Текст книги "Сахалин. Каторга"
Автор книги: Влас Дорошевич
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 36 страниц)
– Раздевайся, говорят тебе. Телесным наказаньям раньше подвергался?
– Ни в жисть, ваше высокоблагородие. Впервой!
– Потри его.
Надзиратель потер ему тело суконкой. Тело покраснело, и на нем ясно выступили полосы – следы прежних наказаний.
– Что ж ты врешь! Драли?
– Запамятовал, ваше высокоблагородие… Я этих самых розог, ваше высокоблагородие, ни есть числа при смотрителях принял!
Было очевидно, что этот поротый и перепоротый арестант «валяет шута для храбрости».
Его товарищ мрачно отвечал:
– Здоров. Скорее бы. Волы некормлены. Раздевайся еще! На-те. Смотрите. Жисть! Драли. Много. Сколько, запамятовал. Не упомню. Нешто у меня тем голова занята? Осмотрели? Слава Богу! Нельзя ли нас первыми? Там хозяйство.
Осмотренные одевались, но штанов не подвязывали, а поддерживали их руками.
– Всё. Ну, ступай!
Хрусцель стал у кобылы. Арестанты, переваливаясь, путаясь в полуспущенных штанах, вышли в сени.
– Бардунов, покажи удаль! – крикнул кто-то со двора.
Стоявшие толпой арестанты оглянулись:
– Молчи ты, сволочь!
Все стали по местам.
Я стоял рядом с доктором, у него лицо шло пятнами.
– Васютин Иван!
Молодой паренек подошел к кобыле.
– Брось, брось штаны! – заговорили кругом.
Но он только оглядывался, словно не мог понять, что ему такое говорят.
– Штаны брось! – сказал Хрусцель и отвел ему руки. – Ложись!
Васютин сел верхом на кобылу, лицом к свету.
Он был белый как полотно. Глаза бессмысленно смотрели вперед.
– Да не туда головой. Туда! Ложись!
Хрусцель взял его за плечи, свел с кобылы, положил.
– Руки убери! Обними руками кобылу!
Васютин обнял руками доску.
– Вот так!
Хрусцель поправил ему рубаху.
Стыдно было, стыдно невероятно, смотреть на полуобнаженного человека, лежавшего на кобыле.
Хрусцель, словно пес, смотрел в глаза помощнику смотрителя.
– Тридцать розог!
Хрусцель взял пучок розог, необыкновенно ловко выдернул одну, отошел на шаг от кобылы и замер.
– Начинай!
Хрусцель свистнул розгой по воздуху, словно рапирой перед фехтованием, потом еще раз свистнул по воздуху справа, потом слева.
Свист – резкий, отчаянный, отвратительный.
– Раз!
Свист – и на вздрогнувшем теле легла красная полоса.
– Два… Три… Четыре… Пять…
Хрусцель бросил розгу, выхватил другую, перешел на другую сторону кобылы. Опять пять ударов по другой стороне тела.
Каждые пять ударов он быстро менял розгу и переходил с одной стороны на другую. Свист заставлял болезненно вздрагивать сердце. Мгновения между двумя ударами тянулись, как вечность.
Помощник смотрителя считал:
– 29… 30…
– Вставай… Вставай же!
Васютин поднялся и сел опять верхом на кобылу. Глаза его были полны слез. Вот-вот потекут.
– Совсем вставай! Иди же!
– Две с половиной минуты! – сказал смотревший на часы доктор.
Я думал, прошло полчаса.
– Медников Иван!
Опять обнаженный до пояса, лежащий на кобыле человек.
Снова свист, вздрагивания, красные полосы.
Теперь плети!
Хрусцель отложил розги, взялся за плеть и ловким движением разложил длинную плеть по земле.
– Хрусцель, клади их.
Хрусцель брал кавказцев за плечи, подталкивал к кобыле, поднимал им руки и клал на кобылу. Те тяжело рухались и лежали с темным, обнаженным телом.
Наказание было «по приговорам».
Хрусцель по взгляду понял приказ помощника смотрителя и взял плеть за середину, там, где ствол плети переходит в трехвостку. Наказание – «в полплети».
Хрусцель вертел свою плеть, словно ручку шарманки, три хвоста хлопали по телу, тело краснело и пухло.
– Бардунов!
С бледным-бледным лицом он подошел к кобыле, сделал какую-то жалкую-жалкую гримасу, хотел улыбнуться.
Начал ложиться на кобылу.
– Штаны, штаны брось! – остановил его Хрусцель.
– Ежели законный порядок требует…
Бардунова колотила дрожь, он беспомощно оглядывался кругом, словно затравленный заяц, и все силился улыбнуться – выходила гримаса.
Хрусцель толкнул его слегка в шею:
– Ложись!
Бардунов повалился и крепко ухватился за доску, чтобы не кричать, быть может. Хрусцель снова пустил плеть по земле. Зловещее движение.
Это было наказание не по приговорам, а уж сахалинское. Тихо было, словно кругом никто не дышал.
Хрусцель впился глазами в помощника смотрителя. Тот стоял, переминаясь на месте, смотрел на меня, на доктора… И сделал какое-то движение головой.
Хрусцель взял «в полплети».
Словно один какой-то большой человек вздохнул в сенях и на дворе.
По телу Бардунова пробегали судороги. Бог знает, какого удара ждал этот человек и задрожал весь мелкой дрожью, когда посыпались сравнительно слабые удары.
– Ваше высокоблагородие, ваше высокоблагородие, за что же наказывают? Нешто возможно? – послышался его голос, но словно не его, какой-то странный. – Нешто возможно?!
На дворе в толпе раздались смешки.
– Шута строит! Привык! – пробормотал помощник смотрителя.
Бардунов поднялся, захватил в руки штаны и, не натянув их, бросился в толпу арестантов.
Видя, что наказание на этот раз не будет страшным, его товарищ, Гусятников, короткий и мрачный мужик, лег спокойно, без звука вздрагивал при каждом ударе и, сходя с кобылы, даже проворчал:
– Только продержали день зря. Волы некормлены!
– Так уж, пожалел мерзавцев! – умилялся своей гуманностью помощник смотрителя.
Хрусцель ловко и проворно убирал розги и кобылу.
– Ты чего же не одеваешься?
Васютин стоял у притолоки дверей канцелярии, как столб, с голыми ногами. Штаны с него свалились. Он икал. Крупные слезы катились по щекам.
Было страшно и стыдно смотреть на этого парнишку. Он из военной службы, сделал какое-то преступление, бежал и, боясь наказания, скрыл свое родословие, сказался бродягой Иваном Васютиным, не помнящим родства.
– Как же тебя к розгам приговорили?
Бродяг обыкновенно приговаривают к 11/2 годам «принудительных работ» и затем – на поселение. Розги им прибавляют, если они почему-либо путают, не называют себя просто «бродягой непомнящим», а именуются ложным именем: крестьянин, мол, такой-то деревни – а пошлют туда, окажется, что нет. Опытный бродяга делает это в надежде удрать во время пересылки. Но зачем этому?
– Ты что же, чужим именем назвался?
– Так точно.
– Зачем? Бежать с дороги хотел?
– Нет.
– Тогда зачем же?
– В тюрьме незнающий человек нашелся, сказал, что так сделать нужно. Я и сделал.
– Ты в первый раз этому-то подвергался?
– В первый.
И по щекам его еще сильнее текли слезы. И заикал он сильнее.
А у ворот тюрьмы, когда я выходил, сидел теперь уж совсем оправившийся Бардунов и бахвалился:
– Мне, братцы мои, что на кобылу ложиться, что к жене под бок – все единственно. Потому, вот как я к ней привык!
Нравы каторги
Каторжане, как известно, доставляются на Сахалин двумя путями: или сплавляются морем, через Одессу, или идут Сибирью, через Кару.
Соответственно этому, каторжники делятся на кругоболотинцев, или галетников, и каринцев, или терпигорцев.
Название галетник – название даже слегка презрительное. «Что они там видели? Плыли да ели галеты. Только и всего!»
Тогда как каринцы пользуются некоторым почетом и уважением каторги. Странствуя по сибирским этапам, они натерпелись горя, почему и зовутся терпигорцами. В сибирских централах (центральных тюрьмах) и на Каре они прошли высший курс каторги, побывали, так сказать, в академии каторги. Знают все порядки, обычаи, законы. Сибирский каторжник вообще в почете у сахалинцев: в Сибири каторга крепче держится друг друга, там есть свои десятилетиями выработанные законы, твердые и ненарушимые, там есть товарищество, чего вовсе нет на Сахалине[18]18
Уже уехав с Сахалина, во Владивостоке я прочел в газетах, что прежнее пешее путешествие по этапам заменяется перевозкой по железной дороге там, где она уже есть. Прочел и от души порадовался за злосчастных терпигорцев. Сколько народа скажет спасибо за это облегчение тяжкого пути! Сколько лишних, ненужных страданий упразднено, сколько ужасов, творящихся на этих этапах, отойдет в область преданий! Сколько народу будет буквально спасено!
[Закрыть].
Скоро, однако, это различие сглаживается. Кругоболотинец быстро входит в курс, осваивается с нравами и обычаями каторги, становится почище всякого каринца, – и тогда слова каринец и галетник раздаются только во время перебранки:
– Молчи ты! С кем говоришь-то, мараказия? Я, по крайности, настоящий каринец. А ты кто? Тьфу! Одно слово, галетник!
Каторга делится на четыре касты:
1] иванов,
2) храпов,
3] игроков и 4] несчастную шпанку.
Это – аристократия и демократия каторги, ее правящие классы и подчиненная масса, патриции, плебеи и рабы.
ИваныИваны – это зло, это язва, это бич нашей каторги, ее деспоты, ее тираны.
Иван родился под розгами, плетью крещен, возведен в звание ивана рукой палача. Это – тип исторический. Он народился в те страшные времена, правдивая история которых неизгладимыми чертами написана на спинах стариков-богодулов Дербинской каторжной богадельни.
Он родился на Каре во «времена разгильдеевские», о которых и теперь вспоминают с ужасом[19]19
Разгильдеев – тогдашний начальник Карийской каторги. Время – ближе к эпохе «Мертвого дома».
[Закрыть]. Тогда в разрезе, где добывают золото, всегда была наготове кобыла и на дежурстве палач. Розги тогда считались сотнями, да и то считалась только «одна сторона», то есть человеку, приговоренному, положим, к сотне ударов, палач давал сотню с одной стороны, а затем заходил с другой и давал еще сотню, причем последняя сотня в счет не шла. Два удара считались за один. Секли не розгами, а комлями, то есть брали розгу за тонкий конец и ударяли толстым. По первому удару показывалась уже кровь. Розги ломались, и занозы впивались в тело. Уроки, то есть заданные на день работы, были большие, и малейшее их неисполнение влекло за собой немедленное наказание.
Тогда всякая вина была виновата – и малейшая дерзость, самое крошечное противоречие простому надзирателю из ссыльных вели за собой жестокое истязание.
В это-то тяжелое время, под свист розог, комлей и плетей, и родился на свет иван.
Отчаянный головорез, долгосрочный каторжник, которому нечего терять и нечего ждать, он являлся протестантом за всю эту забитую, измученную, обираемую каторгу. Он протестовал смело и дерзко, протестовал против всего: против несправедливых наказаний, непосильных уроков, плохой пищи и тех смешных детских курточек, которые выдавались арестантам под видом «одежды узаконенного образца».
Иван не молчал ни перед каким начальством, протестовал смело, дерзко, на каждом шагу.
Иванов приковывали к стене, к тачке, заковывали в ручные и ножные кандалы, драли и комлями, и плетьми. Иваны в счете полученных ими на каторге плетей часто переваливали за две тысячи, а розог не считали совсем.
Все это окружало их ореолом мученичества, вызывало почтение.
Начальство их драло, но побаивалось. Эти были люди, не задумывавшиеся в каждую данную минуту запустить нож под ребро, люди, разбивавшие обидчику голову ручными кандалами.
В то время иваны представляли из себя нечто вроде рыцарского ордена. Иван был человеком слова. Сказал – значит, будет.
Старый иван – Пазульский, когда-то гремевший на юге атаманом разбойничьих шаек, дал в Херсоне слово, что зарежет обидевшего его помощника смотрителя тюрьмы. После этого Пазульский бежал, был пойман только через два года, попал в Херсонскую тюрьму и таки – через два года – сдержал слово – зарезал.
Это вызывало боязнь, дрожь перед Иванами.
Угроза для смотрителей и надзирателей, эти действительно на все способные люди были грозой для каторги. Это были ее деспоты, тираны, грабители. Иван прямо, открыто, на глазах у всех, брал у каторжных последние, тяжким трудом нажитые крохи, тут же, на глазах хозяина, пропивал, проигрывал, проматывал их – и не терпел возражений.
– Что?! Я за вас, таких-сяких, тела, крови не жалею, коли надо – веревки не побоюсь, а вы…
Что бы иван ни делал, каторга обязана была его покрывать. Часто отвечала за него своими боками. Если за преступление, совершенное иваном, карали другого, тот должен был молчать.
– Зато я терплю за вас.
Иваны держались особой компанией, стояли друг за друга и были неограниченными властелинами каторги; распоряжались жизнью и смертью; были законодателями, судьями и палачами; изрекали и приводили в исполнение приговоры – иногда смертные, всегда непреложные.
Среди бесчисленных страшных преданий о тех временах до сих пор в каторге вспоминают о «казни» в Омской тюрьме.
Двое иванов решили бежать. Как вдруг, чуть не накануне предполагаемого побега, их неожиданно перековали в ручные и ножные кандалы крепко-накрепко, усилили караул, и побег не состоялся.
Два месяца иваны Омской тюрьмы производили негласно следствие: кто бы мог донести? И наконец подозрение пало на одного арестанта. В то время, как он ничего не подозревал, иваны произнесли ему приговор. Конечно, смертный, потому что за донос о побеге каторга других приговоров не знает.
Две ночи работали потихоньку иваны, вынули несколько досок около стены под нарами, выкопали могилу и на третью ночь кинулись на спящего товарища, заткнули ему рот, бросили в могилу и закопали живым.
Вся тюрьма знала об этом и вся молчала, не смела заикнуться.
Когда начальство хватилось пропавшего арестанта, решили, что он незаметно проскользнул и бежал, когда отворяли дверь для утренней переклички. И только через год, когда перестраивали Омскую тюрьму, около стены, на глубине полутора аршин, нашли скелет в кандалах.
Преступники остались ненайденными. Их никто не выдал. Никто не смел выдать.
Иван – это злой гений каторги. Сколько арестантских бунтов подняли они! Сколько народу поплатилось за эти бунты, и как поплатилось! А иваны всегда выходили сухими из воды, потому что их всегда покрывала каторга.
Таковы иваны доброго старого времени.
Ивана вы отличите сразу, с первого взгляда, лишь только войдете в тюрьму.
Лихо заломленный, на ухо сдвинутый картуз, рубашка с шитым воротом, расстегнутый бушлат, халат еле держится на одном плече. Руки непременно в карманах.
Дерзкий, наглый, вызывающий взгляд. Невероятно нахальный, грубый и дерзкий тон. Человек так и нарывается на какую-нибудь неприятность.
Это – тот же на все способный головорез-большесрочник; и смотрители стараются избегать их, обыкновенно маскируя некоторую внутреннюю дрожь тем, что они «даже и говорить с такими негодяями не желают, – я, мол, говорю только с хорошими людьми». Как бы там ни было, но только из-за этого нежелания говорить иванам сходит с рук многое такое, что, конечно, никогда бы не сошло несчастной, безответной шпанке.
Иван – то же зло, тот же бич для всего, что есть в каторге мало-мальски честного, доброго, порядочного. Это – злейшие и гнуснейшие враги всякого бережливого арестанта, всякой самой малейшей зажиточности. Глядя по обстоятельствам, иван то открыто отнимает, то мошеннически выманивает, то просто ворует у арестанта всякую тяжким трудом добытую копейку.
Но времена уже меняются. Вместе с наступлением лучших для каторги времен, наступают плохие времена для иванов. Теперь нет уже больше этих ужасных наказаний, и с иванов спал их ореол мученичества. Они постепенно лишаются в глазах каторги всего своего обаяния. Их ужасная, их тираническая власть при последнем издыхании. Иваны вымирают.
И чем мягче, чем гуманнее режим, тем меньше и меньше пагубное влияние на каторгу иванов.
В Александровской тюрьме, самой большой на Сахалине, где собрана вся головка каторги, самые тяжкие и долгосрочные преступники, и где, вместе с тем, телесные наказания бывают только по приговорам суда, – влияние иванов самое ничтожное. Они не пользуются никаким значением. Их даже забижает шпанка! А всего несколько лет тому назад иваны Александровской тюрьмы славились на весь Сахалин!
Иваны еще важны там, где смотрители придерживаются телесных наказаний. Там еще иван окружен некоторым ореолом, хотя, конечно, далеко не таким, как в разгильдеевские времена.
Власть и значение иванов сильно подорвали… холерные беспорядки. В этом отношении – не бывать бы счастью, да несчастье помогло. В атмосферу тюрьмы, в эту атмосферу навоза и крови, ворвалась струя чистого воздуха. Сахалинские тюрьмы наполнились людьми, которых на каторгу привело только несчастье. Людьми, которые совершали ужасы только потому, что их самих охватил ужас. Людьми, которые не понимали, что делали. Людьми темными, невежественными, несчастными, но не преступными.
Эти свежие, честные и работящие люди не захотели подчиняться законам, уставам и порядкам, созданным убийцами. И так как их было много, то они противопоставили иванам самую действительную на каторге силу – кулаки. Почуяв в них друзей, сторонников и сообщников, бедная, ограбленная, забитая Иванами шпанка подняла голову и соединилась с вновь прибывшими, и против иванов стала масса. Дело дошло до того, что нескольких иванов исколотили до полусмерти. Иванов – исколотили! Факт небывалый в истории каторги. Все это страшно подорвало авторитет иванов.
Но самый главный удар – это смягчение телесных наказаний. С иванов в значительной степени снят ореол мученичества. Уж теперь иван, отнимая у каторжанина последнее, не может сказать: «А кровью и телом своим я нешто за это не плачу?»
Иваны еще держатся, как я уже говорил, в тюрьмах, смотрители которых любят телесные наказания. Но власть их все же не та, что еще очень недавно. Часто под вечер, где-нибудь в углу кандальной, вы услышите, как, собравшись в кучку иваны вспоминают о добром, старом, невозвратном времени, когда каторга чтила иванов, об их подвигах, о том, как они правили каторгой. Но в этих рассказах слышится элегическая нотка, чуется грусть о невозвратном прошлом. Прежней власти, прежнего положения не вернешь.
Раздача подаянных вещей из России в помещении пожарной команды в посту Александровском
Иваны, эти аристократы страданий, родились под свист плетей, комлей и розог. Вместе с ними они и умрут.
ХрапыХрапы – это вторая каста каторги.
Им хотелось бы быть Иванами, но не хватает смелости. По трусливости им следовало бы принадлежать к шпанке, но не дозволяет самолюбие.
Храпы не стоят того, чтобы над ними долго останавливаться. Это – те же горлопаны деревенского схода. Когда в тюрьме случается какое-нибудь происшествие, какая-нибудь заварушка, храпы всегда лезут вперед, больше всех горланят, кричат, ораторствуют, на словах готовы все вверх дном перевернуть; но когда дело доходит до «разделки» и появляется начальство, храпы молча исчезают в задних рядах.
– Ты что ж, корявый черт? – накидывается на храпа тюрьма по окончании разделки. – Набухвостил, да и на попятную?
– А то что ж? Один я за всех вперед полезу, что ли? Все молчат, и я молчу.
И храп начинает изворачиваться, почему он смолк при появлении начальства. «Но зато пусть-ка еще раз случится что-нибудь подобное – он себя покажет!»
Название «храп» слегка насмешливое. Оно происходит от слова «храпеть». И этим определяется профессия храпов: они «храпят» на все. Нет такого распоряжения, которое они сочли бы правильным. Они в вечной оппозиции. Все признают неправильным, незаконным, несправедливым. Всем возмущаются. Задали человеку урок, хотя бы и нетрудный, посадили в карцер, хотя бы и заслуженно, не положили в лазарет, хотя бы и совсем здорового – храпы всегда орут (конечно, за глаза от начальства):
– Несправедливо!
Каторге, которая только и живет и дышит, что недовольством, это нравится. Там, где много недовольства, всегда имеют успех говоруны. А каторга к тому же любит послушать, если кто хорошо и складно говорит. Эта способность ценится в каторге высоко. Среди храпов есть очень недурные ораторы. Я сам слушал их с большим интересом, удивляясь их знанию аудитории. Какое знание больных и слабых струн своей публики, какое уменье играть на этих струнах! Благодаря этому храпы иногда – когда тюрьма волнуется уж очень сильно – приобретают некоторое влияние на дела. Они «разжигают». И немало тюремных историй, за которые потом телом и кровью расплатилась бедная, безответная шпанка, возбуждено храпами. Шпанке, по обыкновению, влетело, а храпы успели вовремя отойти на задний план.
Храпы по большей части и глоты, то есть люди, принимающие в спорах сторону того, кто больше даст. Они берутся и защищать, и обвинять – иногда насмерть – за деньги. Попался человек в какой-нибудь гадости против товарищей – храпы за деньги будут стоять за него горой, на тюремном сходе будут орать, божиться, что другого такого арестанта-товарища поискать да поискать. Захочет кто-нибудь насолить другому, он подкупает храпов. Храпы взводят на человека какой-нибудь поклеп, например, в наушничестве, в доносе, из своей же среды выставляют свидетелей, вопиют о примерном наказании. А тюрьма подозрительна, и человек, на которого только пало подозрение, что он донес, уже рискует жизнью. И сколько жизней, ни за что ни про что загубленных этой несчастной, темной, озлобленной тюрьмой, пало бы на совесть храпов, если бы у этих несчастных была хоть какая-нибудь совесть!
У храпов бывает два больших праздника в год – весной и осенью, когда приходит «Ярославль» вывалить на Сахалин новый груз общественных отбросов. Тогда храпы орудуют среди новичков. Растерявшиеся новички по неопытности принимают храпов действительно за первых лиц на каторге, по повадке даже путают их с Иванами и спешат, при помощи денег, заручиться их благоволением.
В обыкновенное же время храпы живут на счет шпанки. Эта бедная, беспомощная, беззащитная арестантская масса дрожит перед наглым, смелым храпом.
– Ну его! Еще в такую кашу втюрит – костей не соберешь!
И откупается.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.