Если молнией брызнула миру гроза,
Говорения слишком нам мало.
В том лишь видимый блеск, и душа не жива,
В том крикливое сердце не смело,
Кто веленья Судьбы укрывает в слова,
Не вливая их в точное дело.
Кем ты был? Что ты стал? Погляди на себя.
Прочитай очевидную повесть.
Тот, кем был ты любим, презирают тебя,
Усмотрев двоедушную совесть.
Ты не воля народа, не цвет, не зерно,
Ты вознесшийся колос бесплодный,
На картине времен ты всего лишь пятно,
Только присказка к сказке народной.
(Бальмонт 1917)
Помимо апологии «сильной личности», которой не нашлось в правительстве Керенского, в заполнении вакансии таковой фигурой Рутенберга, возможно, сыграло свою роль укрепленное в общественном сознании еще с пресловутых гапоновских событий отношение к нему как к человеку прямому, не склонному к тому, что французы называют coup de theater (трюкачеству), и плутоватому политиканству. Политическая чехарда эпохи Керенского – бесконечные кадровые перестановки и перетасовки кабинета министров, общий кризис власти и соответствовавшая ему социальная и экономическая нестабильность не могли не породить в обществе представление о тайных интригах в правительственных кругах. Среди населения росло разочарование в демократизме революционных лидеров с Керенским во главе. Чувства, охватившие определенную часть интеллигенции, выразительно характеризует дневниковая запись историка Ю.В. Готье (1873–1943), профессора Московского университета и директора библиотеки Румянцевского музея, сделанная 4 сентября 1917 г.:
…Не есть ли Государственное совещание плюс пров<ал?> Корнилова плюс кризис правительства 2–3 сентября – сознательная политика Керенского и Ко., основанная на провокации и ведущая к диктатуре крайних левых? Керенский и Азеф ближе, чем принято думать. Состояние духа ниже всякой критики (Готье 1997: 34).
Нет, однако, решительно никаких оснований доверять легенде о том, что будто бы от Рутенберга исходила инициатива поимки Ленина. Не говоря уже о том, что не существует ни одного серьезного документального или мемуарного свидетельства, говорящего в пользу этого наивного утверждения (см., к примеру, статью Керенского «Арест большевиков», в которой имя Рутенберга даже не упоминается – Керенский 1922), такая возможность исключалась чисто хронологически.
О необходимости ареста большевистского лидера говорилось, когда Рутенберга еще не было в России. Начальник контрразведки Петроградского военного округа Б.В. Никитин пишет в воспоминаниях, что само решение об этом было принято до июльского кризиса:
Мы составили список двадцати восьми большевистских главарей, начиная с Ленина, и, пользуясь предоставленным мне правом, я тут же подписал именем Главнокомандующего двадцать восемь ордеров на аресты (Никитин 2000/1938: 101).
Не было его еще и тогда, когда Временное правительство после попытки июльского переворота отдало приказ захватить дворец Кшесинской, в котором расположились большевики. Арестовать Ленина, однако, не удалось: с 7 по 11 июля он вместе с Зиновьевым скрывался у Сталина, а затем бесследно исчез из Петрограда.
Керенский стал премьер-министром 8 июля, и вопрос о поимке пролетарского вождя и обвинении его в государственной измене упирался тогда не столько в «вакуум власти», сколько был по существу сорван из-за того, что министр юстиции П.Н. Переверзев поторопился сообщить журналистам секретные сведения о получении Лениным значительных сумм от немцев. В.Д. Бонч-Бруевич впоследствии свидетельствовал о том, что о грозящей Ленину опасности предупредил по телефону товарищ министра юстиции Н.С. Каринский, который, правда, сам это упорно отрицал.
В.Д. Бонч-Бруевич вспоминал об этом так:
<…> Временное правительство, вместе с меньшевиками и эсерами, почувствовавшие, что на фронте большевиков все более и более накапливается сил, задумали одним ударом покончить с этой «гидрой революции». Они делали вид, что не замечают, что главнейшая политическая роль, в эти дни возбуждения масс, перешла сама собой к большевикам. Они решили перейти в открытое наступление против большевиков, подтягивая те войска, на которые они полагали надежду. Крутой расправой, арестами и разгромами захотели разом положить конец революционному действию масс. Еще 3 июля носились слухи о подступе к Петрограду войск Временного правительства.
Помимо войск, деятели взбешенного Временного правительства решили использовать все, что только возможно, и клевету прежде всего, против большевиков вообще и против Владимира Ильича в особенности. Четвертого июля, часов в семь вечера, после дежурства в Таврическом дворце, я пошел на некоторое время домой. Вскоре ко мне позвонили.
– Кто у телефона? – спрашиваю я.
– Вы меня не узнаете? – отвечает голос, чуть-чуть картавя. Прислушиваюсь. – Ба! Николай Сергеевич Каринский, которого я очень хорошо знал как радикального адвоката, почти постоянно жившего в Харькове. Мне, в качестве эксперта, с ним приходилось очень много раз выступать на судебных процессах по сектантским делам, и он всегда вел эти процессы очень умело, энергично, со знанием дела и настолько свободно, что его речи и допросы миссионеров, священников и всех шпионов православного ведомства нередко вызывали протесты прокурора и председателя суда.
Во время Февральской революции он был вызван в Москву, и прокурор республики Переверзев, будучи с ним лично хорошо знаком, предложил ему занять место его помощника. К сожалению, он согласился и этим очень много напортил себе.
До этого телефонного звонка я давненько его не видал и совершенно не знал, в каком он настроении.
– Я звоню к вам, – сказал он мне, – чтобы предупредить вас: против Ленина здесь собирают всякие документы и хотят его скомпрометировать политически. Я знаю, что вы с ним близки. Сделайте отсюда какие хотите выводы, но знайте, что это серьезно, и от слов вскоре перейдут к делу.
– В чем же дело? – спросил я его.
– Его обвиняют в шпионстве в пользу немцев.
– Но вы-то понимаете, что это самая гнуснейшая из клевет! – ответил я ему.
– Как я понимаю, это в данном случае все равно. Но на основе этих документов будут преследовать его и всех его друзей. Преследование начнется немедленно. Я говорю это серьезно и прошу вас немедленно же принять нужные меры, – сказал он как-то глухо, торопясь. – Все это я сообщаю вам в знак нашей старинной дружбы. Более я ничего не могу вам сказать. До свиданья. Желаю вам всего наилучшего… Действуйте…
– Благодарю за предупреждение…
Только и успел я сказать, как телефон умолк (Бонч-Бруевич 1931: 82-4).
И хотя Временное правительство имело прямую политическую выгоду от акции разоблачения Ленина и его гвардии – «холопов кайзера», как в одном из стихотворений их назвал поэт
В. Пяст (Пяст 1917: 2), юридические основания для обвинения большевиков как пособников немцев были безвозвратно утрачены. Среди историков превалирует мнение, что заявление Переверзева спугнуло двигавшегося из Стокгольма в Петроград Я.С. Фюрстенберга-Ганецкого6, у которого находились деньги и компрометирующие документы. Будучи вместе с К. Радеком посредником между Лениным и немцами, Я.С. Фюрстенберг-Ганецкий, мгновенно оценив ситуацию, вернулся в Стокгольм. Министру юстиции Временного правительства пришлось после этого уйти в отставку7. Ушел в отставку и Н.С. Каринский (см., к примеру: К уходу Каринского 1917: 4; Левицкий 1917: 2). Одним из тех, кто в особенности активно впоследствии, находясь уже в эмиграции, развивал версию об утечке информации о большевиках, был Керенский:
Поздно вечером 4-го июля министр юстиции Переверзев передал в распоряжение некоторых журналистов ту часть собранных правительственных материалов о государственной измене Ленина, Зиновьева и прочих большевиков, которая находилась уже в распоряжении судебных властей. 6-го июля данные эти были распубликованы в печати, а еще раньше ночью отдельными листовками розданы по гвардейским полкам. На солдат эти разоблачения произвели ошеломляющее впечатление. Колеблющиеся полки очнулись и примкнули к Правительству; примкнувшие к большевикам – потеряли всю свою «революционную» энергию. Днем 5-го июля быстро было покончено с восстанием. Самая цитадель Ленина – дворец Кшесинской – был занят войсками Правительства. Но…
Но мы, Временное прав<итель>ство, потеряли навсегда возможность документально установить измену Ленина. Ибо ехавший уже в Петербург и приближавшийся к финляндской границе, где его ждал внезапный арест, Ганецкий-Фюрстенберг повернул обратно в Стокгольм. С ним вместе уехали назад бывшие на нем и уличающие большевиков документы. Сейчас же после выдачи Перевер-зевым части секретных данных журналистам поспешили накануне моего приезда с фронта бежать в Финляндию и сам Ленин и Зиновьев (Керенский 1928: ЗОБ)8.
Так или иначе, для нас важно, что во время июльского кризиса Рутенберг находился еще в Америке, а в дальнейшем, когда Ленин скрылся в Финляндии и пользовался защитой и покровительством сочувствующего большевикам начальника Гельсингфорсской полиции Г. Ровио, настаивать на его аресте было практически бесполезно. Поэтому следует думать, что сожаление Рутенберга о том, что он не изловил Ленина, если им и высказывались, то вряд ли как сетования на конкретную упущенную возможность, а в некой абстрактной форме, как это мог сделать спустя время любой другой участник петроградских событий.
Что касается Троцкого, то, прибыв в Россию в начале мая 1917 г., он возглавил небольшую социал-демократическую группу («межрайонка»). Был избран председателем Петроградского Совета, и, между прочим, лишь его вмешательство предотвратило расправу с главным оппонентом Рутенберга по гапоновскому делу, министром земледелия Черновым, когда мятежные кронштадтские матросы окружили 5 июля Таврический дворец, где заседал ВЦИК (Троцкий 2001/1930-32: 307-08; Катков 1987: 48; Злоказов 1999: 78-9; Никитин 2000/1938: 113-14). Вскоре после июльского выступления большевиков Троцкий 23 июля был арестован, препровожден в «Кресты», но, отведя от себя все обвинения, 4 сентября отпущен под залог в 3 тыс. рублей, внесенный его сестрой О.Д. Каменевой (Злоказов 1999: 75; Никитин 2000/1938: 133, 135). Позднее, в воспоминаниях, написанных в 1928 г. в эмиграции, главнокомандующий войсками Петроградского военного округа генерал П.А. Половцов рассказывал, как он «не без удовольствия» принял из рук Керенского одобренный Временным правительством «список 20-ти с лишним большевиков, подлежащих аресту, с Лениным и Троцким во главе». Однако спустя короткое время сам же премьер отменил арест Троцкого и Стеклова-Нахамкеса:
Только что рассылка автомобилей закончилась, как Керенский возвращается ко мне в кабинет и говорит, что арест Троцкого и Стеклова нужно отменить, так как они – члены Совета. Недурно! Особенно, если вспомнить, что мне было поставлено в вину чрезмерное уважение к Совету. Отвечаю, что офицеры, коим поручены эти аресты, уже уехали и догнать их нет возможности. Керенский быстро удаляется и куда-то уносится на автомобиле. А на следующий день Балабин мне докладывает, что офицер, явившийся на квартиру Троцкого для его ареста, нашел там Керенского, который мой ордер об аресте отменил. Куда девались грозные речи Керенского о необходимости твердой власти! Лишний раз убеждаюсь, что у большевиков есть какой-то таинственный способ воздействия на Керенского, более могущественный, чем у Пальчинского (Половцов 1999/1928: 152).
Ни Половцов, ни кто другой из многочисленных авторов, писавших впоследствии об излишне либеральной политике Временного правительства, упущенных им возможностях и, в частности, о том, что большевистское руководство не было вовремя обезврежено, имя Рутенберга в этой связи не упоминают.
Не упоминается имя Рутенберга и в связи с «делом Корнилова» (см., например: Керенский 1918; Савинков 1918; Катков 1987; Вырубов 1993: 7-27; Милюков 2001/1921-24: 205–433; Дело Корнилова 2003; Ушаков, Федюк 2006 и др.) – основные связанные с ним события происходили в конце августа 1917 г.9, когда Петр Моисеевич уже находился в Петрограде, но вряд ли, вопреки мнению современного ученого (Будницкий 1996: 451), имел к ним какое-либо отношение: во-первых, хотя бы потому, что не располагал для этого никаким серьезным должностным статусом, а во-вторых, Керенский наверняка не простил бы ему этого демарша. Между тем их отношения и тогда, и в дальнейшем, к чему мы еще вернемся, оставались самые безоблачные.
Странную ошибку допускает обычно исторически точный М.В. Вишняк, называя Рутенберга «губернатором Петрограда» в дни корниловского мятежа (Вишняк 1957: 83)10. Ср. с тем же искажением в цитировавшемся в конце последней главы предыдущей части фрагменте из воспоминаний X. Вейцмана:
Он <Рутенберг> вернулся в Россию и занял место в рядах Керенского. Мы слышали, что он сделался губернатором Петрограда (Weitzmann 1966/1949:170).
Это неверно. 27 августа 1917 г. в Петрограде было объявлено военное положение – военным губернатором города и одновременно исполняющим обязанности командующего войсками
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.