Текст книги "Сахалин. Каторга"
Автор книги: Влас Дорошевич
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 36 страниц)
История снова та же, что и у Колоскова. Товарищ Васильева, покойный Губарь, судя по портрету – человек тупой, жестокий и злой, был одним из отчаяннейших иванов, которого трепетала тюрьма. Ханов точно так же сначала возвел его в звание надсмотрщика, а затем перевел в рабочие и начал укрощать.
Губарь не выдержал, подговорил Васильева и Федотова, юношу каторжанина двадцати лет, и вместе с ними бежал.
Федотов был убит Губарем на второй же день.
– Я так думаю, он для того его и уговорил бежать, чтобы убить и съесть. Уж заранее у него в мыслях было! – говорит Васильев.
В рассказе Васильева, очень подробном и детальном, самое страшное – это ночь перед убийством.
– Федотов-то ничего не знал. А меня дрожь брала, потому я-то слыхал, что Губарь и раньше, когда с каторги бегал, товарищей убивал и телом питался. Как пришла ночь, Федотов заснул, а я не сплю, зуб на зуб не попадает: не убил бы Губарь. Бежали, известно, без всего. На просеке-то и так дохли с голода, с чего скопишь! Животы подводит. Губарь мне и говорит на рассвете: «Будет что есть» – и на Федотова головой кивнул. Меня в холод бросило: «Что ты!» Дух инда захватило, да страх взял: «Ну как откажусь, а он потом Федотова подговорит, да меня они и убьют». Ну и согласился. Отошел испить к ручеечку, вертаюсь, а мне навстречу Губарь идет, белый, ровно полотно. «Есть, – говорит, – что есть!» Тут и пошли мы к телу…
Васильев – здоровенный 35-летний мужчина, говорят, необыкновенной физической силы. Как большинство очень сильных людей, он необыкновенно добродушен. И я с изумлением смотрел на этого великана, белобрысого, с волосами цвета льна, кроткими и добрыми глазами, говорящего с добродушной, словно виноватой, улыбкой. Так мало он напоминает людоеда.
Меня предостерегали от знакомства с Васильевым. После поимки он сходил с ума, до сих пор волнуется и приходит в бешенство при всяком напоминании о деле.
Но интерес к этому необыкновенному преступнику был уж очень велик, и я познакомился с Васильевым и, вызвав его в тюремную канцелярию, которая в свободные часы была предоставлена мне для свидания наедине с арестантами, спросил, не могу ли быть ему чем-нибудь полезным. Васильев отвечал:
– Нет! Чем же-с?
И от всякой денежной помощи отказался.
– Зачем мне?
Он сидел передо мной, видимо, в большом смущении, мял в руках шапку, о чем-то хотел заговорить, но не решался, и после очень долгой паузы, смотря куда-то в сторону, виновато улыбаясь, сказал своим мягким, кротким, добрым голосом:
– Вам… вероятно… желательно узнать про мое… дело?..
– Если вам так тяжело вспоминать об этом, не надо!
– Нет… Что же-с… Я ведь знаю, вам не из любопытствия… Вам из науки… Мне Полуляхов говорил…
Полуляхов оказался мне очень полезен, разъясняя своим товарищам, что я не следователь, не чиновник, что меня нечего бояться.
– Мне Полуляхов говорил, – продолжал Васильев, – что вы всю нашу жизнь, как она есть, описать хотите… Если вам нужно мое дело, извольте-с… я готов…
И он рассказал мне, краснея, бледнея, волнуясь от страшных воспоминаний, все подробно, как они подошли, вырезали мягкие части трупа, вынули печень и сварили суп в котелке, который унесли с собой с работ.
– Молоденькой крапивки нащипали и положили для вкуса.
Васильев, по его словам, сначала не мог есть:
– Да уж очень животы подвело. А тут Губарь сидит и уплетает… Ел.
Когда они были пойманы, Васильев рассказал то же самое начальству; то же, со всеми подробностями, он спокойно рассказал доктору, когда его с Губарем привели наказывать плетьми.
Что это было за спокойствие? Быть может, спокойствие человека, в котором все закостенело от ужаса.
Васильева каторга жалела:
– Он не по своей вине. Не он начал. Он не такой человек.
Губаря каторга ненавидела. Это был отвратительнейший и грознейший из иванов, страх и трепет всей тюрьмы. К тому же, как я уже говорил, про него ходила молва, что он и раньше в бегах ел людей.
На Сахалине все в один голос говорили, что каторга, сложившись по грошам, заплатила палачу Комлеву 15 рублей, чтоб он задрал Губаря насмерть.
Палачи – артисты-виртуозы в искусстве владеть плетью, и никакой самый опытный начальнический глаз не различит, с какой силой бьет палач. Кажется, все время – одинаково со страшной силой. А на самом деле есть сотни оттенков.
Факт тот, что Васильев и Губарь были приговорены к одному и тому же количеству плетей. Их наказывал Комлев в один и тот же день. Васильев вынес все наказание сполна и остался неискалеченным. Губаря после 48-го удара в бесчувственном состоянии отнесли в лазарет, и через три дня он умер. Он был простеган до пахов. Образовалось омертвение.
Онорский людоед Губарь
Я спрашивал у Комлева, правда ли, что он получил 15 рублей за то, чтобы забить насмерть Губаря.
Старый палач не ответил ни «да» ни «нет», он сказал только:
– Что ж, я человек бедный! – И, помолчав немного, привел все извиняющую причину: – Сахалин!
Мне рассказывал врач, который, по обязанностям службы, присутствовал при этом страшном наказании.
Комлев явился, чтобы порешить человека, и рисовался и позировал. Он вообще немножко романтик и любил порисоваться во время дела. Он явился в красной рубахе, черном фартуке и им самим сочиненно особой черной шапке. Приготовляясь наносить удары, он поднялся на цыпочки, чтобы казаться выше. С хмурым, вечно угрюмым лицом, со слезящимися мрачными глазами и воспаленными веками, маленький, жилистый, мускулистый, он действительно должен был быть страшен и отвратителен.
– Уж одна торжественность Комлева говорила, что что-то произойдет особенное! – рассказывал мне врач. – Он так гаркнул свое традиционное «поддержись!», перед тем как нанести первый удар, что я задрожал и отвернулся.
Комлев клал удары не торопясь, с расстановкой, реже, крепче, чтобы наказуемый прочувствовал каждый удар.
– Чаще! Скорей! – несколько раз кричал доктор.
Чаще – не так мучительно. Ошеломленный человек не успевает перечувствовать каждый удар в отдельности.
Но Комлев не торопился… После 48-го удара Губарь был готов.
– Но и 48 таких ударов выдержал!! Что за богатырь был!
– После этого на меня напал страх, – рассказывал Васильев.
– После наказания?
– Нет, не от наказания, а от того, что я ел. Такой страх напал – света боялся.
Васильев сошел с ума. Его охватил ужас. Он заболел манией преследования в самой бурной форме. Он не спал ночей, уверяя, что слышит, как арестанты сговариваются его убить и самого съесть. Когда его посадили за буйство в карцер, он отломал доску от стены и двенадцать часов подряд простоял на нарах, не меняя позы, с высоко поднятой над головой доской, крича диким голосом: «Не дамся! Убью, кто войдет!»
И никто не решался подступиться к разъярившемуся Геркулесу. Его взяли как-то хитростью и поместили в лазарет. Там он отказывался принимать пищу, говоря, что доктор хочет его отравить, и наконец, в один ужасный день бежал. Поистине ужасный день: целый месяц Васильева не могли поймать, и это был ужасный месяц для почтенного, любимого за гуманность всею каторгою врача Николая Степановича Лобаса. Целый месяц Васильев рыскал где-то кругом, ища случая встретить и убить врача. Целый месяц домашние Лобаса трепетали, когда он выходил из дома.
Васильев
Наконец, безумного поймали, под наблюдением того же Лобаса он оправился, успокоился и теперь, если кого любит Васильев, так это Николая Степановича.
– Вот до чего страх напал – Николая Степановича хотел убить! – рассказывал Васильев. – Тяжко мне!
Колосков не сознается посторонним, а Васильев рассказывает, как ел человеческое мясо, – потому Васильев пользуется большей известностью как людоед.
– Всякий, кто приедет, сейчас на меня смотреть. Смотрят всё… Бежал бы… – К концу беседы Васильев начал всё сильнее и сильнее волноваться: – Бежал! А то как человек подходит, так и смотрит: «Ты тело ел?» А чего смотрят! Разве я один? Сколько есть, которые в бегах убивали и ели. Да молчат!
Каторга говорит, что в кандальной тюрьме немало таких, кто в бегах питался с голоду мясом убитых или умерших товарищей. Мне показывали нескольких, которые винились каторге, а один из них, когда я спросил его, правду ли про него говорят, отвечал мне:
– Все одно птицы склюют. А человеку не помирать же!
Каторжанка баронесса Геймбрук
Это одно из самых тоскливых моих сахалинских воспоминаний.
– Баронесса? Баронесса у нас булки печет, уроки дает и платья шьет! – говорили мне в селении Рыковском.
На пороге избы меня встретила высокая, худая женщина с умными, выразительными глазами. Скольких лет? Право, трудно определить лета женщины в каторге. Сахалин, отнимая у человека все, что есть хорошего, прежде всего отнимает молодость, а потом здоровье.
Я представился.
– Баронесса Геймбрук! – ответила она, подчеркивая титул, которого была лишена.
«Дело баронессы Геймбрук, обвиняемой в поджоге» наделало очень большого шума в Петербурге. Это был громкий и знаменитый процесс.
В истории женского образования в России имя баронессы Геймбрук займет скромное, но все же видное место. Ей принадлежит инициатива устройства женского профессионального образования в России: она была первой, открывшей женскую профессиональную школу.
Отлично образованная, принадлежавшая к хорошему кругу, имевшая очень влиятельное родство, но не имевшая средств к жизни, молодая женщина с увлечением отдалась мысли научить женщину жить своим трудом, вооружить ее на борьбу за существование.
Дело шло хорошо. Баронесса работала, учила работать других, перебивалась, сводила концы с концами.
– Скучно только одной было! – с грустной улыбкой вспоминает она. – Работаешь, работаешь, кипишь в деле, а останешься одна – и такое полное одиночество. Ни одной близкой души! Родня?.. Но родня смотрела с недоверием, даже стеснялась моими затеями…
Она познакомилась с каким-то отставным военным. Они понравились друг другу, потом полюбили, возникла «связь». Пошли «разговоры».
– Ужасно неудобно! И перед родными неловко, и, наконец, как начальнице школы…
Надо было венчаться. Он тоже только об этом и думал. Но у него были запутаны, расстроены дела, ему нужно было от кого-то откупиться – денег не было.
– Знаешь что, – сказал он ей однажды, – у нас есть исход. Страховые премии за твою обстановку. Если поджечь…
– Ты с ума сошел!
– Никто не узнает. Ты даже будешь ни при чем. Дай только согласие. Без тебя все будет сделано. У меня есть такой человечек…
Она протестовала. Он убеждал, что разве мало в Петербурге так делают, что риску никакого, что человечку уж не впервой, что человечек знает, как устроить.
– Ты себе уедешь в театр. Ты будешь ни при чем.
В конце концов он предложил на выбор:
– Другого выхода, ты знаешь, нет. Так наша связь продолжаться не может. Значит, либо согласиться на такую комбинацию, либо между нами все должно быть кончено.
Умолял, заклинал ее их любовью.
Она согласилась:
– Хорошо. Делай.
Однажды она поехала в театр, вернулась и застала у себя в квартире пожар.
Возникло подозрение, выяснился поджог. Баронессу Геймбрук и ее любовника арестовали и посадили в дом предварительного заключения. Там они каким-то образом нашли возможность обменяться записками.
Дело в суде длилось два дня. Оправдание баронессы Геймбрук было несомненно. Улик, что она знала о готовящемся поджоге, не было никаких.
Однажды, во время перерыва, ее соучастник обратился к баронессе с вопросом:
– Если меня сошлют, пойдешь за мной в Сибирь?
– Вот еще! Очень надо!
– Так-таки этими словами и сказала! – говорит она. – Так знаете, из озорства какого-то. Вот, мол, тебе! Я же за то, что твои дела запутаны, и страдать теперь должна!
– Не пойдешь? Хорошо же!
Он передал суду записку которую она переслала ему в дом предварительного заключения: «Если следователь скажет тебе, будто я созналась, – не верь. Я ни в чем не созналась, не сознавайся и ты».
Сомнений не было. Оба были обвинены.
– Подлец! Зачем ты это сделал? – спросила она в перерыве после вердикта присяжных.
– Теперь я, по крайней мере, знаю, что ты другому принадлежать не будешь. Вместе пойдем, вместе будем!
Его сослали на каторгу в Сибирь, ее – на Сахалин.
В Дуэ пришли в решительное недоумение: что делать с каторжницей-баронессой? В «сожительницы» к поселенцу идти не хочет: «Я сослана в каторгу, а не для этого!» Пробовали некоторые из служащих взять ее к себе в прислуги, но при первом ласковом жесте она отскакивает в сторону: «Вы можете заставлять меня работать, но заставить делать это вы меня не можете».
Женских тюрем нет.
Пост Дуэ. Вид со стороны моря
Насильно отдать в сожительство? – Все-таки баронесса… неудобно как-то.
И напрасно жены служащих убеждали: «Да какая она баронесса? Чего вы с нею миндальничаете? Каторжанка! Сбили бы спесь!» Эти полуграмотные женщины сразу возненавидели «гордячку», «фрю»: «Туда же, „баронесса“! Тут, матушка, баронесс нету!»
А она все-таки была единственной портнихой на Сахалине! Все-таки единственной, которая могла сшить платье «как следует», «по петербургской моде». К ней все же приходилось обращаться, и это бесило жен господ служащих.
– Ведь были среди них и такие, которые обращались с прислугой сравнительно вежливо, а со мной не могли! – с улыбкой вспоминает каторжанка-баронесса. – Зовет меня, а приду – нож острый. Чуть что не так, не по ней, складочка какая, оборочка, ногами затопает, кричит: «Что ты думаешь? Ты баронесса?! А? Баронесса? Ты каторжанка! Лишенная прав! Понимаешь?» Стоишь, молчишь, улыбаешься…
И презрительная улыбка, с которой вспоминает она об этом, вероятно, была и тогда на лице баронессы Геймбрук.
Жен служащих это окончательно выводило из себя.
– Сейчас бегут мужьям жаловаться. Я молчу, а они кричат: «Уйми ты эту стерву!»
Жизнь ее сложилась так. Служащие махнули на нее рукой: «Пусть живет, как знает! Ну ее к черту!» Жены служащих молили Бога: «Хоть бы портниху хорошую из России прислали». А за неимением таковой, заказывали баронессе, ругались при этом ругательски, платили невероятные гроши и кричали: «Что ж ты не благодаришь?! А? Мало тебе? Недовольна? Баронесса ты? А?!»
Это «молчком молчавшая» баронесса была колом в глазу жен служащих.
– Вы себе представить не можете, что это за дрянь, что за мерзавка эта баронесса! – рассказывала мне одна. – По человечеству иногда пожалеть захочешь, хоть и каторжница, а все-таки жаль. Заказы ей даешь, чтобы с голода не сдохла, сделать для нее что-нибудь хочешь. Так нет, куда тебе! Фанаберия! Говорить не хочет! Принесет заказ, хоть бы слово сказала! Не желает! Вид такой, словно она тебе одолжение делает! Она ведь баронесса! Как же ей! Мелкая такая душонка, мразь! Уколоть на каждом шагу норовит. В платье что, скажешь, не так, сейчас тебе: «Извините, сударыня, в Петербурге так носят». Она ведь из Петербурга, она баронесса, она все видела, все знает, а я что? Да я жена служащего! Жена твоего начальника! Честная женщина! А ты каторжанка, ссыльная, тварь, поджигательница!.. Этого понять не хочет.
Так тянулась каторга баронессы. Работала за гроши, кое-как билась, жила и… молчала.
– Думала, говорить отучусь! – с улыбкой вспоминает баронесса.
С одной стороны, каторжане, шпанка, сожительница – что может быть общего с ними у молодой интеллигентной женщины? С другой стороны, жены служащих, завидев которых издали, беги на другую сторону: сейчас «ты», ругань, попреки «баронесса».
– Так и жила между небом и землей. Шпанка попрекает, глумится: «Баронесса!» Интеллигенция здешняя попрекает, глумится: «Баронесса!»
Это стало, наконец, невыносимым, и баронесса пошла в сожительницы к некоему фельдшеру, сосланному за убийство своей жены. Все-таки был человек поинтеллигентнее других.
Пошла не любя.
– Вы его знаете. Можно ли такого любить? Да уж очень тошно, тоска взяла. А он клялся и божился, что исправится.
Это вызвало всеобщий, злорадный восторг:
– А? Что! К фельдшеришке в сожительницы пошла! Вот вам и баронесса! Баронесса! Ха-ха-ха!
– Совсем потерянная личность! – с брезгливым сожалением говорила мне супруга одного из крупных служащих. – Даже досадно, что она когда-то титул такой носила! До чего дошла! С фельдшером спуталась! Разводили их потом – грязь, грязь какая!
Об этом фельдшере мне приходилось уж упоминать.
Грязный комок сала, возбуждавший во всех отвращение. Ничего противней этого толстяка с эспаньолкой, отпущенной под губой, на которой красовалась какая-то злокачественная язва, – я не видал на всем Сахалине.
– Вот экземплярчик! – показывал на него, в лицо, доктор. – Опять какую-нибудь малолетнюю приторговываешь?
– Есть экземплярчик! – расплывалось у фельдшера жирное, лоснящееся лицо.
Он практикует потихоньку, пользуясь невежеством поселенцев, ворует лекарства – и все, что зарабатывает таким способом, тратит на «штучки», «экземплярчики», «предметы», предпочитая малолеток.
Интеллигентная женщина скоро надоела развратнику-фельдшеру.
– Забеременела я еще от него! – с дрожью отвращения вспоминает баронесса. – Господи, что тут пошло! Что заработаю – он тащит на покупку девчонок. В дом их таскать начал. Отлучишься из дому, придешь – он какие-нибудь мерзости уж делает. Во двор выйдешь – он там под навесом. Придет избитый весь, исколоченный… Выгнала я его. Не идет. «Моя, – кричит, – изба!» Начальству я на него не жаловалась. Господи! Сколько унижений! Хохочут все: «Ну что же, баронесса, вы с вашим фельдшером ссоритесь? Вы помирились бы! А? Он ведь человек интеллигентный!» Насилу развязали меня с ним.
Фельдшер ушел, баронесса осталась с ребенком от него.
Удивительно странное впечатление испытывал я, когда сиживал в гостях у этой каторжницы-баронессы, теперь уж поселенки.
Мы сидели в маленькой, узенькой комнатке с чистой постелью, покрытой одеялом из серого арестантского сукна. На окне стояла герань, на комоде под лампой – сшитая из лоскутков подставка. Это все-таки придавало темной комнатке какой-то уют. Было видно, что живет человек, привыкший к некоторому комфорту.
Разговаривая со мной, баронесса курила, гасила окурки об стол и оставляла их тут же на столе среди кучи пепла, плевала посреди пола – и от этого веяло каким-то бездомовьем, сахалинской оголтелостью, каторжным отсутствием женственности.
Когда в комнату входил работник-каторжник – ее помощник по булочной, – она начинала говорить со мной по-французски. Французский язык у нее чудный, красивый, элегантный. Тот чудный, красивый и элегантный французский литературный язык, которым говорят хорошо воспитанные русские люди. А когда мы переходили на русский язык, она говорила, сама того не замечая, на «каторжном» языке:
– Ведь согласитесь, на фарт идти я не могу… Заработаешь тяжким трудом – дрожишь: шпанка, того и гляди, пришьет.
Такое странное впечатление производило чередование превосходного французского языка с каторжным жаргоном у этой женщины, которая лихорадочно хватается за свой титул баронессы, потому что дрожит в ужасе от звания каторжанки.
Я познакомился с баронессой в тяжкое для нее время.
Незадолго перед тем в селении Рыковском, где в это время жила баронесса, случилось громкое происшествие с бродягой Тумановым, который сошел с ума (историю Туманова см. в первой части. – В.Д.), и баронесса дрожала, чтоб ее не засыпали, и просила, молила, нельзя ли что-нибудь сделать для Туманова.
– Я себя виню, себя! Может быть, это мои слова на него так подействовали. Действительно, в такую минуту почувствовать себя совсем одним! Но посудите, что же я могла сделать. Человек собирается Бог знает что сделать, – как могла я с ним говорить? Ведь и я погибну! Да что я! Если б я одна была, я бы о себе, может быть, и не подумала. Но мой ребенок – с ним что будет? Им разве я могу рисковать?
Этот ребенок от нелюбимого, отвратительного, презираемого человека – все, что есть в жизни у баронессы. Она с дрожью отвращения вспоминает о беременности от фельдшера и безумно любит ребенка – слабого, болезненного, золотушного пятилетнего мальчика, ради которого она работает день-деньской не покладая рук, месит тесто, жарится у печки, сажая хлебы, сидит, согнувшись – шьет за гроши платья женам чиновников, дает уроки французского языка детям священника.
Любит и без слез видеть не может своего ребенка.
– Они и его «бароном» прозвали. Издеваются. От чиновничьих детей его гонят – он должен играть со шпанкой…
Любит полной ужаса любовью.
– Ведь это будущий убийца растет! – с ужасом говорит она. – Вы только подумайте: наследственность-то какая! Себя я преступной натурой, конечно, не считаю. Какая я преступница?.. Но вы посмотрите на отца. Убийца, полусумасшедший, развратник. Ведь вы знаете, он тут со своим развратом в такую недавно историю влез – мне же пришлось его откупить: 20 рублей последних дала, чтобы в тюрьму не сажали. Дала, потому что ребенок его все-таки «папой» при встречах зовет, так чтобы ребенка не дразнили: «тятька в тюрьме»… И потом, что может выйти из него здесь, на Сахалине! Что перед глазами? Ежедневные убийства, поголовный разврат, плети, каторга. Вот вы на игры их посмотрите: играют «в палачи», в повешенье, палач у них – герой, бессрочный каторжник – герой. Вы спросите у десятилетнего мальчика, что такое тюрьма? «Место, где кормят!» Где лучше, в тюрьме или на воле? «Знамо, в тюрьме, – на поселении с голода подохнешь». Ведь все это мальчик с детства в себя впитывает. Тюрьма для него – что-то обыденное, неизбежное, заурядное, карьера. Что из него выйдет? То же, что и из других! Убийца. Ведь я его на каторгу ращу, на каторгу! Убийцу будущего!.. Но пока, пока он маленький, в нем еще ничего этого нету, он ребенок, такой же, как и все…
И она при мне, в каком-то истерическом припадке, со слезами целовала своего мальчика, который явился домой плачущий – его только что отогнали от детей начальника округа и обругали бароном.
– Мама, не вели им ругаться бароном!
«Не вели!»
Уезжая из Рыковского, в свое последнее свидание с баронессой, когда она провожала меня до дверей, я решился спросить у нее:
– Ну а тот… с которым вы судились… об нем вы не имеете известий?
– Он в Сибири, кончил, как и я, свой срок, поселенцем. Очень бедствовал, писал – я послала ему денег, так – гроши, какие были. Очень круто бедняге пришлась каторга. Недавно еще получила письмо. Болен, жалуется, просит послать немножко денег…
– И вы?
– Пошлю.
Я поцеловал ее руку и пошел.
– А? Откуда? От приятельницы, от баронессы? – встретил меня по дороге смотритель тюрьмы. – До мужчин уж больно охотница, подлая баба! С фельдшером путалась; Туманов, я знаю, к ней лясы точить шлялся. Я ведь все знаю, хе-хе! Она тут за фельдшера двадцать целковых, последних, чай, заплатила – в беду, мил дружок, попался. Она и Туманову в тюрьму потихоньку белый хлеб посылала. Да вы что думаете! Она и к прежнему своему приятелю все время деньги посылала. Я с почты знаю! Все они у нее на иждивении. Любительница мужчин, подлая! Трое у нее было! Распутная! Через то и в каторгу пошла, что распутная, – через любовника!..
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.