Текст книги "Сахалин. Каторга"
Автор книги: Влас Дорошевич
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 36 страниц)
На каторге, где все продается и покупается, и притом продается и покупается очень дешево, человек, у которого есть деньги, да еще шальные, не может не иметь влияния.
Игрок, кроме игры, ничем больше и не занимается. Шулера – они все. И когда игрок играет с игроком, это в сущности только состязание в шулерничестве. В то время как один мечет подтасованными картами, другой делает вольты, меняя карты, под которые подложен куш. Но да спасет вас Бог заметить: «Да он мошенничает!» Тюрьма изобьет до полусмерти:
– Не лезь не в свое дело!
Если игрок особенно ловкий шулер, он носит почетное имя мастака.
Около игрока кормится слишком много народу, чтобы он не имел веса и значения. Во-первых, игрок никогда не отбывает каторжных работ – он нанимает за себя сухарника. Затем игрок всегда имеет поддувалу, иногда даже нескольких, которые убирают его место на нарах, стелют постель, бегают за обедом, заваривают чай. Игрок дает заработок майдану, получающему 10 процентов с банкомета и 5 с понтеров. Благодаря игроку зарабатывает и стремщик, который караулит у дверей, пока идет игра, и за это тоже получает мзду. Через игрока пускают в оборот свои деньги и отцы (ростовщики): когда появляется неопытный или новичок, а у игрока нет достаточно денег, – они «кладут банк» и выигрывают наверняка. Наконец, игрок – человек фартовый. Деньги у него шальные, ему ничего не составляет и так, здорово живешь, дать человеку 3–5 копеек.
В лице всей этой оравы игрок всегда имеет свою партию, которая готова его поддержать, когда угодно, в чем угодно. Он может изменять постановления тюремного схода, за него много народа. С ним страшно ссориться. Велит отлупить – отлупят. К нему нужно подольщаться: прикажет помиловать – помилуют. К тому же от него «завсегда мало-мало перепасть может», что среди нищих, конечно, играет огромную роль.
И кочевряжатся же зато игроки, пока они в силе! И измываются же над товарищами!.. Каких только диких форм издевательства не приходит им в голову. Был у меня в одной из тюрем знакомый игрок, за которым я охотился как за интересным типом. Бедняга «попал в полосу», ему не везло. Игроки всегда франты, а тут с него даже лоск сошел. Ходит злой, раздражительный, вечно хмурый. С себя уж даже проигрывать начал – часы серебряные продул, предмет величайшей гордости. Плохо!
– Что, брат, в жиганы попадешь?
– К тому идет!
Только прихожу как-то в тюрьму – батюшки, да это он ли? Не узнал даже сразу. Развалился на нарах, покрикивает. Поддувала еле-еле все его капризы исполнять успевает.
– Что, – кричит, – Матвей Николаевич сегодня обедать будет?!
Поддувала подносит обычную лоханочку с баландой.
Матвей Николаевич приподнялся, поглядел и в лоханочку плюнул.
– Собак этим кормить. Кому, дура, подал? Станет Матвей Николаевич это есть! Дальше что есть?
Поддувала положил на нары нарезанный черный хлеб:
– Чайку, Матвей Николаевич, пожалуйте!
Матвей Николаевич сшиб хлеб ногой с нар:
– Нешто это Матвея Николаевича еда? Учить вас, дураков, некому! Станет Матвей Николаевич дураковскую пищу есть? Подавай колбасу!
Поддувала подал копченую колбасу и белый хлеб.
– То-то!
Поддувала, подбирая с пола куски черного хлеба, только улыбнулся в мою сторону. «Забавники, мол!»
А кругом сидят голодные люди.
– Ты что ж ему, – спрашиваю потом поддувалу, – баланду подаешь, чтобы плевал, да хлеб, чтоб по полу валял? Знаешь, что он при деньгах кочевряжится и кроме своего ничего не ест. И подавал бы ему сразу колбасу с белым хлебом.
– Нешто можно? – даже испугался поддувала. – Не приведи, Господи. «Ты это что же? – сейчас спросит. – Кто я такой есть? Арестант я иль уж нет?!» – Арестант, мол. – «А если я арестант, почему ж ты мне арестантской пищи не подаешь? А? Может, я не погнушаюсь, есть буду? Почему ты, такой-сякой, знать можешь, что Матвей Николаевич, человек сильный, на уме содержит? Колбасу подавать, такой-сякой! Мое добро не беречь – может, я казенным пропитаюсь, а ты мое добро травить хочешь!» И пойдет! На целый час волынку затрет! Ну, и подаешь ему пайку с баландой. Для порядка. Ему ведь что – ему только чтоб власть свою показать! Порядок известный! Выиграл!
А то в другой раз послали как-то одного игрока в тайгу на работу. Отвертеться никак не удалось. Так он на товарище жигане с полверсты верхом поехал. Нанял и поехал.
– У меня, – говорит, – ноги болят.
Беда, однако, когда игрок продуется вконец и превратится в жигана. Жиганом в каторге вообще называется всякий бедный, ничего не имеющий человек, но в частности этим именем зовут проигравшихся в пух и прах игроков.
Сахалинские рудники
Вот когда каторга наверстает свое. И нет тогда меры, нет конца издевательствам над человеком, лишившимся всех своих друзей, поклонников, защитников, прихлебателей и покорнейших слуг. Каторга не знает пощады и не имеет жалости.
Когда жиган продул уж все: деньги, одежду, свой труд за год вперед, пайку хлеба за несколько месяцев вперед – с ним играют или на место на нарах, или на баланду. Ни то ни другое не нужно ровно никому – играют просто для унижения.
– Черт с тобой, промечу тебе, псу. Альбо три копейки, альбо три дня на полу спать будешь!
Или:
– Альбо трешница (3 коп.) твоя, альбо с голоду дохни, неделю без баланды, не пимши, не жрамши, сиди.
Захожу как-то в тюрьму перед вечером, когда все уж улеглись. Смотрю – один арестант в проходе около нар на полу лежит. Увидя меня, вскочил, полез на нары.
Сосед не пускает:
– Стой! Куда лезешь? Нет, ты на полу лежи!
– Черт! Дьявол! Видишь, барин!
– Нет, ты и при барине лежи. Пусть барин видит, какая такая ты тварь есть на свете. Лежи!
Арестант стал около нар.
– Нет, ты ложись! – послышалось среди смеха со всех сторон. – Неча вставать. Барин сказал, что ничего, при нем можно лежать! Ты и лежи, как лежал.
– Место проиграл, что ли? – спрашиваю.
– Так точно, продул, пес, а теперь и моркотно.
– Во сколько место шло?
– Шло в трешнице, да я и целкового не возьму.
– Получай три!
– Вот, уж это зачем же! Мне своя амбиция дороже трех целковых ваших стоит.
Видимо, выигравший уперся: ничего в таких случаях с арестантом не поделаешь.
– Проиграл – и плати. Валяйся на полу. На то игра! А не хочешь платить – встряска!
За неуплату тюрьма накрывает темную, то есть бьет без пощады, причем бьют решительно все, и те, кто в игре не был заинтересован.
– Это уж верно! Это так! – послышалось кругом. – Порядок известный! Встряска!
– Ложись, что ль, дьявол!
И жиган, под хохот всей тюрьмы, лег на пол, на котором было чуть не на вершок липкой, жидкой грязи.
Тюрьме скучно – она и рада маленькому развлечению.
А ведь этот жиган пришел в тюрьму за то, что задушил из ревности свою жену. В его душе когда-то носились бури. Он чувствовал и любовь, и ревность, и горькую обиду. Как вам нравится «Отелло» в такой обстановке!..
Захожу в тюрьму в обеденное время. Обед был уже на исходе. Поддувалы побежали в куб за кипятком, заваривать чай. Кто еще доедал, кто прятал на вечер оставшиеся кусочки хлеба, кто ложился отдохнуть.
– Нут, теперь, братцы, жигана кормить. Выходи, что ль! Иль апекита нет?
С нар поднялся человек, с которого смело можно было бы рисовать «Голод». Ничего кроме голода не было написано в глазах, в бледном, без кровинки, синеватого цвета лице. Во всей этой слабой, обессиленной фигуре. Это был жиган, вторую неделю уже проигрывающий даже свою баланду. Дней десять человек не видал крошки хлеба и питался только жидкой похлебкой, баландой. И как питался!
Многие даже приподнялись с места. Тюрьма предвкушала готовящуюся потеху. Особенно это было заметно на лице одного паренька. Видимо, человек готовился выкинуть над жиганом что-то уж особенное.
Жиган подошел к первому, сидевшему с краю, молча поклонился и стал. Тот с улыбкой зачерпнул ему пол-ложки баланды и дал. Жиган хлебнул, поклонился снова и подошел к следующему.
Это был типичный иван, лежавший в величественной позе на нарах.
– Жиганам почтение! Обедать, что ли, пришли?
– Так точно, Николай Степанович, полакомиться! – с низким поклоном отвечал жиган.
– Тэк!.. Ну а скажи-ка нам, чего бы ты теперь съел?
Жиган постарался сделать преуморительную улыбку и отвечал:
– Съел бы я теперь, Николай Степанович, тетерьки да телятинки, яичек да говядинки, лапши из поросятинки, немножечко ветчинки, чуть-чуточку свининки, с хреночком солонинки. Слюна бьет, как подумаю!
Тюрьма хохотала над прибаутками. Иван обмакнул в баланду ложку и подал жигану.
– На, лижи!
Жиган открыл рот.
– Ишь, раскрыл пасть! Ложку слопаешь! Нет, ты языком, с осторожностью!
Жиган слизнул прилипший к ложке кусочек капусты.
– Лижи досыта!
Жиган прошел к следующему.
– Стой! – крикнул иван. – Ты что ж это, невежа, напился, наелся, а хозяев поблагодарить нет тебя?
Жиган снова поклонился в пояс:
– Покорнейше благодарим за добро да за ласку, за угощенье да за таску, за доброе слово, за привет да за участие. Чтобы хозяину многие лета, да еще столько, да полстолько, да четверть столько. Чтоб хозяюшку парни любили. Деточек Господь прибрал!
– То-то, учи вас, дураков! – улыбнулся иван. – А еще в гимназии учился! Чему вас там, дураков, учат? Невежи!
Следующим был паренек, судя по лицу придумавший какую-то особенную штуку.
Он молча зачерпнул баланды и подал жигану. Но едва жиган протянул губы, паренек крикнул:
– Цыц! А Богу перед хлебом-солью молиться забыл?
Жиган перекрестился.
– Не так! На коленках, как следоваит!
Жиган стал на колени и начал говорить. Что он говорил! Сидевший неподалеку старик-фальшивомонетчик даже не выдержал, плюнул:
– Тьфу, ты! Паскудники!
Паренек хохотал во всю глотку:
– Ну, теперича вот, по порядку, на!
Он подал ему половину ложки.
– Будет, что ли?
– Слава Богу, Бог меня напитал, никто меня не видал, а кто видел, не обидел, слава Богу, сыт покуда, съел полпуда, осталось фунтов семь – те завтра съем, – причитал жиган.
Паренек держался за животики:
– Ой, батюшки, уморил, проваливай!
Следующим был добродушнейший рыжий мужик, с улыбкой во весь рот.
– Ах, ты, елова голова! – приветствовал он жигана. – Хошь, я в тебя баланды этой самой сколько хошь волью? Желаешь?
– Влейте, дяденька!
– Подставляй корыто!
Жиган поднял голову и раскрыл рот. Мужик захватил полную большую ложку баланды, осторожно донес и опрокинул ее в рот жигана.
У того судорогой передернуло горло, он закашлялся, лицо налилось кровью.
– Отдышится! – отвечал он, улыбаясь во весь рот.
Кое-как откашлялся, прокашлялся и подошел к следующему.
Это был фальшивомонетчик, степенный старик, занимающийся в тюрьме ростовщичеством.
– Угостите, дяденька!
– Прочь пошел, паршивец! – с негодованием отвечал старик.
– Только и всего будет?
– Говорят, отходи без греха…
Жиган подпер руки в боки.
Вся камера превратилась во внимание, ожидая, что дальше будет.
– Ах, ты, Асмодей Асмодеевич! – начал срамить жиган старика. – На гроб, что ли, копишь, да на саван, да на свечку…
– Уходи, тебе говорят!
– Да на ладан, да на место. Скоро тебе, Асмодею Асмодеевичу, конец придет, сдохнешь, накопить не успеешь…
– Уходи!
– Сгниешь, старый черт, с голода сдохнешь…
Но в эту минуту жигана схватил за шиворот вернувшийся из кухни с кипятком поддувала Асмодея Асмодеича.
– Пусти! – кричал жиган.
– Не озорничай!
– Бей его! – словно исступленный вопил старый ростовщик.
Огромный верзила-поддувала изо всей силы хватил жигана по уху.
– Бей! Бей! – кричал старик.
– Так ты вот как?! Вот как?!
Жиган поднялся было с пола, но поддувала сгреб его за волосья, пригнул к земле и накладывал по шее.
– Бей! Бей! – орал остервенившийся старик.
Каторга хохотала.
– За-акуска! – тряс головой и заливался смешливый паренек.
А ведь иван сказал правду: этот жиган действительно прошел шесть классов гимназии…
Я часто, бывало, спрашивал: «За что вы так бьете этих несчастных?» – и всегда мне отвечали с улыбкой одно и то же:
– Не извольте, барин, об них беспокоиться. Самый пустой народ. Он на всякое дело способен!
Из них-то и формируются сухарники, нанимающиеся нести работы за тюремных ростовщиков и шулеров, сменщики, меняющиеся с долгосрочными каторжниками именем и участью, воры и, разумеется, голодные убийцы.
ШпанкаШпанка – это Панургово стадо, это задавленная масса каторги, ее бесправный плебс. Это те крестьяне, которых осудили за убийство в пьяном виде во время драки на сельском празднике; это те убийцы, которые совершили преступление от голода или по крайнему невежеству; это жертвы семейных неурядиц, злосчастные мужья, не умевшие внушить к себе пылкую любовь жен; те, кого задавило обрушившееся несчастье, кто терпеливо несет свой крест, кому не хватило силы, смелости или наглости завоевать себе положение в тюрьме. Это люди, которые, отбыв наказание, снова могли бы превратиться в честных, мирных, трудящихся граждан.
Потому-то и иван, и храп, и игрок, и даже несчастный жиган отзываются о шпанке не иначе, как с величайшим презрением:
– Нешто это арестанты! Так – от сохи взят на время.
Настоящая каторга, «ее головка» – иваны, храпы, игроки и жиганы – хохочет над шпанкой:
– Да нешто он понимал даже, что делал! Так – несуразный народ. – И совершенно искренно не считает шпанку за людей: – Какой это человек? Так – сурок какой-то. Свернется и дрыхнет!
У этих вечно полуголодных людей, с вида напоминающих босяков, есть два занятия: работать и спать. Слабосильный, плохо накормленный, плохо одетый, обутый, он наработается, придет и, как сурок, заляжет спать. Так и проходит его жизнь.
Шпанка безответна, а потому и несет самые тяжелые работы. Шпанка бедна, а потому и не пользуется никакими льготами от надзирателей. Шпанка забита, безропотна, а потому те, кто не решается подступиться к иванам, велики и страшны, когда им приходится иметь дело со шпанкой. Тогда мерзавец, как гром, гремит в воздухе. Задеру, сгною – только и слышится обещаний!
Шпанка – это те, кто спит не раздеваясь, боясь, что свистнут одежонку. Остающийся на вечер хлеб они прячут за пазуху, так целый день с ним и ходят, а то стащат. Возвращаясь с работ в тюрьму, представитель шпанки никогда не знает, цел ли его сундучок на нарах или разбит, и оттуда вытащено последнее арестантское добро.
Их давят иваны, застращивают и обирают храпы, над ними измываются игроки, их обкрадывают голодные жиганы. Шпанка дрожит всякого и каждого. Живет всю жизнь дрожа, потому что в этих тюрьмах, где должны «исправляться и возрождаться» преступники, царит самоуправство, произвол иванов, полная власть сильного над слабым, отпетого негодяя над порядочным человеком.
Горе Матвея
Матвеем называется на каторге хозяйственный мужик. Не картежник, не пьяница, не вор и не мот, это по большей части тихий, смирный, трудолюбивый, безответный человек. Я привожу ниже рассказ как характеристику «подвигов» иванов.
Мы шли со смотрителем по двору тюрьмы. Время было под вечер. Арестанты возвращались с работ.
Арестантские типы
– Не угодно ли посмотреть на негодяя? Пойди сюда! Где халат? – обратился смотритель к арестанту, шедшему несмотря на ненастную погоду без халата. – Проиграл, негодяй? Проиграл, я тебя спрашиваю?
Арестант молча и угрюмо смотрел в сторону.
– Чтобы был мне халат! Слышишь? Кожу собственную сдери да сшей, негодяй! Пороть буду! В карцере сгною! Слышал? Да ты что молчишь? Слышал, я тебя спрашиваю?
– Слышал! – глухим голосом отвечал арестант.
– То-то, «слышал»! Чтоб был халат! Пшел!
И чрезвычайно довольный, что показал мне, как он умеет арестантам «задавать пфейфера», смотритель (из бывших ротных фельдшеров] пояснил:
– С ними иначе нельзя. Не только казенное имущество – тело, душу готовы промотать, проиграть! Я ведь, батенька, каторгу-то знаю как свои пять пальцев! Каждого как облупленного насквозь вижу!
Промотчик, игрок, действительно способный проиграть и душу и тело, проигрывающий свой паек часто за полгода, за год вперед, проигрывающий не только ту казенную одежду, какая у него есть, но и ту, которую ему еще выдадут, проигрывающий даже собственное место на нарах, проигрывающий свою жизнь, свою будущность, меняющийся именами с более тяжким преступником, приговоренным к плетям, вечной каторге, кандальной тюрьме, – этот тип очень меня интересовал, и на следующий же день, в обеденное время, я отправился в тюрьму уже один, без смотрителя, и попросил арестантов позвать ко мне такого-то.
– А вам, барин, на что его? – полюбопытствовали арестанты, среди которых были такие, симпатиями и доверием которых я уже мог заручиться…
– Да вот хочется посмотреть на завзятого игрока.
Среди арестантов раздался смех:
– Игрока!
– Да что вы, барин! Они вам говорят, а вы их слушаете. Да он и карт-то в руках отродясь не держал! А вы «игрока»!
– А как же халат?
– Халат-то?!
Арестанты зашушукались. Среди этого шушуканья слышались возгласы моих знакомцев:
– Ничего! Ему можно!.. Он не скажет!.. Он не выдаст!..
И мне рассказали историю этого «проигранного» халата.
Мой промотчик оказался тихим, скромным Матвеем, вечным тружеником, минуты не сидящим без дела.
Дня два тому назад он сидел на нарах и, по обыкновению, что-то зашивал, как вдруг появился иван из другого отделения.
– Слышь ты, – обратился он к моему Матвею, – меня зачем-то в канцелярию к смотрителю требуют. А халат я продал. Дай-кась свой надеть. Слышь, дай? А то смотритель увидит без халата, в сушилку (карцер] засадит.
Если бы Матвею сказали, что его самого засадят в сушилку, он не побледнел бы так, как теперь. Он не даст халата, и из-за него засадят ивана в сушилку. За это обыкновенно накрывают темную, то есть набрасывают человеку на голову халат, чтоб не видел, кто его бьет, и бьют так, как умеют бить только арестанты: коленами в спину, без знаков, но человек всю жизнь будет помнить.
Приходилось расстаться с халатом.
Иван, разумеется, ни в какую канцелярию не ходил, да его и не звали, а просто пошел в другой номер и проиграл халат в штосс.
И никто не вступился за бедного матвея, у которого отнимали последнее имущество, за которое придется отвечать своей спиной. Никто не вступился, потому что «с Иванами много не поговоришь».
Пока мне рассказывали всю эту историю, привели и самого матвея.
– Ну, где ж, брат, халат?
Матвей молчал.
– Да ты не бойсь. Барин все уж знает. Ничего тебе плохого не будет! – подталкивали его арестанты.
Но матвей продолжал так же угрюмо, так же понуро молчать. На каторге ничему верить нельзя. Во всем нужно убедиться лично.
Посмотрел я на Матвея. И по одежде – впрямь Матвей: на бушлате ни дырочки, все зашито, заштопано. Спросил, где его место, пошел, посмотрел сундучок. Сундучок настоящего Матвея: тут и иголка, и ниток моток, и кусочек сукна – «заплатку пригодится сделать», и кусочек кожи, перегорелой, подобранной на дороге, и обрывок веревки – «может, подвязать что потребуется». Словом, типичный сундучок не промотчика, не игрока, а скромного, хозяйственного, бережливого арестанта.
– За сколько халат-то заложен?
– В шести гривнах с пятаком пошел. До петухов (то есть до утра) закладали. Теперь уж третьи сутки пошли. Три гривны проценту, значит, наросло.
Я дал Матвею рубль.
Надо было видеть его лицо. Он даже не обрадовался – он просто оторопел. На лице было написано изумление, почти испуг. С минуту он постоял молча с бумажкой в руке, затем кинулся опрометью из камеры под веселый хохот всей арестантской братии.
Я потом встречал его много раз. И всякий раз, несмотря ни на какую погоду, обязательно в халате. Он, кажется, и спал в нем.
Всякий раз, завидев меня, он еще издали снимал шапку и улыбался до ушей, а на мой вопрос: «Ну, что, как халат?» – только смеялся и махал рукой: «Попал, мол, было в кашу!»
Дня через три после выкупа мы встретили его со смотрителем.
– Ara, нашелся-таки халат?
Матвей молчал.
Смотритель торжествовал:
– Видите, пригрозил, и нашелся! С ними только надо уметь обращаться. Я, батенька, каторгу знаю! Вот как знаю. Они сами себя так не знают, как я их, негодяев, знаю.
Бессрочно испытуемый Гловацкий
Ему 47 лет, и он уже признан неспособным ни на какую работу.
Избитый, искалеченный, вогнанный в чахотку, приговоренный всю свою жизнь не выходить из кандальной – перед вами действительно, быть может, самый несчастный человек на свете.
Ложась спать, он не знает, встанет завтра или арестанты ночью его задушат. Он ни на секунду не может расстаться с ножом. Должен каждую минуту дрожать за эту несчастную жизнь.
На голову этого человека свалилось так много незаслуженных бед, несправедливостей, неправды, что, право, начинаешь верить Гловацкому, что и на Сахалин он попал безвинно.
Николай Гловацкий, мещанин Киевской губернии, города Звенигородки, присужден к бессрочной каторге за то, что повесил свою жену. Окончивший курс уездного училища, по ремеслу шорник, Гловацкий в 1876 году женился, а в 1877 ушел в военную службу. Вернувшись через пять лет, он уже не узнал своей жены. За это время она успела избаловаться, меняла друзей сердца и не хотела тихой семейной жизни. А Гловацкий был влюблен в свою жену. Он отыскал себе место в имении графини Дзелинской, в Волынской губернии, и увез туда жену, думая, что вдали от соблазна жена исправится и сделается честной женщиной. Но она бежала из имения. Гловацкий быстро хватился ее, догнал и под вечер привез домой.
Это была бурная и тяжелая ночь. По словам Гловацкого, жена была в каком-то исступлении, кричала:
– Ты противен мне! Понимаешь ли, противен! Ничего, кроме отвращения, я к тебе не чувствую. Мне что ты, что лягушка. Вот как ты мне мерзок. Мне в петлю легче, приятнее, чем быть твоей женой!
Она расхваливала ему достоинства своих друзей сердца. Говорила вещи, от которых у Гловацкого голова шла кругом. Он просил, умолял ее опомниться, образумиться, плакал, грозил. И наконец, совершенно измученный, под утро задремал.
– Но вдруг проснулся, – рассказывает Гловацкий, – словно меня толкнуло что. Смотрю – жены нет. Зажег фонарь, выбежал из дома вслед, догнал. Выбегаю, а она около дома на дереве висит. Повесилась.
Гловацкий, по его словам, от ужаса не помнил, что делал. Никто не видал, как он вечером привез жену назад. Знали только, что она сбежала. И Гловацкий почему-то захотел скрыть ужасный случай.
– Почему – и сам не знаю, – говорит он.
Он снял труп с дерева, положил в мешок, пронес через сад и бросил в реку. Через несколько дней труп в мешке прибило где-то ниже по течению к берегу. Гловацкий на все вопросы твердил:
– Знать не знаю и ведать не ведаю.
По знакам от веревки нарисовали трагедию, и Гловацкий был осужден в бессрочную каторгу за то, что, потихоньку привезя домой жену, повесил ее и, чтобы скрыть следы преступления, хотел утопить труп в реке.
Пусть он в этом и будет виновен. Не будем верить его рассказу. Ведь они все говорят, что страдают безвинно. Тайну своей смерти унесла с собой покойная Гловацкая. И разрешить, кто прав – правосудие или Гловацкий, – невозможно. Но вот дальнейшие факты, свидетели которых живы.
На Сахалин Гловацкий пришел в 1888 году. Как бессрочный каторжник, был заключен в еще открытую тогда страшную Воеводскую тюрьму, о которой сами смотрители говорят, что это был ужас. В течение трех лет Гловацкий получил более 500 розог, все за то, что не успевал окончить заданного урока.
Напрасно Гловацкий обращался за льготой к тогдашнему врачу Давыдову. Этот типичный «осахалинившийся» доктор отвечал ему то же, что отвечал всегда и всем:
– Что ж я тебя в комнату посажу, что ли?!
За обращение к доктору Гловацкого считали лодырем и отправляли на наиболее тяжкие работы – на вытаску бревен из тайги.
– Три раза за одно пороли: никак вытащить не мог, обессилел! – вспоминает Гловацкий одно особенно памятное ему дерево.
Ссыльнокаторжные прокладывают дорогу
Вообще, в этих воспоминаниях Гловацкого, как и в воспоминаниях всех каторжников бывшей Воеводской тюрьмы, ничего не слышно, кроме свиста розог и плетей.
– Ведут, бывало, к Фельдману, только молишь Бога, чтоб дети его дома были. Дети – дай им, Господи, всего хорошего, всех благ земных и небесных – не допускали его до порки. Затрясутся, бывало, побледнеют: «Папочка, не делай этого, папочка, не пори!» Ему перед ними станет совестно, ну и махнет рукой. Вся каторга за них Бога молила.
Но и это было небольшим облегчением.
– Что Фельдман! Старшим надзирателем тогда Старцев был. Бывало, пока до Фельдмана еще доведет, до полусмерти изобьет. Еле на ногах стоишь!
Все тяжелее и тяжелее было жить этому измученному человеку. В 1892 году он и совсем, как говорят на Сахалине, «попал под колесо судьбы».
– Иду как-то задумавшись, вдруг окрик: «Ты чего шапки не снимаешь?» Господин Дмитриев. Задумался и не заметил, что он на крылечке сидит. «Дать ему 100!»
Но Гловацкому дали только 50. После пятидесятой розги он был снят с кобылы без чувств и два дня пролежал в околотке. Не успел поправиться – новая порка. Играли в тюрьме в карты, рядом с местом Гловацкого. Как вдруг нагрянул тогда заменявший начальника округа Шилкин. Стремщики не успели предупредить, тюрьма была захвачена врасплох. Карт не успели спрятать и бросили как попало на нары.
– Чье место? – спросил начальник.
– Гловацкого.
– Сто!
– Да я не играл…
– Сто!
И Гловацкому, действительно, вовсе не играющему в карты, всыпали сто. На этот раз Гловацкий выдержал всю сотню, но после наказания даже тогдашний сахалинский доктор положил его на три дня в лазарет и дал после этого неделю отдыха.
– Только вышел, иду, еле ноги двигаю – голос. Господин Шилкин перед очами. Ну, ей Богу мне с перепуга показалось, что он из-под земли передо мною вырос. И не заметил, что он в сторонке сидел. «Так ты вот еще как? Ты сопротивничать? Не кланяться еще вздумал? Пятьдесят». Дали. Вижу, душа уж с телом расстается. Смерть подходит неминучая.
Как раз в это время один кабардинец собирал в Воеводской тюрьме партию для побега. Кабардинцу предстояло получить 70 плетей. Он подбирал людей, для которых смерть была бы, как и для него – ничто. К этой-то партии и примкнул Гловацкий. Бежали четверо кавказцев, Гловацкий и каторжник Бейлин, сыгравший впоследствии страшную роль в жизни Гловацкого.
Бейлин после ухода из тюрьмы отделился от партии и пошел бродяжить один. А пятеро беглецов сколотили плот и поплыли по Татарскому проливу.
– Плывем. Вдруг – дымок показался. Смотрим – катер. Заметили нас. Полицмейстер Домбровский вслед катит. Значит, не судьба. Ждем своей участи. Бьет это нас волнами, бросает наш плот. – Брезентовый пиджак тут лежал – ветром подхватило, в воду снесло. Я его шестом хотел достать – куда тебе, унесло. Подходит катер. «Сдавайтесь!» – Домбровский кричит. Мы – по положению: на колени становимся. Взяли нас на катер.
«А зачем человека в воду бросили?» – полицмейстер спрашивает. «Какого человека?» «Не отпирайтесь, – говорит, – сам видел, как человек в воду полетел. Вот этот вот, русский, его еще шестом отпихивал». – «Да это, мол, пиджак, а не человек». «Ладно, – говорит, – разберемся. Сам видел».
Привозят в тюрьму. Бежало шестеро, а привели пятерых, Бейлина нет. «Где Бейлин?» – спрашивают. Клянемся и божимся, что Бейлин отделился, один пошел. Веры нет – «сам полицмейстер видел, как Гловацкий человека в воду бросил и шестом топил».
Пошло дело об убийстве Гловацким во время побега арестанта Бейлина.
– Два года как тяжкий подследственный в кандалах сижу, пока идет суд да дело. Жду либо виселицы, либо плетей – насмерть запорют. Начальству божусь, клянусь – смеются: «А вот явится с того света Бейлин, тогда тебя оправдают. Другого способа нет».
Как вдруг в 1894 году «Ярославль» привозит на Сахалин Бейлина. Бейлину удалось добраться до России, там он попался, сказался бродягой непомнящим и пришел теперь в каторгу как бродяга на 11/2 года.
Бросился Гловацкий к Бейлину:
– Скажись. Ведь меня судят, будто я тебя убил.
Бейлин отказывается:
– Нет. Какой мне расчет полтора года на долгий срок да на плети менять.
Гловацкий обратился к каторге:
– Братцы! Да вступитесь же! Ведь вы знаете, что это Бейлин!
Но Бейлин, у которого были маленькие деньжонки, подкупил иванов. Иваны, эти законодатели, судьи и палачи, объявили:
– Убьем, кто донесет. Старый порядок: бродягу не уличать.
Тогда, видя, что все равно приходится гибнуть, Гловацкий явился сам по начальству:
– Меня обвиняют в убийстве Бейлина, а Бейлин жив, здесь. Вот он!
Сличили с карточками, допросили арестантов, Бейлин вынужден был сознаться. Дело об его убийстве прекратили, и Гловацкого за побег приговорили к 11 годам «испытуемости» и 65 плетям.
– Только за 6 дней отлучки! – говорил он, и на глазах навертываются слезы при воспоминании об этих 65 плетях.
Бейлину за побег тоже вышла прибавка срока и плети, и он решил отомстить.
– Десяти рублей не пожалею, а Гловацкому не жить!
Десять рублей на Сахалине, где про ивана Балданова, зарезавшего поселенца из-за 60 копеек, мне говорили, что он убил «за деньги»! За 10 рублей на Сахалине можно нанять убийц и перерезать целую семью.
За 10 рублей иваны нанялись повесить Гловацкого в укромном месте. Но кто-то за 20 копеек выдал Гловацкому заговор иванов.
– Что было делать? Донести начальству – невозможно. И так и этак – все равно убьют.
Гловацкий запасся ножом и решил быть начеку. Однажды, когда Гловацкий перед вечером шел к укромному месту, на него кинулась шайка иванов и один из них, Степка Шибаев, накинул ему на шею петлю. Гловацкий успел, однако, схватить одной рукой веревку, а другою ударил Степку ножом в живот.
Иваны кинулись в сторону.
– Что ж вы, подлецы?! – кричал им Гловацкий и, наклонившись к корчившемуся в предсмертных муках Шибаеву, спросил: – Ну что, задавили Гловацкого, мерзавец?
В тюрьме убийство! Явилось начальство. Умирающего Степку отнесли в лазарет. Гловацкого арестовали и посадили в особое отделение.
Между тем иваны пришли в себя. Они кинулись в отделение, где сидел обезоруженный Гловацкий, выломали двери и били его до полусмерти. Переломили ему руку, разбили лоб, отбили все внутренности. К счастью или к несчастью, подоспела стража, и Гловацкого еле вырвали, полуживого, без сознания, из рук озверевших людей.
Гловацкий остался искалеченный на всю жизнь. Ему даже говорить трудно. Он задыхается.
Начали следствие. Свидетелями допрашивались те же иваны, которые, конечно, засыпали Гловацкого:
– Убил по злобе!
И Гловацкий, только защищавший свою жизнь, приговорен к пожизненной «испытуемости», к пожизненному содержанию в кандальной тюрьме и 30 плетям. Плетей не дали. Какие же плети полуумирающему? Доктор признал его неспособным к перенесению телесного наказания. Но за жизнь, сидя в кандальной, Гловацкий должен дрожать день и ночь, каждую минуту: иваны приговорили его к смерти и за Бейлина, и за Степку.
– Вот у нас поистине страдалец! – говорил мне смотритель тюрьмы Кнохт.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.