Текст книги "Аукцион"
Автор книги: Юлиан Семёнов
Жанр: Современные детективы, Детективы
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)
– Шестнадцать тысяч фунтов. – Ведущий заставил себя быть равнодушным; он добился своего, казалось ему, взвинтил цену, не зная, что битва за Врубеля была проработана задолго до того, как начался этот аукцион и сюда пришли зрители, которых не судьба искусства волновала, не история шедевров, шедших с молотка (или точнее – деревянного наперстка), а лишь торг, битва сильных мира сего или их доверенных. – Шестнадцать ты-ы-ы-ысяч…
Ростопчин чуть обернулся к Степанову:
– Поскольку у меня возникли непредвиденные финансовые затруднения, я смогу помочь тебе, – в долг, естественно, – не более чем тремя тысячами. Ты не возражаешь, родная? – он перевел взгляд на Софи.
– Я думаю, ты выиграл для мистера Степанова эту картину, – сказала она. – Это безумие платить за никому не известного художника такие деньги…
– Но если? – спросил Ростопчин. – Полагаю, ты не станешь возражать?
– Не более тысячи, – мертво улыбаясь, сказала Софи-Клер. – Я думаю, ты объяснишь ситуацию мистеру Степанову… Если ты пойдешь на большее, я приглашу к нам Эдмонда, он в седьмом ряду, на седьмом кресле, неужели ты не заметил его, милый?
– Шест-над-цать тыс-с-сяч. – Палец с деревянным наперстком поднят, сейчас ударит, ну, ударяй же, черт заутюженный, ударяй скорее…
Тот самый брокер с узенькой, детской спиной, что звонил по телефону, чуть кашлянув, сказал:
– Семнадцать тысяч.
Князь поднял мизинец.
– Восемнадцать тысяч фунтов, – с подачи князя начал дразниться ведущий, – восемнадцать тысяч фунтов, во-сем-м-м-надцать тысяч…
– Двадцать, – сказал брокер.
Князь обернулся к Софи; та сделала чуть заметное движение, подавшись вперед; Степанов понял, что сейчас и она поднимется.
– Двадцать тысяч, двадцать тысяч, двад-д-дцать тысяч, двадцать тысяч… Продано! Перерыв, леди и джентльмены!
В зале зашумели, задвигали стульями, все принялись громко разговаривать; Степанов услышал смех и сжался, так это было противоестественно, чуждо тому, что было в нем сейчас; он посмотрел на князя; тот по-прежнему не двигался; Софи-Клер положила свою сухую ладонь на его руки, – пальцы сцеплены, ногти белые, с синевою.
– Какая жалость, милый, – сказала она. – Я так переживала за мистера Степанова. Я тронута твоим мужеством, спасибо за то, что ты выполнил свое обещание. Мы будем обедать вместе?
– Нет, – ответил князь, с трудом разжав губы. – Нам целесообразнее увидаться завтра у твоего адвоката. В любое удобное для тебя время…
– Это можно сделать и послезавтра. Теперь столь острая необходимость отпала, милый, я спокойна за судьбу нашего сына.
– Послезавтра я улечу с острова. – Он поднялся, вернул Степанову чек, сказал ему по-русски: – Жди моего звонка у себя в номере… – и, кивнув Софи, пошел из зала.
«Да, – сказал себе Ростопчин, – я умел быть змеем, когда сражался. Сейчас тоже началось сражение. Софи, конечно, не наци, но она мне противник, значит, я обязан стать оборотнем, и я перейду эту чертову Бонд-стрит, зайду в лавку и погожу, пока уйдут Софи и Эдуард или Эдмонд, какая разница, она права, я его помню, рыжий, на левой щеке большая родинка, говорит чуть запинаясь, будто с разбегу, вряд ли он изменился за тридцать лет, хорошо играл в теннис, такие за собою смотрят».
Он вошел в лавку и, отказавшись от услуг продавца, сразу же кинувшегося к нему с предложением помочь, принялся неторопливо рассматривать товары, то и дело бросая взгляды на массивные черные ворота Сотби.
Ну, скорее, молил он, скорее же выходи, стерва! Ты устроила все, что хотела, не мешай теперь мне сделать то, что мечтал сделать я! Он вспомнил, как сидел в кустах, в полукилометре от дороги, в сорок четвертом, поджидая немецкие штабные машины; боши бежали от союзников, увозили архивы; поступил приказ перехватить нацистов, а как их перехватишь, когда все маки повернули на Париж, из всего отряда их осталось четверо, а немцы, наверняка, охраняют штабных, человек двадцать эсэсовцев, не меньше… Он тогда долго анализировал, как выполнить приказ; Эйнштейн, одно слово; предложил ночью перерыть дорогу, – здесь, по счастью, она была грунтовая, – а сверху положить фанеру и задекорировать булыжниками; первая машина провалится, вторая стукнет ее в задницу; постреляем из леса; начнется паника; немцы побегут, они знают, что война кончена, они сейчас могут драться, только если их много или же приказ, а во время отступления приказы не так точны, как в дни наступлений…
Он наконец увидел, как Софи и рыжий юрист вышли из зала; эк трогательно он ведет ее под ручку! Вот в чем дело! Голубки вьют гнездышко! Нужны денежки! Домик на юге Франции! Ай-яй-яй, старый дурак, когда же ты научишься не верить людям?! Не надо, сказал он себе, всегда верь людям, от неверия страдаешь ты, а не они, это как зависть, это губит человека, ест его червем, превращает в Сальери; ну, хорошо, голуби, вейте гнездышко; наверное, Жене в Аргентине все подстроил этот рыжий, они доки на такие трюки, разве нет?!
Ростопчин дождался, пока они сели в машину; вышел из лавки, бегом пересек Нью-Бонд-стрит, быстро поднялся на второй этаж; ведущий был окружен толпою, говорили оживленно; его поздравляли, дело было сделано великолепно, истинное шоу, причем бесплатное, лучше футбола, там теперь стали жулить, заранее договариваются о счете, реванш стоит дороже, а тут ничего нельзя предугадать; это как коррида или петушиный бой, победителя никто не решится назвать; брокер с детской спиной стоял возле телефона, говорил очень тихо, медленно, как-то странно шмыгая носом, на котором – Ростопчин только сейчас это заметил – росли жесткие, редкие черные волоски; брокер глянул на туфли Ростопчина, оценил их, куплены в лучшем магазине, очень мягкая кожа, достаточно поношены, значит, не показуха, человек вполне серьезен.
Ростопчин дождался, пока брокер кончил свои бесконечные «да» и «нет», повесил трубку, вытер вспотевший лоб; протянул ему свою визитную карточку; тот внимательно ее прочитал:
– Очень приятно, князь, чем могу служить?
– Служить – нечем. Речь пойдет о деле. Кому вы купили Врубеля?
– Я не могу ответить на ваш вопрос.
– А вы позвоните тому, кто поручил вам представлять свои интересы, и передайте, что у меня есть вполне серьезное и в высшей мере интересное предложение.
– Хорошо, оставьте свой телефон, я свяжусь с вами вечером, что-то около семи.
– Это только мы, русские, говорим «что-то около», – усмехнулся Ростопчин. – Вы англичанин, вам надлежит быть точным в ответе. Меня не устраивает семь часов. Я хочу, чтобы вы позвонили вашему шефу тотчас же…
Брокер еще раз оценивающе оглядел лощеного, холеного человека; снова прочитал визитную карточку: «Принс Ростопчин, дженерал дайректор ов “Констракшн корпорэйшн”, Цюрих, Вена, Амстердам, Найроби», повернулся к нему спиною, влез головой в стеклянную будочку и начал набирать номер. Код Эдинбурга, заметил Ростопчин, а теперь запоминай номер, писать нельзя, но ты обязан запомнить; если его шеф откажется от разговора, ты станешь звонить к нему сам, добьешься встречи, полетишь в Эдинбург, ты обязан вернуть этого Врубеля, нет, это не азарт коллекционера, это вопрос принципа; когда мне объявляют войну, и это неспровоцированная война, я обязан принять бой и выиграть его. Очень хорошо, я запомнил номер, пусть он мне откажет, и я сразу же запишу номер в блокнот, надо только постоянно повторять, чтобы врезался в память…
Брокер говорил шепотом, перешел на свои «да», «нет», «да», потом осторожно повесил трубку, вылез из стеклянной будочки, снова вытер вспотевший лоб и сказал:
– Сэр Мозес Гринборо, по чьему поручению я купил эту картину, готов переговорить с вами в любое удобное для вас время, сэр.
– Вы продиктуете мне номер?
Брокер улыбнулся:
– Полагаю, вы и так запомнили.
3
Обозреватель телевидения, ведущий шоу Роберт Годфри ждал Степанова в холле отеля; поднялся с кресла, в котором сидел так, будто привез его с собою из дома, ослепительно улыбаясь, пошел навстречу:
– Я сразу же вас узнал! Очень приятно, мистер Степанов! Можете не извиняться! Я не сомневался, что торги в Сотби задержатся. Я не в претензии, нет. Едем обедать. Я заказал стол во французском ресторане «Бельведер», это в Холланд-парке, сказочно красиво и готовят настоящий буябес, там мы обсудим все наши проблемы, а их очень много…
Буябес – уха из разных сортов рыб с лангустами и креветками, – пряно-острый, обжигающий, был прекрасен.
– Теперь слушайте, – сказал Годфри, закончив первую тарелку (буябес подают в большой фарфоровой супнице, по меньшей мере на пять человек), – что я стану вам говорить. Можете перебивать, если не согласны, я боксер, приучен к умению отражать атаку…
– Я тоже баловался боксом.
– В каком весе?
– В среднем.
– Лет двадцать назад?
– Тридцать. Увы, тридцать.
– Знаете, – заметил Годфри, – я убежден, что занятие спортом, если оно было страстью, закладывает в генетический код человека совершенно новые качества… Борцовские… Нас не так легко взять, как других. Выдержка, глазомер и бесстрашие. Разбитый нос заживет, бровь можно сшить, к тому же очень нравится девушкам, они любят внешние проявления мужественности. Так вот, я имею основания предполагать, что вас во время шоу будут стараться загнать в угол; мы должны навязать бой, ни в коем случае нельзя брать оборонительную тактику…
– Я вообще-то не очень представляю, как все это будет происходить, мистер Годфри…
– Слушайте, нам с вами завтра держать площадку, давайте перейдем на дружество? Я – Боб, вы – Дмитрий… У вас есть сокращенное имя? Дмитрий – трудновато для нашей аудитории, британцы – шовинисты, хотят, чтоб был «Джон» или «Эд», как попривычней, ничего не попишешь, обломки империи. Что, если я стану вас называть «Дим»?
– Валяйте.
– Прекрасно. Спасибо, Дим. Итак, у меня есть все основания предполагать, что нас будут стараться распять. Да, да, я получил деньги за то, чтобы вести ваше шоу о культурных программах в России, и я поэтому не разделяю себя и вас – на завтрашний вечер, само собой. Я поклонник миссис Тэтчер, у меня есть награды от канцлера Коля и Жискар д’Эстена, но я приглашен работать, я получил вознаграждение, и я отработаю гонорар лучшим образом… Поэтому слушайте внимательно… Чего мы не вправе допустить? Во-первых, анархии. Я всегда держу аудиторию в кулаке, под контролем. Во-вторых, не надо бояться обострять наш диалог, когда я буду представлять вас аудитории. Я приготовил список коварных вопросов, мы сейчас проработаем ваши ответы…
– Не надо, – сказал Степанов.
– То есть? – удивился Годфри. – Это очень удобно! Мы заранее все отрепетируем, у меня в фирме есть сотрудник, окончивший театральную школу, он поставит вам реплики, срежиссирует те места, в которых вам надо посмеяться, а где и быть раздражительным! Это принято, Дим! Вас могут знать в России, но тут вы абсолютно никому не известны! Звезде простят все! Вам – нет! Марлон Брандо теперь не учит роли, он вставляет в ухо микроприемник, и ассистент режиссера диктует ему текст! Но он требует миллион за роль! Он звезда! И ему подчиняются! А вам надо завоевать аудиторию. И она – а это главное – будет далеко не дружественной! Так что не отказывайтесь от моего предложения. Оно продиктовано чисто дружескими побуждениями, завтра вечером мы с вами будем делать одно дело, и мы обязаны сделать его хорошо: вы – оттого, что русский, приехали со своей задачей пропаганды советских фестивалей, я – потому, что заангажирован хорошей суммой.
– Не надо, – повторил Степанов. – Я очень тронут, Боб, только не надо заранее учить тексты…
– Дим, поймите, положение довольно сложное… Если бы вы сказали, что Россия вам опостылела, нарушение прав человека, террор, тогда бы не было вопросов. Но вы, я полагаю, не намерены выступать с заявлениями такого рода?
– Пожалуй, что нет…
– Вот видите…
– Боб, не надо ничего готовить загодя… Ей-богу…
Годфри пожал плечами:
– Смотрите… Я не могу не быть агрессивным, Дим. Я живу здесь, вы – там. Я обязан быть агрессивным, чтобы мне поверила наша аудитория. Иначе люди подумают, что меня перекупили, и шоу не получится. Все уйдут из зала, тем более завтра суббота, уик-энд, люди разъезжаются по деревням и на море. Я обязан наскакивать вначале, допрашивать вас, а вы должны так отвечать мне, чтобы это было интересно собравшимся.
– Я постараюсь.
– Смотрите, я бы все-таки не отказывался от режиссуры… Теперь вернемся к проблеме контроля над аудиторией… Я разослал пятьсот приглашений. Театр вмещает триста сорок человек; пришло триста семьдесят ответов, в которых подтверждается прием приглашений. Вот список, просмотрите…
Степанов глянул страницы: директора фирм, Би-би-си, «Свобода», редакции газет, институты по исследованию конъюнктуры, политики, советологии, общественного мнения, группа «Север – Юг», ассоциация художников «Магнум»…
– Серьезные люди? – спросил Степанов, проглядывая имена.
– В высшей мере… Поэтому выпустить дело из рук, позволить ему катиться самому по себе неразумно. Кстати, я полагаю, вы не намерены читать по бумаге вступительное заявление? Это производит шоковое впечатление; что простительно политику – вам недопустимо.
– Нет, нет, я ничего не стану читать по писаному.
– Очень хорошо. – Годфри удовлетворенно откинулся на спинку стула, налил себе и Степанову еще по половнику буябеса, быстро съел его, вытер рот хирургически крахмальной салфеткой и продолжил: – Моя фирма – десять человек, но каждый стоит десятерых, можем выступать в четырнадцати странах, даже в Шри-Ланке, каждый из сотрудников владеет по меньшей мере тремя языками, – подготовила бланки, которые будут розданы собравшимся; вопросы принимаем только в письменном виде, с указанием имени, адреса и места работы; это очень дисциплинирует. Значит, те, которые захотят устроить скандал, должны будут довольно тщательно продумать возможные последствия; в этой стране прощают все, но не терпят бестактности. Как вам нравится моя конструкция?
– А пусть бы спрашивали из зала…
Годфри отхлебнул минеральной воды, изучающе посмотрев на Степанова:
– Вы принимали участие в такого рода шоу?
– Нет.
Он повторил удовлетворенно:
– Нет… Вы не принимали участия в таких шоу на Западе… А к ним тщательно готовятся кандидаты в президенты, будущие премьеры, владельцы корпораций. Они умные люди, Дим, и не очень пугливые. Смотрите, я предупредил вас. Если я пойму реакцию зала, если я почувствую, что вы проигрываете, если я увижу, что аудитории угодно, чтобы вы были растоптаны, я начну топтать вас первым.
– Что ж, правила есть правила, – согласился Степанов. – Я рад тому, что вы ставите все точки над «и», это по-джентльменски.
– Не надо жить представлениями, рожденными прозой Голсуорси, – поморщился Годфри. – Время джентльменов кончилось, потому что мы слишком отстали; надо крушить нашу островную претенциозность; сидим на бобах; оказались зажатыми между мощью Штатов и Западной Германии; все прежние позиции потеряны. «Традиции, традиции», – словно бы передразнивая кого-то, ухмыльнулся Годфри, – какая чушь! В Ольстере бомбы, в Шотландии забастовки шахтеров, в Лондоне безработица, наркомания и терроризм… Прекрасная традиция, не находите? Итак, – заключил Годфри, – я получаю тексты вопросов из зала. Те, которые устраивают меня, которые заданы по делу, я оглашаю. Те, которые носят скандальный, спекулятивно-политический характер, я предлагаю обсудить в кулуарах, во время коктейля, после окончания нашего шоу, вполне демократично, никого не обидит, вы же не отказываетесь отвечать?
– Ни в коем случае.
Годфри наконец закурил, расслабился, кивнул:
– Демократия только в том случае демократия, если она управляема и поддается четкой организации. В противном случае начнется хаос, а это некорректно. У меня собраны кое-какие материалы на тех, кто примет участие в нашем вечере. Хотите ознакомиться?
– Смысл?
– Считаете, нет смысла?
– Если шоу – игра, то я предпочитаю игру без шпаргалок.
– Вас крепко били на ринге?
– Доставалось.
– В теннис играете?
– Да.
– Злитесь, когда проигрываете?
– Совершенно равнодушен.
– Но это же противоестественно! Или вы говорите неправду!
– Истинная правда, Боб. Теннис для меня есть средство стимулирования работоспособности… Потом хорошо сидится за столом… Больше всего я люблю играть без счета; покидал, размялся как следует – и бегом к пишущей машинке.
– Хорошо, а женщины?
– Обожаю, – ответил Степанов. – Особенно если умные.
– Верите, что на свете есть умные женщины? – усмехнулся Годфри.
Степанов постучал себя пальцем по лбу:
– Здесь – есть. Если человек помирает, продолжая мечтать о встрече с умной женщиной, он умер счастливым и прожил веселую жизнь.
– Хороший ответ, – Годфри кивнул, – я обязательно врежу его вам.
– Я отвечу по-другому, – заметил Степанов. – Я не очень-то помню слова сказанные, в памяти остается только то, что написано…
«Нет, – возразил он себе, – у тебя в памяти останется каждое слово, которое сегодня было сказано в Сотби, когда тебя и князя отлупили, как в детстве, это тогда называлось “втемную”, набрасывают одеяло и бьют, а кто именно – не знаешь. Как же ты вернешься в Москву? – спросил он себя. – Как ты посмотришь в глаза Андрею Петровичу? Всем тем друзьям, которым обещал привезти Врубеля? Надо запретить себе думать об этом до завтра. Ты сейчас не имеешь права ни на что другое, кроме как на то, чтобы хоть шоу прошло нормально. А уж это твое право – до конца дней своих помнить ужас сегодняшнего Сотби».
…Когда Степанов вернулся, в холле отеля его окликнули. Он обернулся: в креслах сидели два человека лет пятидесяти; один – совершенно лысый, второй с сединою, в узеньких очках, очень толстый.
– Вы Степанов? – уточняюще спросил лысый.
– Я.
– А мы за вами…
4
Фол повертел в руках анкетку, отпечатанную сэром Годфри, посмотрел на Джильберта, работавшего в лондонском филиале «Калчер энэлисиз», «группа по исследованию культуры», смешливо почесал кончик носа и сказал:
– Если мы за сегодняшний вечер получим человека, который хорошо знал Степанова по России, если он притом не является полным дубом, тогда у нас появится реальная возможность выиграть партию до конца. Если же мы такого человека к завтрашнему дню, точнее говоря, вечеру, не получим, я не берусь предсказать последствия, шоу можно превратить в пропаганду, Степанов расскажет подробности битвы за Врубеля, пища для журналистов…
Джильберт относился к числу работников, думающих прежде всего о том, что происходит у него дома; какая программа ТВ; возможна ли поездка с друзьями к морю или в маленький паб[11]11
Пивная.
[Закрыть], где дают хорошее пиво; еще в университете он понял, что звезды из него не выйдет; честолюбием заражен не был; принимал жизнь такою, какая она есть; поэтому, выслушав Фола, он прежде всего прикинул, как бы вообще отвести от себя это дело, казавшееся ему – после истерики Золле – чересчур эмоциональным.
– Через два часа мы получим имена, Джос, – сказал он, поднимаясь. – Я запрошу мой центр, там сработают моментально, на компьютерах.
– Голова все-таки лучше, – заметил Фол. – Вы тут сидите уже десять лет; наверное, лучше любого компьютера знаете свою клиентуру.
Джильберт покачал головой:
– Клиентура непредсказуема. Я полагаюсь только на систему ЭВМ, это надежнее.
…Он вернулся раньше; разбудил Фола, – тот рухнул после торгов, страшное напряжение, – протянул листок с фамилиями, ткнул пальцем в верхнюю:
– Этого считают самым подходящим. Анатолий Гади-лин, корреспондент «Свободы». Я его вызвал из Парижа, будет через три часа.
…Гадилин пришел не один, а с молоденькой веснушчатой девушкой, Пат; прилетела с ним из Парижа, переводчица; Гадилин говорил только по-русски, шутил, что истинный патриот не имеет права изъясняться ни на каком другом языке, кроме как на своем; «при всем моем космополитизме, я изначально посконен»; о том, что Фол прекрасно понимает русский, ему не сказали.
Фол крепко пожал руку Гадилину, цепко обсмотрел его лицо; есть что-то породистое; правда, слишком заметны следы от прыщей, видимо, поздно начал половую жизнь (онанизм мстит обсыпанием); впрочем, подумал Фол, можно чуть подгримировать, сойдет, тем более в театре полумрак, поди разгляди.
– Проголодались с дороги? – спросил Фол. – Пошли перекусим?
– А как же диета? Я сижу на диете, я исповедую здоровый голод! – Гадилин рассмеялся, и смех его не понравился Фолу – слишком истеричен, много сытости и «ячества»; характер – особенно во время первой встречи – точнее всего проявляется именно в том, как человек смеется, так, во всяком случае, считал Фол, а он привык верить себе отнюдь не потому, что не считался с мнением других, наоборот; просто жизнь довольно часто ставила его в такие ситуации, когда надо было принимать крутое решение, времени на компьютерные исследования не оставалось, или ты – их, или они – тебя; мелочь порою давала отмычку к пониманию контрагента, это – залог успеха.
В маленьком кафе Фол начал свой тест; просмотрев меню, заметил:
– Вы не находите, Пат, что только в Англии могут писать так изящно: «скрэмблд эгг виз гриллд бэкон, саутид маш-румз, томатто энд скотиш потато скоун»[12]12
Яичница с жареным беконом, грибным соусом, помидорами и шотландская картофельная лепешка (англ.).
[Закрыть]?
Девушка покачала головою:
– Так пишут в Шотландии. Англичане значительно более сдержанны, а их больше.
Фол, словно бы позабыв о Гадилине, усмехнулся:
– Видите, как ловко я выяснил, что вы шотландка!
– Увы, я американка, мистер Фол. Мой дедушка был шотландцем.
– Я уважаю ваш народ.
– Нет, – Пат снова покачала головой, – я не могу считать себя шотландкой. Попав в Эдинбург, я поняла, что нахожусь за границей.
– И все же мы – одно целое.
– Знаете, как Оскар Уайльд ответил, когда его спросили, в чем разница между американцами и англичанами?
– Не знаю, – ответил Фол, ощущая какую-то странную радость оттого, что с русским прилетела именно эта веснушчатая, курносая, голубоглазая девушка.
– Он ответил прекрасно: «в языке».
Фол рассмеялся; Гадилин, ощущая все большую неловкость оттого, что говорили не с ним, по-английски, словно его и не было здесь, спросил Пат:
– Что он заливается?
Фол не дал ответить Пат; он точно просчитал, что девушке будет легче ответить ему, если он быстро и требовательно задаст вопрос (родной язык – главное, что сближает людей, делая их общностью):
– Когда же это сказал Уайльд? Накануне трагедии?
– Не знаю. Видимо, да, – ответила девушка и только потом объяснила Гадилину, что речь идёт о том, насколько близки английский, американский и шотландский языки.
– А при чем здесь Оскар Уайльд? – спросил Гадилин. Фол снова не дал ответить, поинтересовался:
– Вас прислали с ним? Или работаете по найму?
– Я прохожу практику.
– Где?
– В Сорбонне, там прекрасный русский…
– Давно работаете с этим джентльменом?
– Три часа. – Пат наконец улыбнулась, и Фолу очень понравилась ее улыбка, такая она была открытая и дружелюбная.
«Если бы мне не было сорок четыре, – подумал он, – если бы у меня не было троих детей, такая девушка могла бы принести счастье. Впрочем, – возразил он себе, – почему я решил, что она думает так же, как я? Нет, я решил верно, у нее ранние морщинки у глаз, хотя очень молода, и в ней есть та зажатость, которая появляется у тех девушек, которых кто-то обидел. Растет поколение парней, лишенное жалости; это тревожно; истинные солдаты – добры; как правило, жестоки лишь белоручки, избалованные хорошо зарабатывающими отцами вроде меня. Бедная Америка, кто сможет за нее воевать? Нестриженые панки? Дергающиеся наркоманы? Тупые парни из провинции, которые ничего не могут, если над ними нет дядьки?»
– Три часа, – усмехнулся Гадилин. – Это даже я понял, с моим ужасным английским… Он вас спросил, сколько времени мы знакомы?
Фола стала занимать эта игра; каждый тест – форма игры; он снова не дал Пат ответить Гадилину:
– С вами подписали контракт на работу?
– Нет. Мне сказали, что уплатят послезавтра, когда я вернусь.
– Кто вам звонил?
– Из представительства страхового концерна ДТ, мистер Раббинс.
– Сколько он вам пообещал?
– Отель, питание, транспорт – за его счет. Ну и сто долларов за переводы.
– И вы, убежден, решили на эти деньги съездить в Шотландию?
Пат кивнула; Фол заметил, что у нее на левой щеке появляется ямочка, как предтеча улыбки.
Гадилин посмотрел на часы, и Фол зафиксировал, как явно он это сделал; ничего не попишешь, в иноязычной стране быстро развивается комплекс неполноценности; лишь нажимая на болевые точки, можно понять, на что человек годится в деле.
Гадилин разглядывал спину Фола, что отражалась в большом зеркале; во всех ресторанах средней руки злоупотребляют зеркалами; спина была крепкая, спортивная.
«Какие же они здесь все бездуховные тупицы, – подумал Гадилин. – Ничего про нас не знают, глупые, сильные дети. Что они могут без нас? Кто компетентен в предмете России, как не мы? Вот уж настоящие великодержавные шовинисты! Не брякнуть бы такой термин прилюдно, люди из Володиного журнала сразу же съедят с потрохами, чистоплюи».
Гадилин боялся одиночества, потому что именно в те часы надо было думать, а думать было горестно, потому что все его мечты о работе на Западе, о новых книгах, которые потрясут читателя, о фильмах и спектаклях рухнули; никто здесь никому не нужен; каждый лишь о своем; дальше собственного носа ни черта не видят; какое им всем дело до нашей боли и скорби?! Деньги, деньги, деньги…
Одиночество, однако, было постоянным; разве сейчас он не обречен на одиночество, когда Пат так открыто кадрится с этим типом, потому лишь только, что он – свой, а ему, интеллектуалу, остается только делать вид, что он понимает их разговор, но предпочитает молчать, пусть себе воркуют, игра. Постоянно надо играть, когда имеешь дело с ними; а как со своими, так сразу же начинают собачиться; «кто талантливей»; будь проклята эта чертова жизнь… Хоть бы одна проститутка по-русски понимала, можно было б у нее «лечь на грунт», выговориться, так ведь нет, не понимают. Когда его упрекнули в Мюнхене, опять же они, янки, что, мол, комментарии слишком уж злобны, чувствуется уязвленность самолюбия, он ответил: «Идите целуйтесь с ними, я – не намерен!» Ему возразили, – ох, уж этот саксонский такт, будь он трижды неладен, – что целоваться с Советами никто не намерен, но озлобленность по отношению ко всему, что бы в России ни написали или поставили в театре, не может не шокировать; невоспитанность.
Тогда он впервые по-настоящему позавидовал тем, кто умел пить, гудел неделю, сбрасывая тяжесть, и – снова за работу; а он несет все в себе; груз невысказанной обиды – самый тяжкий, оттого-то и сердце стало жать, отчего же еще…
Закурив, Фол наконец обернулся к Гадилину:
– Давно работаете на «Свободе»?
Пат перевела.
– Давно, – сухо ответил Гадилин, по-прежнему стараясь смотреть на отражение спины собеседника в зеркале.
«Я попал в десятку, – понял Фол. – Только теперь он готов к разговору. С такого рода характерами иначе нельзя, сначала надо размять».
– А чем вы занимались в России? – спросил Фол, прекрасно зная (Джильберт составил справку), что Гадилин был одним из самых молодых членов Союза писателей; сначала разрабатывал комсомольскую тему, пробовал себя в жанре детектива, посвятив одну из повестей работе контрразведки, потом переключился на исторические романы о революционерах; сорокалетним уже снова попробовал писать о комсомольцах – явно искал рынок, хотел ухватить Бога за бороду, но безуспешно, критика была равнодушна к нему, читатели не замечали; уехал на Запад, сразу же предложил услуги «Свободе»; держали за информацию, поскольку он был набит совершенно фантастическими историями о коллегах, оставшихся в Москве; порою тем, кто изучал его в Лэнгли, казалось, что еще задолго до отъезда он начал вести досье на всех, с кем дружил.
Гадилин откинулся на спинку стула, позволив официанту накрывать на стол и, сытно засмеявшись, ответил:
– В России я занимался сочинительством. Только там у моих книг были бо́льшие тиражи, чем здесь.
Пат перевела, и Фол заметил, что она не знает слова «сочинительство»; сказала – «писал»; а ведь Гадилин вложил уйму оттенков в это свое «сочинительство»; чтобы понять его, надо прожить в России не меньше пяти лет, иначе такие оттенки будут проскакивать, а ведь именно в этих-то «подробностях» и сокрыт затаенный смысл языка.
Фол намеренно не ухватил тот «кончик», который бросил ему Гадилин, помянув тиражи своих книг; наверняка, полагал сочинитель, американец (люди практичные) станет интересоваться количеством изданных книг, названиями, издателем, переводчиками; такого рода диалог должен уравнять их, но именно этого Фол намерен был избежать.
Еще работая в Центральном разведывательном управлении, он сталкивался с людьми гадилинского типа: почти все они сулили скорое крушение Кремля и сообщали, что готовят разоблачение века – новую книгу, которая потрясет русских, подвигнув их на активные действия против чекистского террора.
Сначала это действовало, особенно на молодых сотрудников; потом, однако, энтузиазм сменялся горьким разочарованием, чреватым, как правило, двумя исходами: одни вообще предлагали сворачивать идеологическую работу на Россию, как бесперспективную, вторые настаивали на ужесточении методов борьбы; время белых перчаток кончилось, пора закручивать гайки.
Как всегда, руководство стояло над схваткой, поддерживая обе точки зрения; оттого-то, считал Фол, дело и не двигалось с мертвой точки. «Хочу позиции, – сказал он своему шефу перед тем, как перешел в страховую фирму, – любой, но позиции, которая сформулирована надолго и бескомпромиссно. В “русскую тайну” я не верю, просто мы плохо работаем, не можем нащупать болевую точку, не мнимую, а истинную».
– Скажите, мистер Гадилин, вам что-нибудь говорит имя русского писателя Степанова? – спросил Фол.
Гадилин скептически усмехнулся, переспросив:
– Писателя?
– Все-таки да. – Фол снова закурил. – По нашим сведениям, его весьма широко читают.
– Там всех фироко читают.
– Такая глупая нация? – удивился Фол.
Пат перевела «дурная»; ничего, это даже точнее.
– Нет, отчего фе?! Просто люди лишены литературы. У них голод на книгу.
Фол поинтересовался:
– Толстой и Достоевский тоже запрещены к чтению?
Пат улыбнулась, глаза как-то враз помягчели; Гадилин набычился:
– Фто он такое? – Когда он волновался, то часто вместо «ж», «ч», «ш», «щ» говорил «ф».
– Вопрос перевести? – спросила Пат.
– Я же к вам обращаюсь.
– Но я знаю его столько же, сколько вы, мистер Гадилин.
– Спросите его: чем вызван мой полет в Лондон – столь срочный?
Фол, выслушав Пат, ответил:
– Я объясню вам. Только сначала мне хочется понять ваши препозиции. Именно поэтому я хочу еще раз поинтересоваться, что вы знаете о Степанове.
Гадилин посмеялся:
– Графоман и миллионер.
– По-русски эти два понятия равно омерзительны, мистер Гадилин, но в нашей стране к миллионерам пока еще относятся хорошо, – дурак миллиона не заработает. В чем выражается графоманство Степанова?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.