Электронная библиотека » Влас Дорошевич » » онлайн чтение - страница 33

Текст книги "Сахалин. Каторга"


  • Текст добавлен: 1 июля 2024, 19:52


Автор книги: Влас Дорошевич


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 33 (всего у книги 36 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Оголтелые

– Ну не подлецы? Не подлецы?! А? Что с этим народом делать? Ну что с ним делать?! – взволнованно говорил старик смотритель поселений в Рыковском.

– Да что случилось?

– Понимаете, опять двух человек убили. Хотите, идем вместе на следствие.

Дорогой он рассказал подробности.

Два поселенца, половинщики, жившие вместе «для совместного домообзаводства», то есть в одной хате, убили двоих зашедших к ним переночевать бродяг.

Убили, вероятно, ночью, когда те спали. А наутро разрубили трупы на части, затопили печку и хотели сжечь трупы.

– Хоть бы прятались, канальи! – возмущался смотритель поселений. – А то двери настежь, окна настежь, словно самое обыкновенное дело делают. Ведь вот до чего оголтелость дошла! Девчонка их и накрыла. Соседская девчонка. Зашла зачем-то к ним в хату. Смотрит, вся хата в кровище, а около печки какое-то месиво лежит, и они тут же сидят, около печки, жгут. Не черти? Ну заорала благим матом, соседи собрались! Тут их за занятием и накрыли. И не запирались, говорят.


В мертвецкой, посредине на столе, лежала груда мяса. Руки, ступни, мякоть, из которой торчали раздробленные кости. И пахло от этой груды свежей говядиной.

Этот говяжий запах, наполнявший мертвецкую, словно мясную лавку, был страшнее всего.

Между кусками выглядывало замазанное кровью лицо с раскрытым ртом.

– Другая голова вот здесь! – пояснил надзиратель, брезгливо указывая на какую-то мочалку, густо вымазанную в крови. Голова лежала лицом вниз, это был затылок.

В дверь с ужасом и любопытством смотрели на груду мяса ребятишки.

– Ах, подлецы! Ах, подлецы! – качал головой смотритель поселений. – Пишите протокол! Идем на допрос.


В то время следователей на Сахалине не было и следствие пребезграмотно вели сами служащие.

Перед канцелярией смотрителя поселений собралась толпа любопытных. В канцелярии стояли два поселенца средних лет, со связанными назад руками, с тупыми, равнодушными лицами. Оба были с ног до головы вымазаны в крови.

– Ваше высокоблагородие, явите начальническую милость, отпустите домой! – взмолились они.

Смотритель поселений только дико посмотрел на них:

– Как – домой?

– Знамо, домой! Ведь что ж это такое? Руки скрутили, сюда привели, дом росперт. Ведь тоже, чай, домообзаводство есть. Немного хочь, а есть. Старались – теперь разворуют. Дозвольте домой.

– Да вы ополоумели, что ли, черти?!

– Ничего не ополоумели, дело говорим! Чего там!

– Молчать! Развязать им руки, вывести на двор, пусть хари-то хоть вымоют. Глядеть страшно. Вымазались, дьяволы!

– Вымажешься!

Через несколько минут их ввели обратно, умытых – хоть на лицах и руках не было крови.

– Пиши протокол допроса! – распорядился писарю смотритель поселений.

– Чего, там, допрос? Какой допрос? Пиши просто: убили. Все одно, не отвертишься, вертеться нечего. Там дом разворуют, а они – допрос!

– С грабежом убийство?

– С грабежом! – презрительно фыркнул один из поселенцев. – Тоже грабеж! Сорок копеек взяли.

– Сколько при них найдено денег?

– Сорок четыре копейки! – отвечал надзиратель.

– Из-за сорока копеек загубили две души? – всплеснул руками смотритель поселений.

– А кто ж их знал, души-то эти самые, сколько при них денег! Пришли двое незнакомых людей, неведомо отколь. «Пусти переночевать», – просятся. По семитке заплатили. «А на постоялый нам, – говорят, – не расчет». Думали, фартовый какой народ, – и пришили. А стали шарить – только сорок копеек и нашарили. Вот и весь грабеж. Отпусти, слышь, домой. Яви начальническую милость. Что ж, из-за сорока копеек дому, что ль, погибать? Все немного, а глядишь, на десяток рублей наберется! Растащат ведь!

– Отвести их пока в одиночку!

– Из-за сорока-то копеек в одиночку?! Тьфу ты! Господи!


– Ну-с, идем на место совершения преступления.

У избы, где было совершено убийство, стояли сторожа из поселенцев. Но вытащено было, действительно, все. В избе ни ложки, ни плошки. Все вычищено.

– Ох, достанется вам! – погрозил сторожам смотритель поселений.

– Дозвольте объяснить, за что, ваше высокоблагородие! Помилте, нешто может что у поселенца существовать? Голь, да и только. Опять же, как спервоначалу народ сбежался, сторожей еще приставлено не было, известно, чужое добро, всяк норовит стащить!

Избенка была маленькая, конечно, без всяких служб, покривившаяся, покосившаяся, наскоро сколоченная – как наскоро сколачиваются на Сахалине обязательные «домообзаводства».

Воняло, пол был липкий, сырой, на скамьях были зеленые пятна. Всюду не высохшая еще кровь. В углу маленькая печурка, около которой еще стояла лужа крови. Устье – крохотное.


Арестантские типы


– Ведь это им до вечера пришлось бы жечь! – сказал начальник поселений, заглядывая в печку.

– Так точно, ваше высокоблагородие, одну руку только обжечь успели. Так обуглилась еще только! – подтвердил надзиратель. – Беспременно бы весь день жгли.

– Не оголтелость, я вас спрашиваю? Не оголтелость?! – в ужасе взывал смотритель поселений. – Пиши протокол осмотра!

Интеллигент

– Позвольте-с! Позвольте-с! Господин, позвольте-с, – догнал меня в Дербинском пьяный человек, оборванный, грязный до невероятия, с синяком под глазом, разбитой и опухшей губой. Шагов на пять от него разило перегаром.

Он заградил мне дорогу:

– Господин писатель, позвольте-с. Потому как вы теперь материалов ищете и биографии ссыльнокаторжных пишете, так ведь мою биографию – плакать надо, ежели слушать. Вы нравственные обязательства, дозвольте вас спросить, признаете? Очень приятно! Но раз вы признаете нравственные обязательства, вы обязаны меня удостоить беседой и все прочее. Ведь это человеческий документ, так сказать, перед вами. Землемер. Мы ведь тоже что-нибудь понимаем. Парлэ ву франсэ? Вуй? И я. Я еще, может быть, когда вы клопом были, в народ ходил-с. И вдруг ссыльнокаторжный! Позвольте, каким манером? И всякий меня выпороть может. Справедливо-с?

– Да вы за что же сюда-то попали?

– Вот в этом-то и дело. Это вы и должны прочувствовать! «Не убий», – говорят. А что я должен делать, если я свою жену, любимую, любимую! – он заколотил себя кулаком в грудь, и из глаз его полились пьяные слезы. – Любимую, понимаете ли, жену с любовником на месте самого преступления застал? По французскому закону – «туэ-ля!», и кончено дело. Позвольте-с, это на театре представляют, великий сердцевед Шекспир и Отелло, венецианский мавр, и вся публика рукоплещет – а меня в каторгу. В каторгу?! Где же справедливость, я вас спрашиваю? И вдруг меня сейчас на кобылу: зачем фальшивые ассигнации делаешь?

– Позвольте, да вас за что же сюда сослали: за убийство жены или за фальшивые ассигнации?

– В этом-то все и дело. Жена – сначала, а ассигнации потом. Ассигнация – это уж с отчаяния. Позвольте-с! Как же мне ассигнации не делать? А позвольте вас спросить, с чего я водку буду пить, без ассигнаций ежели? Должен я водку пить при такой биографии или нет? Я должен водку беспременно пить, потому что у меня рука срывается. Вы понимаете, срывается! Хочу веревку за гвоздь, а рука срывается.

– Да зачем же вам веревку за гвоздь?

– Удавиться. Я должен удавиться, и у меня рука срывается. Я говорю себе «подлец» – и должен сейчас водку пить. Потому я в белой горячке должен быть. Вы понимаете белую горячку? Delirium tremens! Как интеллигентный человек! Потому сейчас самоанализ и все прочее. У меня самоанализ, а меня – на кобылу. Может мне смотритель сказать, что такое Бокль, и что такое цивилизация, и что такое Англия? Я «Историю цивилизации Англии» читал, а меня – на кобылу. Я Достоевским хотел быть! Достоевским! Я в каторге свою миссию видел. Да-с! Я записки хотел писать. И все разорвано.

А почему разорвано? От смирения духом. Я сейчас себя посланником от ее величества госпожи цивилизации счел и в пароходном трюме безграмотному народу бесплатно прошения стал писать. И вдруг меня убить хотят! Потому что какой-то бродяга-иван, обратник, им сейчас прошения к министру финансов и к петербургскому митрополиту о пересмотре дела пишет и по рублю за прошение берет, а я отказываюсь, потому что глупо. Глупо и невежественно.

«Ах, – говорят, – ты так-то! Ты народ губить? Куда следует прошения писать не хочешь? Иван к митрополиту, а ты не желаешь?» И иван сейчас науськивает, потому что практику отбиваю. Бей его! Бей насмерть! Он нарочно куда следует прошений не пишет! С начальством заодно. Он себе в бумаги вписывает – и как водку пьем, и как в карты играем, чтоб потом начальству все открыть.

И вдруг меня ночью накрывают темною и хотят убить, и записки мои рвут, и потом начальству говорят всем трюмом: «Он ворует». А пароходный капитан: «Я тебя выпорю!» – говорит.

Позвольте-с! Вы можете знать, о чем я думаю? Я сейчас здесь в тюрьме сижу, мне темную делают, а мой оскорбитель на суде в перстнях является и невеста в публике. И его сейчас дамы лорнируют. И он благородного рыцаря играет. «Ничего, – говорит, – подобного!» Разве возможно в своих связях с порядочной женщиной признаваться? Бла-ародно! И вся публика говорит: «Бла-ародно». Позвольте-с! И он сейчас свой очаг имеет, и жену, и неприкосновенным очаг считает. Свой-то, свой! А мой осквернил? И ничего?! Его не в каторгу, а меня в каторгу?! Справедливо-с? Году покойнице не вышло, и у него невеста. Год бы, подлец, подождал! Плачу-с! Плачу – и не стыжусь! И опять ложный донос напишу – и стыдиться не буду. И опять! Что, господин смотритель поселений вам жаловался, что я ложный донос на него написал? Верно! И опять напишу, потому что двадцать копеек. Желаете, вам ложный донос напишу? На кого желаете? Двадцать копеек – и донос! И дерите! Дерите! Желаете драть – дерите!

Он начал расстегиваться.

– Постойте, постойте, Бог с вами! Опомнитесь!

– Не желаете? Не надо. А может быть, господин свободного состояния, желаете? Так дерите! Не желаете? Упрашивать не буду, потому что лишен всех прав состояния. А вы образования меня лишить можете? Духа моего интеллигентного лишить можете? Разве он меня порет?! Всех порет, кто во мне заключается! С Боклем и со Спенсером, с Шекспиром на кобылу ложусь, и с Боклем и со Спенсером, и с Шекспиром меня смотритель порет! С Боклем! И вдруг предписание: «Переслать его с попутным быком в селенье Дербинское». Я – и с быком?! Как я должен с быком разговаривать? Как с товарищем? Он, значит, скот, и я, значит, скот! Лишить прав можете, но ведь не до такой же степени! С быком! И на кобылу, и розгами, розгами.

Встала бы покойница, посмотрела бы. Ах, как бы ручками всплеснула! В перчаточках! «Ах, кель-оррэр, дерут его, как Сидорову козу. Ах, как просто!» Это у нее любимое слово было: «Просто». «Ах, – скажет, – это платье. Это просто как-то!» Мужу изменять – а его дерут, дерут! А? Какому мужу? Ко дню ангела браслет подарил. – Он вдруг заорал благим матом: – Сапфиры! Бриллианты! Голконда! – И заплакал: – На службе завтракать бросил. Курить перестал. Год копил целый. Копейку к копейке. Все по частям в магазин носил: «Не продавайте!» Дома зимой в кителе ходил, чтоб сюртук не износился. По той же причине в комнатах снимал сапоги и ходил в туфлях. Казначею задолжал. И принес! В самый день ангела. Раньше встал и на цыпочках. И на ночном столике. Раскрыл и поставил. И штору отдернул, чтоб луч солнца. Игра! Сижу, жду: что будет? Не дышу. И начала жмуриться, и глаза открыла, и вдруг крик: «А-а!»

Он схватился за голову, и на лице его отразилась мука жесточайшая.

– И в этом же браслете застал! И все кругом столько лет смеялись, только я один, дуралей, серьезный был. Ха-ха-ха! Так вот же вам! Я один хохотать буду, а вы все кругом будете в ужасе. И вдруг должен писать прошение за безграмотством поселенца такого-то: прошу выдать для нужды домообзаводства из казны корову и бабу. А! Корову и бабу. Бабу и корову. А я сотворил себе кумир.

Что есть женщина? Генрих Гейне сказал: «Бог создал ее в минуту вдохновенья»! Ждать не надо – чулочки ей шелковые, чтоб любовнику приятнее ноги целовать было. Женщине ведь непременно ноги целовать надо! На коленях перед ней! На полу! На земле перед ней! Во прах! А тут корова и баба.

Дайте мне двадцать копеек… Что такое? Рубль?! Благородно. Понимаю. Истинно. Все, значит, как есть, понял. В каторгу и – рубль ему, и совесть чиста. Руку! Как интеллигент интеллигенту говорю: «Спасибо». Просто и кратко! «Спасибо».

Поэты-убийцы

Лассенер, казненный во Франции при Наполеоне III, был одним из жесточайших убийц и одним из нежнейших поэтов. Его любимым занятием была поэзия. Его занятием вообще – убийство с целью грабежа. Он специализировался на ювелирах.

Лассенер заманивал ювелира в заранее нанятую квартиру, где-нибудь на окраинах, под предлогом продажи задешево бриллиантов, доставшиеся ему каким-то темным путем. Они обыкновенно не сходились в условиях, и когда ювелир спускался с лестницы, Лассенер, шедший сзади, с искусством и точностью анатома запускал ему в мозжечок тонкую и острую шпильку. Жертва без стона, без крика падала на руки сообщника Лассенера, парня, взятого из парижских подонков, который шел по лестнице впереди, как будто для того чтобы открыть двери.

В «музее орудий преступления» при тюрьме Консьержери, среди утюгов, топоров, изящных головных дамских шпилек, шелковых шнурков от корсета и грубых веревок, хранится кошка, орудие Лассенера. Кошка состоит из длинного, тонкого, как шпилька, и острого, как шило, стилета, вделанного в кусок дерева для упора ладонью.

Лассенер изучал анатомию и сам выдумал свою кошку для запускания в мозжечок.

Он предпочитал этот способ убийства всякому другому, как «наиболее чистоплотный». Он терпеть не мог «крови и вообще всякой грязи». И убивая, боялся только одного: запачкаться.

Судя по портрету, это был изящный джентльмен, с очень тонкими и аристократическими чертами лица, скорее англосаксонского, чем французского типа. Он был блондин с вьющимися волосами, с выхоленными небольшими бакенбардами, голубыми глазами, спокойными и холодными. Его можно было принять за породистого лорда, во всяком случае за человека общества, никак не за убийцу. Хроникеры того времени добавляют, что руки Лассенера, служившие для убийства, по красоте, изяществу и выхоленности могли бы поспорить с дамскими.

Когда Лассенера поймали, он с величайшим спокойствием рассказал все подробности всех своих убийств, даже тех, в которых его не подозревали, и выдал своего сообщника, хотя в этом не представлялось никакой надобности. Но Лассенер презирал эту «грязную тварь», нанимавшуюся на убийства, и находил, что тот стоит гильотины.

В те суровые времена существовал жестокий обычай: осужденные накануне должны были присутствовать на заупокойной мессе, которая служилась по ним как по покойникам. Сообщник Лассенера, встретившись с ним в церкви, кинулся на Лассенера, чтоб его задушить. Накануне-то казни! Лассенер брезгливо отстранился.

Все время, пока шла месса и их имена поминались за упокой, сообщник Лассенера рыдал, падал, бился головой об пол. «Свободный мыслитель Лассенер, – как говорит хроникер, – присутствовал, как присутствует очень хороший воспитанный иностранец при богослужении неизвестной ему религии». Равнодушно, с любопытством, почтительно.

Священник, пришедший к нему с последним утешением, провел в камере Лассенера несколько часов и вышел от него взволнованный и потрясенный, сказав:

– Скорее Лассенер сделает священника безбожником, чем священник что-нибудь поколеблет во взглядах Лассенера.

Человеческая изобретательность в области жестокости не имеет границ: она изобрела наказанье большее, чем смерть, – ожиданье смерти. Лассенер, как более тяжкий из преступников, должен был быть казнен вторым. Когда его сообщника, полумертвого от ужаса, положили на гильотину, Лассенер, стоявший на эшафоте, сделал движение вперед, желая посмотреть, как отрубают голову.

– Лассенер, это могут принять за рисовку! – заметил ему священник.

– Благодарю вас! Вы правы! – с учтивым поклоном сказал Лассенер и отстранился.

Он спокойно подошел к гильотине, спокойно положил голову в полукруглое отверстие, но тут судьба жестоко обошлась с Лассенером.

Топор гильотины застрял и, несмотря на все усилия палача, не спускался.

Так прошло с полминуты.

Тогда Лассенер повернул лицо к палачу и крикнул ему:

– Скотина!

«И лицо Лассенера, – говорят очевидцы, – было в эту минуту страшно».


Таков был Лассенер, который скверно жил и умел умереть.

Посмертное издание стихотворений Лассенера имело огромный успех и страшно разошлось среди публики.

Лассенер-убийца был казнен, и ожил Лассенер-поэт, ожил и стал бессмертен, как неразрешимая загадка.

Оказалось, что этот жесточайший среди убийц отличался душой мягкой, нежной, женственной. Его стихи, превосходные по форме и нежно-мечтательные по содержанию, ближе всего подходят к стихам нашего Фета.

Накануне смерти он обращался к фиалкам, которые вырастут на его могиле…

Как помирить такие два контраста: жестокость и мягкость, нежность, сентиментальность? Сентиментальность – вот в чем и объяснение загадки. Если гений и злодейство несовместимы, то жестокость и сентиментальность, как мы уже видели, уживаются отлично.

Если вы оставите в стороне произведения гигантов поэзии, то увидите, что большинство стихов дышат не сильным, глубоким чувством, а именно сентиментальностью. И вас, быть может, не удивит то странное на первый взгляд смешение жестокого убийцы с сентиментальным поэтом, пример которого мы видели на Лассенере.

Добавьте к этому еще известный психиатрам факт: страсть к созвучиям, рифмам – это одно из проявлений слабоумия. Впадая в слабоумие, больные начинают обыкновенно говорить и писать все в рифму. Они пишут бессмыслицу, но зато непременно в рифму. Для них исчезает смысл слов и остаются только созвучия, которые они подбирают беспрерывно, с утра до ночи, целыми днями.

«Рифмачи» среди слабоумных – самое обыкновенное явление. Они только и говорят, что созвучия.

И теперь вас, быть может, не удивит появление необычайного количества рифмованных строк вообще – а в особенности на каторге, где слабоумных больше, чем где бы то ни было.

I

Пащенко – это его бродяжеское имя – был ужасом всего Сахалина. Когда Пащенко убили, этому обрадовалась прежде всего каторга.

За Пащенко числилось 32 убийства.

Он многократно бегал, и, когда его нужно было уличать, сообщая из Одессы на Сахалин приметы, писавшие – начальники тюрем и надзиратели – добавляли: «Только не говорите Пащенке, что сведения сообщили мы». Придет и убьет.

Таково было страшное обаяние его имени.

Среди всех кандальников Александровской тюрьмы Пащенко нашел себе только одного «человека по душе», такого же тачечника, как и он, – Широколобова.

Широколобов – второй ужас всего Сахалина и Восточной Сибири. Кандальные сторонились его, как зверя. Он был сослан из Восточной Сибири за многократные убийства, сын каторжных родителей, сосланных за убийства и поженившихся на каторге.


Пащенко и Федор Широколобов


Широколобов попался на убийстве вдовы-дьяконницы. Желая узнать, где спрятаны деньги, Широколобов пытал свою жертву – отрезал ей уши, нос, медленно, по кусочкам, резал груди… Привезли Широколобова на Сахалин на пароходе «Байкал» прикованным за пояс железным обручем к мачте.

Это был единственный человек, с которым нашел возможным подружиться в тюрьме Пащенко. Вместе они и отковались от тачек, и совершили побег, разломав в тюрьме печку.

Они ушли в ближайший рудник и скрылись там. Каторжане и поселенцы должны были таскать им туда пищу. Должны были, потому что иначе Пащенко и Широколобов вышли бы и натворили ужасов.

Но их местопребывание было открыто. На дереве, около входа в одну из штолен, почему-то болталась тряпка. Это показалось начальству странным. Не примета ли? Была устроена облава, но предупрежденные Пащенко и Широколобов ушли и перебрались в дальний Владимирский рудник.

Там они скрывались точно так же.

Однажды, перед вечером, надзиратель из бывших каторжан, кавказец Кононбеков, вышел с ружьем, как он говорит, «поохотиться, нет ли беглых».

Идя по горе, он услыхал внизу в кустах шорох. Это Пащенко и Широколобов вышли из горы. Кононбеков приложился и выстрелил на шорох. В кустах раздался крик, какая-то тень мелькнула из кустов. Кононбеков бросился в кусты. Там лежал при последнем издыхании Пащенко. Пуля угодила ему в темя и пробила голову. Пащенко «подергался», как говорит Кононбеков, и умер. Широколобов бежал.

Все, что было найдено при Пащенко – это его бродяжеская записная книжка, лежавшая в кармане и теперь залитая его кровью.

Потом эта книжка была передана мне.

Пащенко был высокий, статный, красивый мужик лет 45, с большой окладистой бородой и спокойным, холодным, строгим взглядом серых глаз.

Все, что осталось от этого страшного человека, – эта вот книжка, залитая его кровью, лежащая теперь передо мной. В нее безграмотными каракулями Пащенко вписывал то, что ему было нужно, что его интересовало, к чему лежала его душа, – все самое для него необходимое. В ней заключается бродяжеский календарь с 25 августа, когда Пащенко ушел. Пащенко зачеркивал проходившие дни. Последним зачеркнуто 30 сентября. 1 октября он был убит.

Затем идет несколько каких-то адресов: «Иван Васильевич Черкашев, на Новом базаре, лавочка; Никита Яковлевич Турецкий, угол Гусьевской и Зейской, собственный дом» и т. д.

Люди ли, у которых можно остановиться, или намеченные места, где можно «поработать»?

Затем идут на первый взгляд странные, но в тюрьме очень необходимые сведения: «Посредством гипнотизма можно повелевать чужим умом, т. е. мозгом». «Затменье солнца 28 июля 1896 года».

Список всех министерств.

«В России монастырей 497: мужских 269, женских 228».

«Швеция и Норвегия – два государства под влиянием одного короля. Занимает Скандинавский полуостров 5 миллионов жителей. Столица Швеции – город Стокгольм и Норвегии – Христиания».

Так же описаны все европейские государства, какой город столичный и где сколько жителей.

Далее идут сведения о «китайской вере». «Фво, китайский бог, рождался 8000 раз по-ихнему суеверию. Аканг-Белл – бог меньший, т. е. малый бог, низшего неба. Чушь».

Сведения, казалось бы, бесполезные, но нужные, прямо необходимые для человека, который хочет играть «роль» в тюрьме.

Тюрьма, как и все русское простонародье, очень ценит точное знание. Именно точное.

– Сколько в Бельгии народу?

– Пять с половиной миллионов.

Именно «с половиной». Это-то и придает солидность знанию.

Народ-мечтатель, народ-неутилитарист, народ наш, а с ним и тюрьма, с особым почтением относятся к знанию не чего-нибудь житейского, повседневного, необходимого, а именно к знанию чего-нибудь совершенно ненужного, к жизни неприменимого. И кажется, чем бесполезнее знание, тем большим оно пользуется почтением. Это-то и есть настоящая мудрость.

Вращаясь среди каторжан, вы часто нарываетесь на такие вопросы:

– А сколько, ваше высокоблагородие, на свете огнедышащих гор, то есть вулканов?

– Да тебе-то зачем?

– Так, знать желательно. Потому как вы ученый.

– Ей-Богу, не знаю.

– Огнедышащих гор, то есть вулканов, на свете сорок восемь.

Потом, один на один, вы можете сказать ему:

– Всё-то ты, братец мой, врешь. Кто их все считал?

Но при тюрьме остерегитесь. Дайте ему торжествовать. На этом покоится уважение к нему тюрьмы, на его знаниях, и теперь, когда он даже ученого барина зашиб, уважение к нему еще более вырастет. Не бросайте же его под ноги этим людям, которые, как и все, терпят, но не любят чужого превосходства.


Среди всех этих необходимых, чтобы играть в тюрьме роль, сведений разбросаны стихи.

По словам каторжан, покойный Пащенко очень любил стишки, и те, которые ему приходились по душе, записывал.

Что же это была за поэтическая душа, которая жила в человеке, совершившем 32 убийства?

Убийца любил только жалостные стихи. Полные грусти и жалоб.

Жалоб на судьбу, на несовершенства человеческой природы:

 
Подсеку ж я крылья
Дерзкому сомненью,
Прокляну усилья
К тайнам провиденья…
Ум наш не шагает
Мира за границу,
Наобум мешает
С былью небылицу.
 

Этот фаустовский мотив сменяется жалобою на несправедливость, царящую в мире:

 
Мелкие причины
Тешились людями,
Карлы – властелины
Двигали мирами.
Райские долины
Кровью обливались,
Неба властелины
В бездну низвергались.
 

Эти полные жалоб кольцовские стихи больше всего приходятся ему по сердцу, и он списывает их в книжку. Как всякий «настоящий преступник», он жалуется на все и вся, кроме себя, – и ему приходится особенно по душе такое стихотворение:

 
Вы вновь пришли, друзья и братья,
С мольбой: «прости и позабудь»,
И вновь сжимается в объятья
От ласк отвыкнувшая грудь.
Но где же были вы в то время,
Когда я был и наг и бос,
Когда на слабых плечах бремя
Работы каторжной я нес?
Где были вы, когда печали,
Как злые коршуны во тьме,
На части сердце разрывали
В безлюдной, страшной тишине?
Где были вы, когда в смущенье
Я выступал на новый путь,
Когда нуждалась в ободренье,
Как нищий в хлебе, эта грудь?
Где были вы, когда чрез меру
Я настрадался от врагов,
И, наконец, утратил веру
В святую, братскую любовь?
 

Это стихотворение так понравилось Пащенке, что он сам под ним подписался: поставил букву «Ф.» – инициал своей настоящей, не бродяжеской, фамилии.

И только одно бодрое стихотворение, дышащее презреньем к людям, быть может, за это-то презрение и понравившееся Пащенке:

 
Не бойся жизненных угроз,
Не надрывай напрасно груди,
Не проливай напрасно слез,
Их осмеют надменно люди.
Не бойся нужд, не бойся бед,
Не бойся тяжкой, скорбной доли,
Сноси людское зло и вред,
Не преклоняй своей ты воли,
Навстречу разных неудач,
Борись с судьбой во что б ни стало.
Не падай духом и не плачь,
В унынье толку, друг мой, мало…
 

Такие стихи записаны в маленькой, залитой кровью записной книжке человека, который любил поэзию и убил 32 человека. Такие стихи отвечали мотивам, звучащим в его душе. Такие стихи он читал и перечитывал, отдыхая от одних убийств и готовясь к другим.

Разве он не обладал поэтической душой?


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 | Следующая
  • 3 Оценок: 1

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации