Текст книги "Сахалин. Каторга"
Автор книги: Влас Дорошевич
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 36 страниц)
Специалист
Лет семь тому назад в Одессе было совершено громкое преступление.
Старик банкир Лившиц был найден задушенным в постели. Ничего украденного не было. Стоявшая в соседней комнате несгораемая касса с деньгами оказалась нетронутой. В кухне лежала связанная по рукам и ногам, с завязанным ртом, задыхающаяся кухарка Лея Каминкер.
Она сказала, что ночью в квартиру ворвались какие-то люди в масках, пригрозили ее убить, если будет кричать, связали, бросили и пошли в комнаты. Что там происходило, она не знает.
Начались розыски, про которые потом на суде рассказывались ужасы. Один из взятых по подозрению даже повесился в участке.
После очень долгих, тщетных, ошибочных поисков, наконец удалось открыть, что на банкира Лившица охотилась целая шайка. Некто Томилин, многократный убийца, отчаянный головорез, отстреливавшийся от вооруженной погони. Его любовница Луцкер, воровка по профессии. Бродяга-громила Львов. Какая-то вдова, занимавшаяся скупкой краденого. В шайке участвовала и кухарка Каминкер, открывшая убийцам дверь и затем, по уговору, разыгравшая комедию, будто ее связали.
Странным представлялось только, почему убийцы не тронули кассы.
Они объяснили это тем, что приглашенный в компанию «специалист по взлому касс» Павлопуло испугался во время убийства и убежал.
Принялись отыскивать Павлопуло.
Оказалось, что он с тех пор совершил еще одно преступление. Павлопуло попался при ограблении казначейства где-то в Крыму. Забравшись с вечера в казначейство, он за ночь взломал кассы, набил карманы деньгами и ждал, чтоб его сообщники открыли двери казначейства. Услыхав, что двери открывают, Павлопуло с набитыми деньгами карманами, подошел. Двери открылись – перед Павлопуло была полиция.
– Один из помощников, подлец, продал! – со вздохом говорит Павлопуло.
Его судили, осудили, и он шел уже по дороге в Сибирь.
– В это время меня эти негодяи, которые Лившица, царство ему небесное, убили, меня и выдали! Всю карьеру мою перепортили.
– Какую же карьеру?
– У меня сменщик готов был. Все налажено. Как только приду на место, сейчас же уйду, за границу бы, и занимался бы и сейчас своей настоящей специальностью!
– Именно?
– Кассы бы ломал!
И Павлопуло говорит это с таким вздохом!
Павлопуло был возвращен с дороги, препровожден в Одессу, и вот перед судом предстали: Каминкер, все время плакавшая, дрожавшая, тщедушная, пожилая еврейка; Львов, здоровейший верзила с апатичным взглядом, все время рассматривавший потолок, стену, публику, судей, не обращавший ни малейшего внимания на то, что происходит, словно не его дело касалось! Все время без удержу рыдавшая и кричавшая «Я не виновата! Я не виновата!» – вдова, покупательница заведомо краденого, оглохшая в тюрьме, ходившая на костылях, когда-то, должно быть, очень красивая, молодая еще еврейка Луцкер, объявившая суду: «Прошу не сажать меня около Томилина – он меня убьет». В кандалах Томилин, успевший уж за это время много раз судиться, осужденный в каторгу, спокойный, очень кратко, но ясно и обстоятельно разъяснивший суду, как было дело.
И страшно интересовавший публику, судей, присяжных, в кандалах же, как уже осужденный в каторгу, живой, подвижной, средних лет грек Павлопуло.
– Вы меня знали раньше? – спросил он у свидетеля-пристава, специалиста по розыскам.
– Нет, не встречал.
– А имя Пана вам было известно?
– Ну еще бы!
В голосе свидетеля даже послышалась почтительность.
Пан – это nom de guerre Павлопуло. В воровском круге Павлопуло получил кличку Пан за свою привычку к хорошей, широкой и богатой жизни. За кутежи и франтовство.
– По тридцати рублей рубашечку носил! – вздыхал на Сахалине Павлопуло. – Паутина-с, а не полотно!
Кличку Пан Павлопуло получил за то, что шел только на очень большие и крупные дела.
– Мое дело – банки, конторы. Из частных лиц – разве кто уж очень богат, ну, к нему пойду, у него попрактикую!
Словно снисходил до частных лиц! Мелкой практикой Павлопуло не занимался совсем.
Паном его звали еще за необычайно презрительное, высокомерное отношение ко всей воровской братии. Достойными уважения и его общества из людей его профессии Павлопуло считал только трех-четырех:
– Один есть такой в Москве. С остальными я встречался за границей.
Имя Пана гремело не только в России. Он был известен в Румынии, Турции, Греции, Египте.
– Вообще на Востоке! – пояснил он присяжным.
Когда полицейские рассказали суду все это про Пана Павлопуло, тот поднялся с места и, звякнув кандалами, ткнул пальцем в грудь:
– Пан – это я!
Старые судейские потом говорили, что более оригинального подсудимого не видывал суд.
Павлопуло обратился к свидетелю, сыну покойного Лившица:
– Скажите, пожалуйста, вы знаете кассу вашего покойного батюшки?
– Да. Она у меня и до сих пор.
– Она такой-то формы? Марка такая-то?
– Да.
– Замок с таким-то секретом? Отпирается так-то и так-то?
Павлопуло рассказал мельчайшие подробности всех секретов кассы.
– Да. Да. Да!
– Скажите, для того, чтоб касса открылась без звона, что надо сделать?
– Право… не знаю…
– Припомните хорошенько. Там есть с такого-то бока такая-то кнопка. Если вы ее прижмете, касса откроется без звона.
– С такого-то бока, вы говорите?
– Да, да. Вы не торопитесь. Вы припомните. Там должна быть такая-то кнопка.
– Да! Совершенно верно! Есть такая кнопка, и, если ее прижать, касса действительно отпирается без звона! – припомнил свидетель.
– Вы видите! – обратился Павлопуло к суду. – Я лучше знаю его кассу, чем он сам!
Павлопуло отрицал всякое свое участие даже в умысле на убийство.
– Неужели я на такую глупость способен?! – восклицал он горячо и убедительно. – Зачем мне? У меня, слава Богу, есть своя специальность!
Так и сказал: «слава Богу». И так часто с таким увлечением упоминал про специальность, что председатель, наконец, спросил:
– Про какую это вы все специальность толкуете?
– Кассы открывать!
– А!
– Я за свою специальность даже кандалы ношу! – с гордостью говорил Павлопуло, словно невесть какой знак отличия получил. – Я за свою специальность, вы слышали, за границей известен. Я за свою специальность Сибирь получил! Я, господа присяжные, такой же, как они, вор. Но другой специальности! – пояснил он присяжным. – Мы разделяемся на разные специальности. У кого какая, тот той и держится. Карманник – он карманник, и по парадным дверям шубы красть – это уж не его дело. На это есть парадники. Парадник опять-таки в поездах пассажиров обкрадывать не пойдет. Он этого дела не знает! На это есть поездошники. На все свои специальности. Я специалист по взлому касс. Мне убивать идти?! Мне?! – всплескивал он руками, и на лице его выражалось даже сожаление к людям, способным вообразить себе такую нелепицу. – Да зачем мне? Да я, случалось, открывал кассы, когда хозяин тут же по соседству в комнатах сидел, – и никто ничего не слышал.
Павлопуло, впрочем, никогда не говорил «ломать» кассу, всегда мягко: «открывать». «Ломать кассы глупо, кассы открывать нужно!»
– Я бы кассу открыл, и деньги взял, и ушел бы – Лившиц и не проснулся бы! И вдруг я буду идти на убийство!
– Однако, – прервал его разглагольствование председатель, – ведь вы сами же говорите, что при вас револьвер был.
– И не только револьвер, но еще и кинжал, но еще и кастет! – горячо воскликнул Павлопуло. – Да ведь вы посудите, в какую компанию я шел! Что это за публика! Вы посмотрите только на их физиономии! Хороши?
Томилин при этих словам оглянулся и только презрительно посмотрел на Павлопуло своими серыми, холодными, спокойными глазами.
– Ведь эта публика за пятачок человека зарезать готова! – горячо продолжал Павлопуло. – Ведь это негодяи! А при мне были и часы, и перстни, и портсигар золотой. Должен же был я с собой для них оружие захватить. Ведь они меня при дележе могли убить!
В действительности убийство Лившица произошло так.
Убийства не затевалось. Затевали только грабеж. Душой предприятия была вдова-ювелирша, покупательница краденого. От своей знакомой Каминкер она слыхала, что у хозяина все деньги хранятся дома, и свела ее со своими знакомыми, неоднократно продававшими ей краденое громилами Томилиным и Львовым. Но как открыть кассу? Самим сломать, не зная, как это делается, – весь дом на ноги поднимешь. Компания воспользовалась прибытием в Одессу «по делам» знаменитого специалиста и предложила ему принять участие.
Пан пошел на «хорошее дело» с обычной осторожностью. Приказал Каминкер сломать замок у двери и, в качестве слесаря, позвать его. Явившись, под видом слесаря, в дом, осмотрел расположение комнат, мельком взглянул на кассу.
– Мне на кассу достаточно раз взглянуть, чтобы понять ее. Касса, я сразу увидел, была нетрудная. У меня в практике бывали такие. – И объявил компании: – Дело легкое! – Но предупредил: – Только помните, чтобы без глупостей. На глупость я не пойду. Да и ни к чему. Лившиц и не услышит, как я открою кассу.
Это мне и Томилин на Сахалине говорил:
– Такой уговор действительно был. Недотрога ведь, белоручка, Пан, одно слово – мразь!
Вечером в назначенный день Каминкер отперла дверь на черную лестницу, и в кухню вошли Львов, Томилин, Луцкер в мужском платье – Томилин не отпускал Луцкер от себя ни на шаг – и Павлопуло с необходимыми инструментами.
Лившиц еще не спал. Компания осталась ждать в кухне. Пили водку для храбрости – все, кроме Павлопуло. Он боялся, чтобы его не опоили.
Злой, жестокий, необузданный Томилин пьянел, ожидание раздражало его – и Павлопуло начал беспокоиться и предупреждал:
– Так помните, чтоб без глупостей!
– Ладно! Сказано! Молчи уж!
Каминкер сходила, послушала:
– Кажется, заснул. Тихо.
Ее, как было условлено, связали, завязали ей рот, положили в постель и пошли.
Павлопуло должен был вскрывать кассу. Львов, Томилин, Луцкер стоят настороже. Если Лившиц проснется, – кинуться, связать, завязать рот, и только.
Тихонько вошли они в комнату, где стояла касса. В соседней комнате, в спальне Лившица был свет. Старик лежал в постели и читал книгу.
Грабители притаились.
Так прошло несколько минут. Луцкер, Томилин, Львов, Павлопуло стояли, не смея дышать. А старик преспокойно читал.
– Словно несколько часов прошло! Дышать было трудно! – говорит Павлопуло.
Как вдруг Томилин не выдержал. Кинулся в спальню, за ним кинулся Львов.
У Павлопуло подкосились ноги.
Старик только поднял голову, не успел даже вскрикнуть. Томилин накинул веревку. Львов схватился за другой конец. Дернули. Хрипение. Старик был мертв.
Когда Томилин повернулся к Павлопуло: «Такого лица я еще никогда не видывал!» – говорит Пан.
Он кинулся к двери.
Львов загородил было ему дорогу:
– А касса?
Павлопуло выхватил револьвер:
– Башку вдребезги!
Верзила отшатнулся, и Павлопуло был таков.
– Мы все тогда испугались! – говорил Львов.
Томилин был страшен. Он «вошел в сердце». Придя в кухню, сел на связанную Каминкер и, когда та заворочалась, дал ей такого тумака по голове, что она потеряла сознание.
Луцкер и Львов дрожали:
– Думали, всех убьет!
Томилин кричал, рычал как зверь, сквернословил, ругался, пил водку.
Луцкер на коленях молила:
– Да успокойся ты! Успокойся!
Насилу отдышался.
Так происходило убийство.
– В такую глупость впутался! С такими мерзавцами связался! – бил себя по голове как-то в разговоре на Сахалине Павлопуло, и в словах его звучало отчаяние неподдельное. – А? В убийство попал. В убийство, когда я имею свою специальность!
Присяжные не дали веры Павлопуло, он был осужден за убийство с заранее обдуманным намерением, наравне с Томилиным и Львовым. Только пожал плечами и поблагодарил своего защитника по назначению, теперь уж покойного присяжного поверенного Ваховича:
– Благодарю вас за защиту. А что меня осудили, вина не ваша! Не поняли нас с вами господа присяжные заседатели!
Павлопуло был неуловим для меня на Сахалине. Придешь в Александровскую вольную тюрьму:
– Здесь Павлопуло?
– На работе. На паровой мельнице.
Идешь туда.
– Ушел Павлопуло.
Отыскивал его утром, вечером – никак не мог увидеть.
Однажды я бродил по тюрьме, как вдруг на меня бросился – буквально бросился – какой-то кавказец, сосланный за многократные убийства: родовая месть. Он на что-то жаловался, подавал прошение, не получил ответа – и теперь требовал его от меня:
– Атвэчай!
Я напрасно убеждал его, что я не начальство. Кавказец ничего знать не хотел:
– Как нэ начальство? Зачэм нэ начальство? Драть всэ начальство, жалоба правая разбирать – нэт начальства?! – Глаза горят: – Атвэт давай! Два гуда ждэм. Булше ждать нэ жэлаем.
Вдруг чья-то сильная рука отстранила кавказца.
– А вот постой, я с ним поговорю по-своему!
Передо мной стоял, руки в боки, здоровенный молодой каторжанин – кожаный картуз набекрень, рубаха-косоворотка с вышитым воротником. Халат едва держится, – накинут на одно плечо. Это был тюремная знаменитость А.
– А позвольте у вас узнать, кто же такой вы будете, ежели вы не начальство?
– А тебе какое дело? Ведь я тебя не спрашиваю, кто ты такой!
– Нет, позвольте-с! – А. с вызывающим видом загородил мне дорогу. – Ежели вы, как вы изволите говорить, не начальство, на каком же таком основании вы тюрьму осматриваете? А?
Кругом стояла толпа. Ждали, чем кончится.
Положение было критическое. Пригрозить начальством, жалобой, избави Бог, – значило бы лишиться всех симпатий арестантов. Уступить – сконфузить себя, уронить в глазах тюрьмы. Унизить его чем-нибудь – избави Бог, ведь сколько розог принял этот человек, чтобы добиться славы, и вдруг все это пустить насмарку, уничтожить его обаяние в глазах тюрьмы. Надо было найти какой-нибудь выход. Выйти так, чтоб и он, и я разошлись, не уронив своего достоинства…
Среди собравшихся лиц мне показались знакомыми сжавшиеся от смеха в щелочки, черные, как маслины, живые, огнем горевшие глаза.
– Как фамилия?
– Павлопуло.
– А! Знаменитый Пан! А я ведь тебе привез поклон от твоего защитника господина Ваховича!
Покойный Вахович, действительно, просил меня перед моей поездкой, если увижу, кланяться его оригинальному клиенту.
Павлопуло засиял от счастья. Теперь уже глаза всех почтительно были обращены на него: знаменитость, которую проезжие люди по России помнят!
– Ах, как вы меня этим поддержали! Вы себе этого и представить не можете! – говорил мне потом Павлопуло. – На сто процентов ко мне уважение поднялось!
С этого и пошла наша дружба. Когда я приходил в Александровскую тюрьму, меня всегда сопровождали двое – Павлопуло, который разъяснял, что при мне нечего опасаться пить водку, играть в карты и т. п., и А., который считал своим долгом меня охранять:
– Мало ли какой дурак может вам скандал сделать? Ведь народ тут тоже. Одно слово – арестант.
На Сахалине служащие получают в складчину телеграммы «Российского информационного агентства», которые печатаются в местной типографии. Я брал оттиск, и Павлопуло каждый день заходил ко мне почитать телеграммы: в то время шла Греко-турецкая война.
Он оседлывал нос золотым пенсне, которое удивительно шло к арестантскому бушлату, читал и покачивал головой:
– Ца! Ца! Ца! Наших бьют! Бьют греков! Бьют!
Был печален, озабочен, приходил в неистовство:
– Министры наши никуда не годятся! Министры! До чего довели! На что мы теперь воевать можем! Все Делианисы сделали!
А однажды объявил:
– Из-за этого Делианиса я в каторге!
– Как так?!
– Павлопуло – это не настоящая моя фамилия. Я из Афин. У меня в Афинах брат-адвокат есть. Только я, конечно, в молодости с пути сбился. А то бы хорошим механиком был. Но только когда в возраст пришел, решил остепениться. Выждал, когда мне по греческим делам давность вышла, денег у меня было много, купил себе землю в Греции. Тут наши министры такую политику повели – беда. Нищие совсем стали. Налоги страшные. Земля себя не окупает. Неурожаи. В долги влез. С аукциона все пошло. А жить я привык! Пришлось опять кассы вскрывать идти. Вот до Сахалина из-за министров наших и дошел!
Часто он говорил мне, и в голосе его слышалось столько за душу хватающей тоски:
– Что, Сахалин! Не то меня мучает, что я на Сахалине! А то, что далеко я от Греции! Там что теперь делается! Бедная, бедная Греция!
Иногда он говорил:
– Пустили бы меня. В волонтеры бы пошел! Хоть бы умереть дали за Грецию!
И когда он говорил о Греции, в голосе его слышалось столько нежности, любви к родине!
Теперь Павлопуло отбыл свою сокращенную силою манифеста каторгу и я могу передать этот разговор.
– Павлопуло, – спросил я его однажды, – отчего вас никогда на мельнице нет?
– Да я там никогда и не бываю. Я каторги никогда и не отбывал. Каторжные работы отбывают только те, у кого денег нет.
– Как же так?
– А так, нанимаю за себя другого. Он и свой урок исполняет, и мой.
– И дорого платите?
– Пятачок в день. Мне есть расчет. Я больше наживаю.
– Чем же вы занимаетесь?
– Торгую в тюрьме старьем, деньги в рост даю.
– И по многу процентов берете?
– Да игрокам даю, как у нас водится, «до петухов», то есть до утра, на одни сутки. Сто процентов в сутки! Процент хороший! – улыбнулся он.
Пан остался аристократом и здесь: ростовщик в тюрьме – лицо почетное и уважаемое. Павлопуло, как я в этом убедился, как паук, высасывал всю тюрьму. У него были деньжонки, и деньжонки порядочные.
Как и все каторжане, он лелеял мечту:
– Бог даст, и не так еще поживу! На воле буду, опять за свою специальность возьмусь!
О специальности и о кассах, почти как о Греции, он говорил с увлечением, с теплотой, с любовью.
– Как же вы? Учились, что ли, ломать?
– Вскрывать, а не ломать!
– Ну вскрывать.
– А как же! В промежутках, бывало, купишь себе несгораемую кассу и на ней практикуешься!
Он с необычайным жаром рассказывал, как это надо делать, чертил, рисовал.
– Я однажды в Александрии, в Египте, три месяца над мильнеровской кассой бился. Вот касса! Ца! Одному невозможно. Втроем надо, меньше никак нельзя! Пудов шестнадцать одних инструментов принести нужно. Начнешь над нею с непривычки работать – дом трясется. Только со спинки и можно ее взять. Вы, сколько я вас вижу, не из тех людей, которые несгораемые кассы себе заводят. Но если, дай вам Бог, заведете, заведите себе мильнеровскую! – засмеялся Павлопуло.
– Да! А вы придете и откроете?
– Я? За кого вы меня принимаете? Вот что я вам скажу: не только я не приду, но если я в том городе буду, ни один вор к вам не придет. Они Пана уважают. Пан скажет: «Не тронь» – и не тронут. И вы вдруг про меня так думаете. Ай-ай-ай!
Он был серьезно обижен.
– Ну, хорошо, Павлопуло, человек вы с правилами, образованный, не стыдно вам, не грех, у людей их достояние отнимать!
Павлопуло посмотрел на меня с удивлением:
– Да разве я когда-нибудь у бедных, которые своим трудом нажили, отнимал что-нибудь? Я бедным всегда сам помогал. Я ж, вы знаете, только богатых.
– Ну у богатых!
– Так какое же это их достояние? Поверьте мне, тысячу своим трудом нажить можно. А миллион не своим трудом наживается, а чужим. Все чужое достояние. Они чужим достоянием живут – и я чужим! – рассмеялся он. – Да и к тому же, у кого есть деньги в несгораемой кассе, у того есть оне и в другом месте! Я последнего человека не лишаю.
– Послушайте, Павлопуло, вы словно любите вскрывать кассы, – заметил я ему однажды, – словно самую эту работу любите?
– Люблю-с! – спокойно отвечал он. – Всякое дело надо любить: только тогда и добьешься искусства!
Такой странный мономан.
Когда я уезжал с Сахалина, Павлопуло пришел проводить меня на пристань. Он просил меня прислать ему историю греческой войны на греческом языке.
– Вы много путешествуете. Если будете когда в Греции, кланяйтесь моей бедной, милой, родной стороне от ее сына!
И на глазах его были слезы.
– Прощайте, Павлопуло!
– До свиданья вам! – поправил он меня, хитро подмигнул и улыбнулся.
Людоеды
Случаи людоедства среди беглых каторжных более часты, чем об этом думают. «Официально» известны три людоеда.
Занимаясь в архиве Рыковской тюрьмы, я натолкнулся на следующий документ, помеченный 28 июля 1892 года:
«Его высокоблагородию господину смотрителю Рыковской тюрьмы Тымовского округа от надзирателя Центральной дороги Мурашова.
РАПОРТ
Имею честь препроводить вашему высокоблагородию ссыльнокаторжного Колоскова Павла, который бежал с 13 на 14, а донесено 15 (сего июля за № 248. Пойман 24 сего текущего месяца; при нем найдены арестантские вещи, два котла, в том числе мешок человеческого мяса, поджаренного. Колосков Павел показал, что убил ссыльнокаторжного, который вместе пошел с ним в просеки, звать не знает, а физиономию объяснил: светло-русый мужчина, выше среднего роста, малоросс, около 35 лет, вероисповедания православного. По справке оказывается, что в эту самую ночь бежал с ним ссыльнокаторжный Крикун-Каленик. Я, Мурашов, производил осмотр вещам Колоскова, нашел халат, белье грязное с покойника и мясо зажаренное, человеческое, которое стало разлагаться от теплой температуры. Преступление совершено на 5 версте от Онора, по дороге, ведущей от 2-й Хандосы на Онор. При таких важных обстоятельствах преступления, сс. – катаржного Колоскова имею честь препроводить к вашему высокоблагородию на зависящее распоряжение в ручных и ножных кандалах».
Это происходило на работах по проведению Онорской просеки. Воспоминание об этой дороге сохранилось в одной каторжной песне, сложенной терпигорцами – то есть каторжанами, шедшими на Сахалин не морем, а сухим путем:
Пока шли мы с Тюмени, –
Ели мы гусей,
А как шли мы до Онора, –
Жрали мы людей.
В одном рукописном сборнике стихотворений, посвященном онорским работам, говорится так:
И многие идут бродяжить,
Сманив товарищей своих,
А как устал – кто с ним приляжет,
Того уж вечный сон постиг.
Убьют и тело вырезают,
Огонь разводят – и шашлык,
Его и им же поминают,
И не один уж так погиб.
Так живет в каторге страшная память об онорских работах.
Кому-то и с чего-то пришла в голову героическая, но совершенно нелепая мысль прорезать просекой Сахалин вдоль южного поста Корсаковского. Просеку пришлось вести через тундру, поросшую тайгой. Что это за просека, можете судить по тому, что мне, например, чтобы проехать верхом 8 верст от Оноры до Хандосы 2-й, понадобилось три с половиной часа. Ехать по просеке можно только на сахалинской лошади, выросшей в тайге. Лошадь осторожно ступает по корням невыкорчеванных пней. А когда становится на грунт, моментально завязает по брюхо в топкой, растаявшей тундре.
Работы по проведению просеки велись от ранней весны до первых заморозков. Люди вязли в трясине, рубя деревья и выкорчевывая пни. И к этой муке – работать чуть не по пояс в топкой грязи – присоединялась еще нестерпимая мука от мошкары, которая тучами носится летом над тундрой. Мошкара облепляла людей. Люди буквально обливались кровью.
– Места живого не было от укусов! – говорят бывшие на этих работах. – Мошкары такая тьма была – бывало, вздохнешь, да и задохнешься, столько ее в рот попадает!
Люди, знающие, что такое тундра летом, вполне этому поверят.
За целое лето прошли таким образом 77 верст, а затем эта идея – прорубить просеку «вдоль всего Сахалина» – была брошена, как совсем невыполнимая. О трудности работ можете судить по тому, что отправилось на онорские работы 390 человек, а вернулось 80. Остальные – одни перемерли, другие бежали, часть из них была поймана, большинство так и погибло в тайге без вести.
Нужна была какая-нибудь сверхъестественная сила, чтоб заставить людей исполнять такие работы. И такой силой в руках местной тюремной администрации, производившей дорожные работы, но ничего в них не понимавшей, – явился старший надзиратель Ханов.
Ханов сам из ссыльнокаторжных. Когда-то он был сослан за какое-то, говорят, зверское преступление и отбывал каторгу в Каре «в разгильдеевские времена», о которых до сих пор с ужасом вспоминают старики каторжане.
– Я – разгильдеевец! – с гордостью говорит Ханов.
Ханов отбыл каторгу, поселенчество и, приехав на Сахалин, сделался надзирателем. Нет вообще лютее надзирателей, чем из ссыльнокаторжных. Как всякий бывший ссыльнокаторжник, Ханов ненавидел и презирал каторгу. К тому же он знал ее хорошо, тонко, по-каторжному знал.
Чтобы команда из 390 каторжан, бывшая под присмотром всего трех надзирателей, не взбунтовалась, Ханов отделил из нее иванов. Опытным глазом «старого разгильдеевца» Ханов присматривался к каждой новой партии каторжан – и сейчас же выделял иванов, именно их-то и делая надсмотрщиками за работами. Иваны, таким образом, совсем избавлялись от работ, могли питаться лучше, заведуя раздачей арестантских порций, и получали полную возможность тиранить и грабить злосчастную шпанку, выколачивая из нее последние гроши, последние щепотки табаку.
Лучше жизни иванам и не нужно было. Они были на стороне Ханова. А шпанка, забитая и несчастная, лишившись своих коноводов, терпеливо несла свой крест.
Чтобы забить шпанку вконец, «старый разгильдеевец» употреблял два приема: непосильные уроки и недостаточность пищи. Урочные работы задавались такие, что все и всегда были виновны в «неисполнении урока». Порка – Ханову было предоставлено право драть – шла по всей линии несусветная. Кормил Ханов арестантов раз в день, после работ. И пищи было недостаточно, и иваны еще вдобавок крали. Измученный человек, кончив урок или, вернее, никогда не кончив урока, если избег порки, тыкался к котлу, жрал наскоро и заморенный, полуголодный, засыпал тут же, на месте, как убитый. До протестов ли тут! Так в голоде и ужасе жила шпанка.
Забив шпанку физически и нравственно, Ханов подобрался и к иванам. Но делал это опять-таки необыкновенно тонко и по-каторжному – умело. Он сокращал их по одному, в то же время другим давая еще большие льготы. Вдруг возьмет и одного какого-нибудь ивана из надсмотрщиков переведет в простые рабочие, на полуголодный, полутрепетный режим. Остальным Иванам это было только на руку: меньше надсмотрщиков – больше каждому из оставшихся достанется на долю при дележке награбленного. И разжалованный из надсмотрщиков в рабочие иван должен был покориться. Что он один поделает, когда вчерашние его товарищи колотят и бьют его: «Работай, такой-сякой! Не лодырничай!»
Так мало-помалу Ханов извел у себя и иванов, оставив из них в качестве надсмотрщиков только самых отчаянных. Зато уж и преданны были эти надсмотрщики Ханову истинно «как псы». Их было мало, на долю каждого приходилось много. Им прямой был расчет поддерживать хановские порядки, и сам надзиратель из каторжан так не свирепствовал, как свирепствовали каторжные надсмотрщики.
Так, применяя правило divide et impera, Ханов держал в своих поистине железных руках всю каторгу и делал с ней все, что хотел.
Люди бросались под падавшие срубленные деревья, чтоб получить увечье, люди отрубали себе кисть руки – на Сахалине и сейчас много этих «онорцев» с отрубленной кистью левой руки, – чтоб только их как неспособных к работе отправили назад в тюрьму. Люди очертя голову бежали в тайгу на голодную смерть.
Павел Колосков был одним из иванов, проведенных Хановым.
В первый раз был сослан на Сахалин на 10 лет за убийство с целью грабежа. Затем бежал, был пойман, получил плети, был присужден к вечной каторге, с 15 годами «испытуемости», то есть должен был 15 лет содержаться в кандальной тюрьме: нечто совершенно безнадежное.
Ссыльнокаторжный Павел Колосков, обвиняемый в людоедстве
В тюрьме он был одним из иванов, и когда его пригнали с партией на онорские работы, Ханов сейчас же сделал Колоскова надсмотрщиком.
– Жилось тогда, что говорить, хорошо. Ешь вволю, табак, даже водку доставали.
Колосков и сейчас с удовольствием вспоминает об этом времени. Но оно длилось недолго: Ханов сократил ивана по вышеуказанному рецепту.
– Взъелся и взъелся. Перевел в рабочие. Я к товарищам: «Что ж это, братцы? За что?» Смеются: «Не умел, стало, потрафить. Теперь сам и разбирайся как знаешь. Нам хорошо, а до тебя какое дело? На Сахалине всяк за себя. А ты вот что: ты чем брехать, урок исполняй, потому мы затем над тобой приставлены». Парень я был могутный, – так Ханов на меня наваливает и наваливает. Такие уроки загибает – с сил спал. Что ни день – дерут: урока не выполнил. Вижу – смерть. В те поры я товарища подговорил и убег.
Колосков и до сих пор содержится в Александровской кандальной тюрьме.
Молодой еще парень, низкорослый, широкоплечий, истинно «могутный». С тупым, угрюмым лицом, исподлобья глядящими глазами. Каторга, даже кандальная, его не любит и чуждается. Он ходит обыкновенно один вдоль полей, огораживающих кандальное отделение, взад и вперед, понурый, мрачный, словно волк, что неустанно бегает вдоль решетки клетки.
– Ушли мы с товарищем с работ! – рассказывает Колосков.
– Провианту захватили?
– Не! Какой там провиант. Оно верно, когда мы бродяжить уходим, всегда загодя себе прикопляем. Сухари сушим. Да там что насушишь! Кончишь работу слопаешь, что дадут, – словно и не ел. Оттого и сбегли.
– Ты даже не спросил, как товарища зовут?
– Ни к чему было. Шли-шли тайгой, смерть подходит. Товарищ-то упал – и помер.
– Сам умер?
– Сам. Занедужил и помер. Это я нарочно потом на себя выдумал, убил будто. Ну, помер он, и вижу я – и мне тоже будет. Набрал хворосту – спички с собой были, – зажег костер, из тела так несколько кусков вырезал и на углях сжарил… А только тела я не ел. Нарочно так сделал. В сумочку – у всякого бродяги сумочка полагается – поклал, пошел на дорогу да и объявился: «так и так, мол, человечьим мясом питался». Чтоб заарестовали и в тюрьму отправили. Ежели б не это, назад бы на работы послали. А это преступление тяжкое. Для того и сделал. Потому, известно было, что такие случаи бывали, в тайгу с работ уходили, товарищей убивали и мясо ели. Вот и я на себя наклепал.
Но Колосков рассказывает не всю правду.
– Конфузится! – объяснил мне один из каторжан. – Человек вы новый. А нам доподлинно известно, что ел.
Я видел свидетелей того, как арестованного Колоскова с его страшной сумкой привели на работы. Каторжане его ругали, хотели избить и убили бы, если б не защитили надзиратели. Каторга не хотела верить такому ужасному преступлению и заставляла Колоскова есть при ней найденное у него жареное мясо.
– Как же ты говоришь, что убил и ел? Докажи свою храбрость. Ешь!
И Колосков под угрозами ел при каторжанах.
– Хорошее, вкусное мясо! Лучше всякого скотского!
Он даже смеялся при этом. «Никакой провинности у него в лице не замечалось» – как свидетельствуют очевидцы.
Я как-то в разговоре упомянул Колоскову про эти подробности:
– Что ж они, врут, что ли?
Колосков отвернулся.
– Что уж про то вспоминать, что было! – махнул он рукой.
Из двух других онорских людоедов жив только один – Васильев. Его товарищ Губарь, с которым вместе они совершили преступление, умер, не перенеся наказания.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.