Автор книги: Юрий Макаров
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 33 страниц)
Надо отдать справедливость Новицкому, что стрельбой он сумел увлечь поголовно всех, и офицеров, и чинов. Каждый смотрел на предстоящее испытание, как на вопрос самолюбия. Это было состязание, которое для чести полка надо было выиграть во что бы то ни стало, и выиграть с треском. Больше всего боялись, как бы не подвела погода. Дождь или ветер могли бы все испортить. По счастью, погода выдалась на славу. День был ясный и не жаркий. Стрельбу начали в шесть часов утра, по холодку, а к одиннадцати часам стали известны результаты. Результаты оказались головокружительные. Ни одна не показала ниже «сверхотличного».
6-й роте Свешникова досталось довольно трудное упражнение: на 300 шагов, лежа, по головным мишеням нового образца, то есть по мишеням, обрезанным по форме головы. По условиям 11 % попадания считалось «отлично». Рота выколотила 65 %.
Высокое начальство ждало результатов стрельбы с таким нетерпением, что тут же сообщило их великому князю Николаю Николаевичу. Тот немедленно позвонил по телефону Новицкому, поздравил его и сказал, что сейчас же сам едет в полк поздравить чинов и офицеров, после чего останется обедать. Действительно, минут через двадцать на шоссе показались три всадника. Первый громадного роста на громадном сером коне, за ним адъютант и вестовой. Визит самый неофициальный. Полк был выстроен на передней линейке. Все без оружия. Николай Николаевич поздоровался и крикнул: «Ко мне!» Все, и солдаты, и офицеры, к нему бросились и окружили его плотным кольцом. Говорил он мало, но громко и всех расхвалил. Мог он и разругать, и часто ни за что, но когда хвалил, то хвалил щедро и слов не жалел. И чины, и офицеры пришли в восторг, и «ура!» было сумасшедшее. Николай Николаевич благоразумно с лошади не слезал. Но публика вошла в такой азарт, что была сделана попытка нести его с конем, в виде конной статуи.
Наконец чины неохотно разошлись по палаткам, и Н.Н., окруженный офицерами, проехал в собрание. К этому времени туда же приехал командир корпуса Данилов, начальник дивизии Олохов и командир бригады Зайончковский. За краткостью предупреждения, в смысле еды ничего особенного для высоких гостей приготовить не успели. Дали им обыкновенный, из четырех блюд, будничный обед. Но уже за супом вино стало литься рекой. Сели во втором часу дня, а встали в шесть. Совершенно трезв был только один Новицкий. Корпусный Данилов, взявши за пуговицы героев дня Лоде и Свешникова, заплетающимся языком долго объяснялся им в любви. Дежурного по полку Льва Тимрота пришлось сменить. Вещь в полковых анналах без прецедентов. К середине обеда Новицкий предусмотрительно распорядился, чтобы генеральских верховых лошадей отослали домой, а прислали бы коляски.
К концу обеда Н.Н. снова пожелал видеть чинов. Все как были, большинство в опорках, обычный лагерный костюм вне строя, повалили в сад собрания и запрудили его весь. Поломали много кустов и помяли все цветы. Н.Н. вышел на террасу и опять благодарил и хвалил. Когда его, наконец, посадили в коляску и повезли, орущая толпа бросилась за ним и проводила его чуть не до половины Красносельского шоссе.
В следующие лагеря 1913 года, последний год правления Новицкого, мы опять заработали себе стрелковый триумф. На состязании всей гвардии полк выбил императорский приз. Приз был большая серебряная братина с уральскими камнями, довольно красивая. При вручении его произошел очень характерный для наших старых порядков казус. Вот где таились Мукдены, Цусимы и всякие наши военные несчастья.
Специально в полк вручать приз царь не приезжал, а предполагалось, что он передаст его полку на Военном поле, проездом туда, куда он в это время собирался ехать. К назначенному часу полк пришел на Военное поле. Оправились, построились, почистились и ждут. В положенное время по дороге из Красного Села показалась вереница автомобилей. Вышел царь. Новицкий командует: «Полк, слушай, на кра-ул!» Музыка гремит «Боже, царя храни». Царь в нашей форме, здоровается и обходит ряды. Сейчас он должен выйти на середину, поблагодарить за службу, поздравить и передать приз. Старый знаменщик Р.А. Чтецов уже приготовился его бережно, обеими руками принять. Как вдруг в царской свите замешательство. Что случилось? Оказалось, что церемонию передачи придется немножко отложить. Дело за сущим пустяком. Приза нет. Забыли захватить. Адъютант помчался за призом в Красное, а царю тем временем предложили осмотреть пулеметную команду, на что он послушно и согласился. Минут через сорок привезли приз, и на этот раз церемония прошла благополучно.
В этом же 1913 году Новицкого от нас взяли и дали ему офицерскую стрелковую школу. Это была маленькая военная академия для пехотных капитанов, аттестованных для дальнейшего продвижения. Назначение на этот пост Новицкого было самое удачное. Там он был, как говорят англичане, «настоящий человек на настоящем месте».
В 1915 году он отправился на войну начальником 18-й пехотной дивизии. А в 1917-м он получил армейский корпус. На войне он себя держал достойно и приносил пользу. Но все-таки главным призванием его было учение и воспитание. В этой области он был непревзойденный артист. И всех он учил и воспитывал одинаково хорошо. И юношей культурных – юнкеров, и юношей малокультурных – чинов российского воинства, и уже давно не юношей, а капитанов своей Ораниенбаумской «академии».
В Белой армии Новицкий не служил. Гражданская война была совершенно не в его характере.
Интересно то, что стрелковая слава Новицкого распространилась так далеко, что, когда он очутился в эмиграции в Югославии, тамошний военный министр предложил ему организовать для сербских офицеров стрелковую школу, по образцу старой нашей. И с присущей ему добросовестностью Новицкий этим занялся.
Умер он в 1931 году в сербском госпитале.
Внутренняя жизнь, собрание, порядки
Во внутренней полковой жизни, то есть во всем том, что не касалось строевой службы, общество офицеров управлялось самостоятельно. По традиции так же, как водилось на военных кораблях, командир во внутреннюю офицерскую жизнь не вмешивался, особенно если он был не из «своих». На кораблях председателем кают-компании был старший офицер, хозяин корабля. У нас эту должность занимал старший полковник, председатель общего собрания и «суда чести». Это был главный полковой авторитет по всем делам, не касающимся службы.
Если офицер проштрафился в чем-нибудь легком, старший полковник мог сделать ему легкое «наддрание», отозвав его в сторону тут же в собрании. Если дело было более серьезное, он мог потребовать офицера к себе на квартиру. В зависимости от важности разговора и характера полученного приглашения, к старшему полковнику нужно было являться или в сюртуке при шашке с фуражкой и надетой левой перчаткой, или в обыкновенной форме. Неуютно себя чувствовавшего офицера принимали в кабинете, или стоя, или сажали. И всегда как-то выходило, что во время этого разговора за закрытой дверью в соседней гостиной маленькие дочки полковника играли упражнения на рояле.
Старший полковник не выбирался. Это был старший из штаб-офицеров в полку, часто уже не командовавший батальоном. Так как производство в полковники велось по дивизии, то бывали годы, когда их был сверхкомплект. Был один такой период, когда у нас в полку было восемь полковников. При таких порядках в старших полковниках можно было сидеть три-четыре года, – как сидели у нас Баранов и Левстрем, показавшие на этой должности высокий класс, – или несколько месяцев. Когда старший полковник уходил в отставку, что случалось редко, или получал армейский полк, если его любили, ему устраивали грандиозные проводы.
Теперь, по какого рода делам можно было иметь удовольствие беседы со старшим полковником? По самым разнообразным. Замечено, например, что офицер неряшливо одевается. Одеваться с иголочки отнюдь не требовалось, но ниже известной нормы тоже не рекомендовалось. В публичном месте или на улице офицер был замечен в обществе явно неподходящей особы. Подчеркиваю: явно. Некоторые офицеры были членами первых четырех петербургских клубов: Яхт-клуба, Нового клуба, Английского и Сельскохозяйственного. Если бы стало известно, что офицер ведет там крупную игру, старший полковник мог бы призвать его за это к порядку. Времена «Пиковой дамы» и нашего однополчанина Долохова давно прошли и быльем поросли. В те времена даже гвардейские офицеры не стеснялись играть «наверняка». «Пехотный капитан удивительно штоссы срезывает», – жаловался И.А. Хлестаков. Между прочим, в те времена и тем же самым занимались и английские гвардейцы, см. роман Теккерея «Ярмарка тщеславия». В наше время азартные игры офицерам были строжайше запрещены, а о том, чтобы применять в этом деле «искусство», никто никогда и не слыхивал.
За «неприличные гвардии офицеру поступки» таковой мог быть переведен в армию. В прежнее время это делалось в наказание и по приказу начальства. В наше время старший полковник, посоветовавшись с другими полковниками и доложив об этом командиру полка, мог предложить офицеру подать рапорт о переводе в любой армейский полк, по желанию и с самой приятной стоянкой. Устраивалось это через Главный штаб, где у всех полков были свои люди.
Помню два таких забавных случая перевода по домашним и по климатическим обстоятельствам. Один имел место в Преображенском полку, другой у нас. В 1905 году из Павловского училища в Преображенский полк вышли трое: Елагин, Квашнин-Самарин и Граве. Николая Граве я знал с десятилетнего возраста. Был он довольно способный и шустрый мальчик, но совершенно без царя в голове, что называется, шалый, и если находил на него стих, то способен был выкидывать штуки самые невероятные. И даже не в пьяном виде, он почти ничего не пил, а так, за здорово живешь… В то время служил в Преображенском полку капитан граф Литке, один из «столпов» своего полка, довольно холодный и высокомерный мужчина, безукоризненных манер, державший молодежь на расстоянии. Между прочим, во главе своего батальона он был доблестно убит в самом начале войны. Никому из молодых офицеров, а в особенности из свежевыпущенных, никому из находившихся в здравом уме и полной памяти, фамильярничать с графом Литке и в голову бы не могло прийти. Но Николай Граве был молодец на свой образец.
Как-то раз Литке без сюртука играл с кем-то на бильярде. Граве вертелся тут же. Раззадорила ли его холодная важность и размеренность движений Литке, или не мог он хладнокровно вынести вида тонких ног графа, расставленных иксом, – в этот момент он как раз целил трудного шара в лузу – но Граве во мгновение ока весь собрался, он был отличный гимнаст, присел на корточки и незаметно просунул голову между Литкиных ног. В следующее мгновение граф Литке сидел уже у Граве на плечах, отчаянно чертыхаясь и толстым концом кия колотя его по голове. Но шутнику и этого показалось мало. Очевидно воображая себя в корпусе, где ему случалось откалывать и не такие штуки, он с криком «ура!» и с графом Литке на плечах прогалопировал кругом всего бильярда и только тогда спустил его на землю. После этого случая Граве в Преображенском полку из обращения исчез. На войну его, впрочем, опять приняли, но и там, сколько помнится, он оказался не ко двору.
Другой случай был с нашим офицером Евгением Фогтом, который был на выпуск старше меня. Фогт свое общее образование получил в Училище правоведения, куда поступил десяти лет. Учился он плохо, постоянно сидел наказанным, но был любим товарищами, с которыми при случае жестоко дрался. В полку Фогта тоже любили за его евангельскую доброту, прямоту и рыцарский характер. Был он очень компанейский молодой человек, и сидеть в собрании за вином было для него первое удовольствие. Случалось ему и перекладывать. Худой, длинный, сутулый, с носом в виде клюва, с близорукими прищуренными глазами, всегда в сильном пенсне, строевыми качествами он не блистал, но среди солдат был популярен за простоту и незлобивость. По причине своей непрезентабельности, дамского общества он избегал, а жил с двумя пожилыми сестрами, которые в нем души не чаяли. В спокойном состоянии Фогт, бывало, мухи не обидит, но если заденут его за живое, он мог полезть на стену.
Как-то раз после вечерних строевых занятий, на которых уныло слонялся по казарме, поминутно смотря на часы, решил он поехать на картинную выставку. Он любил и хорошо понимал искусство. На выставке он неожиданно столкнулся со старым правоведческим товарищем, которого совершенно потерял из виду. В младших классах училища в белом доме на Захарьевской улице он с ним дрался чаще, чем с другими. Тем не менее обрадовались они друг другу искренно. Осмотрели выставку, обменялись впечатлениями и сразу же сцепились. Фогт был страстный поклонник французских импрессионистов. Товарищ признавал живопись исключительно реалистическую. Все же при выходе Фогт пригласил товарища в собрание обедать. Тот с радостью согласился. Для всякого «вольного», иначе говоря, штатского пообедать в собрании Семеновского полка была большая честь. В собрании у высокого стола приятели основательно закусили, и еще более основательно выпили водки, и сели обедать. Фогт спросил бутылку красного, потом велел подать шампанского, сначала одну, а потом и другую бутылку. Перед кофе перешли на коньяк. Как всегда в обыкновенные дни, в собрании было человек пять офицеров, которым гость, как полагалось, был представлен. Наконец офицеры разошлись, и приятели остались одни. Слегка уже ватными языками они вели мирную беседу, которая вспыхивала бенгальским огнем лишь тогда, когда разговор заходил о живописи. Фогт с пеною у рта утверждал, что Ренуар и Сезанн великие художники, насчет Матисса еще можно иметь сомнения, но первые два суть непревзойденные мастера… Собеседник, ядовито усмехаясь, говорил, что за одну картину Репина он отдаст всю эту жалкую французскую мазню.
Наконец приятели встали из-за стола и, стараясь идти твердо, направились к выходу. По дороге решили приятный вечер кончить в театре. Была зима, и на Фогте была фуражка и николаевская шинель, а на приятеле меховое пальто и котелок. У подъезда собрания сели на хорошего извозчика и покатили по Гороховой. На беду, разговор опять зашел о живописи. И когда подъезжали к Семеновскому мосту, страсти уже кипели ключом. Когда же доехали до Синего моста, то надо думать, что о французской живописи приятель выразил мнение столь чудовищное, что вынести его Фогт оказался не в силах. Он остановил извозчика, встал во весь рост и сделал попытку сойти. Потом что-то вспомнил, – очевидно, старые правоведческие времена, – повернулся к собеседнику, поднял кулак и нахлобучил ему котелок на уши. Всю эту сцену видел постовой городовой, который записал номер извозчика, и в донесении начальству не забыл упомянул, что офицер был высокий, бледный, в пенсне и в фуражке Семеновского полка. Полицмейстер «доверительно» сообщил о происшествии командиру полка. Через два дня Фогт был вызван к старшему полковнику, и ему было предложено уйти. Бедняга плакал, говорил, что его жизнь кончена, что, кроме полка, у него в жизни ничего не осталось, что было правдой, но ничего уже поделать было нельзя. Он перевелся в Севастополь и еще через год снял форму и ушел в запас.
Умереть бедняге Фогту все же посчастливилось в рядах родного полка. В день объявления войны он в пиджаке явился в полковую канцелярию и Христом Богом стал умолять, чтобы его взяли в поход. Его взяли и поставили на взвод. Плохо слыша и еще хуже видя – у него открылись зачатки «куриной слепоты», – постоянно теряя свои окуляры, которые солдаты ему искали, он два месяца прошлепал на взводе, не принеся российской армии никакой пользы и никакого вреда врагу. По своим физическим качествам воин он был самый никудышный. Наконец в полковом штабе решили выдумать Фогту должность и назначили его «начальником команды по сбору винтовок». В это время в винтовках начинал уже чувствоваться острый недохват, и приказано было во всех полках образовать такие команды, чтобы подбирать ружья у убитых, отбирать их у раненых и вообще вести им самый строгий учет. Когда адъютант Соллогуб сказал Фогту о его назначении на нестроевую должность, тот пришел в раж.
– Что, я винтовки подбирать буду?! Вы меня еще что-нибудь подбирать заставьте! К черту! Не желаю! Я не для того в полк вернулся, чтобы вы меня старшим мусорщиком назначили!
– Не говори вздора, Фогт… винтовки – не мусор. Я тебе, как адъютант, передаю официально приказание командира полка. Это боевой приказ, а за неисполнение боевого приказа ты сам знаешь, что полагается!
– А я тебе говорю, к черту! Расстрелять вы меня можете, а унижать себя я никому не позволю! Назначения этого я не принимаю, слышишь, не принимаю! И можешь докладывать кому угодно, хоть Верховному главнокомандующему. Не желаю и не принимаю! К черту!
Этот разговор происходил под вечер 10 октября, когда наши роты уже вели памятный бой под Ивангородом. Вне себя от обиды и оскорбления, глотая слезы бешенства, Фогт в полутьме побежал на выстрелы по направлению к цепям. К местности он не применялся, убьют – тем лучше, а спотыкаясь и падая, бежал по открытому полю. Как только дойдет до цепей, он ляжет между солдатами и начнет стрелять. Если ему не позволяют драться офицером, то сражаться рядовым в цепи ему запретить никто не имеет права. Но до цепей бедняга Фогт так и не дошел. Не дойдя до них нескольких десятков шагов, он был убит разрывной пулей в грудь.
Такие стремительные уходы, как Граве или Фогта, были чистенькие уходы. К сожалению, чаще всего уходы были менее невинные и происходили главным образом из-за денег. Случались они обыкновенно в первые два-три года службы. И практика показала, что если юноша этот срок выдерживал, то можно было надеяться, что он будет служить прочно. Запутывалась молодежь чрезвычайно легко и по причинам самым понятным. В простом корпусе или в Пажеском, что в этом случае было совершенно все равно, молодой человек учится, получает от отца карманные деньги, но никакой самостоятельной жизни не ведет. Он ученик, каждый шаг его регламентирован, и вся его жизнь проходит под надзором. И вот, в один прекрасный день, без всякой подготовки и без всякого переходного периода, этот юноша надевает форму офицера и со среды на четверг становится взрослым, самостоятельным человеком. Он занимает не простое, а привилегированное положение. В публичных местах ему оказывают почет и уважение. В ресторанах его встречают с поклонами. В магазинах ему верят в кредит.
Хорошо, если поблизости есть отец или старший брат, который сможет его вовремя остановить. А если этот юноша служить в столицу приехал один… Есть, конечно, полковые товарищи, но, чтобы сойтись с молодым человеком и узнать его, а тем более влиять на него, нужно время. Да и сама молодежь обыкновенно очень ревниво оберегает свои права взрослого человека и в свою интимную жизнь чужих пускать не любит. За первые три года моей службы, запутавшись материально, из нашего полка вылетело по крайней мере пять человек. Один был пойман в том, что брал дорогое вино из собрания на запись, а потом со скидкой продавал его в лавку. Другой похожую комбинацию проделывал с роялями. Брал их напрокат, а затем закладывал. Третий безнадежно опутал себя ростовщическими векселями. Как скоро такие деяния выплывали наружу, авторы их приглашались к старшему полковнику, а затем бесследно исчезали.
Как и у всякого человеческого существа, расходы офицера состояли из квартиры, одежды, еды и удовольствий. В столичном городе Санкт-Петербурге квартиры стоили сравнительно дорого. Помню, что за нашу маленькую квартиру, всего из четырех комнат и кухни, правда, с красивым подъездом и со швейцаром, и с окнами, выходившими на Екатерининский канал, мы с женой платили 130 рублей в месяц. За те же деньги в Париже можно было иметь «апартаман» вдвое больше, а в Риме целое «палаццо». Лет за десять до моего выхода в полк, конечно, не казною, а при помощи полученного большого долгосрочного кредита для наших офицеров был выстроен отличный каменный дом, который почему-то назывался «офицерский флигель». Русское значение нерусского слова «флигель» – это отдельная небольшая постройка, состоящая при большом доме, «флигеля и службы». Своему скромному имени наш дом нисколько не соответствовал, так как имел три высоких этажа, пять подъездов, занимал целый квартал и выходил на четыре улицы. Передний фасад – немного отступя от улицы, – перед ним было разбито что-то вроде маленького сквера, – выходил на Загородный проспект и смотрел через него прямо в окна Обуховской больницы. Левая сторона выходила на Рузовскую улицу, а правая на канал, соединяющий Фонтанку с Обводным каналом. С этой стороны можно было любоваться хорошеньким и тогда только недавно выстроенным Царскосельским вокзалом и немного дальше, вправо, – царским павильоном.
Государя Николая II в его редкие выезды из Царского Села обыкновенно возили по этой дороге, из павильона по каналу или дальше по Фонтанке. С точки зрения царской охраны, путь этот имел те удобства, что по этой дороге публика обыкновенно не ходила и не ездила. Задний фасад нашего дома выходил на так называемый Банный переулок. За ним помещалась наша полковая баня и казармы нашего 4-го батальона и нашей 12-й роты. На большом дворе нашего дома, сзади, имелось помещение для солдат-конюхов, а дальше конюшни и экипажные сараи. Все офицеры, кому полагалось, держали верховых лошадей, а некоторые и упряжных. Автомобиль имелся один на весь полк, одна из первых моделей шарабана с высокой ручкой для управления, ходившей направо и налево. Такие шарабаны в автомобильных музеях по возрасту занимают теперь второе место. Перед самой войной в сараях появилось еще два автомобиля, но уже почти современных, Балтийского завода.
С виду наш офицерский дом был очень красив, а внутри чрезвычайно удобен. Во всех пяти подъездах – два по фасаду, один по Рузовской и два по каналу – имелись телефоны и швейцары, наши же солдаты, облеченные в длинные швейцарские ливреи и фуражки с позументом. Нельзя сказать, чтобы они были переобременены работой. Единственная их обязанность была убирать подъезд и лестницу и отвечать на телефонные звонки. А так как все жильцы им ежемесячно что-то презентовали, обыкновенно не меньше рубля, и все, кто имели привычку возвращаться поздно, имели свои ключи, то жизнь эти молодые люди вели самую приятную и спокойную.
В офицерском доме квартиры имелись трех классов. Самые маленькие – для младших офицеров. Состояли они из большой передней, двух светлых комнат, – окна всюду были большие и потолки высокие, – уборной, ванны с колонкой и большой кухни. Комнаты были или одинаковые, не сообщающиеся, или сообщающиеся, одна маленькая, спальня и большой кабинет. Все было рассчитано и продумано основательно. Такая благодать, трудно поверить, стоила 25 рублей в месяц. В этих великолепных квартирах молодежь жила или поодиночке, с соответствующей обстановкой, или, кто имел более спартанские вкусы – по двое. Забыл сказать, что в те же 25 рублей входило электрическое освещение и дровяное отопление ад-либитум (по желанию)…
Еще выше классом были «квартиры ротного командира». Они предназначались для женатых. Эти, кроме двух уборных, ванны, кухни и маленькой комнаты для прислуги, состояли из четырех больших комнат. Квартиры эти, также с освещением и отоплением, стоили 45 рублей в месяц. Самые великолепные были квартиры «штаб-офицерские». Их было всего три, и в них, кроме всех необходимых дополнений, имелось шесть больших и светлых комнат. За пользование этими дворцами взималось 65 рублей в месяц. У командира полка через улицу был свой дом, деревянный, одноэтажный, старый, построенный еще при Александре I, по-своему очень красивый.
Мне случалось бывать в гостях у преображенских офицеров. Их офицерский дом на Кирочной был много хуже нашего. Те из наших молодых офицеров, которые не жили с родителями, обыкновенно селились в офицерском доме и чувствовали себя там очень удобно. Молодежь жила преимущественно в 1-м и 5-м подъезде. Было там шумно и непринужденно. До глубокой ночи раздавалась музыка, и на визиты дам там смотрели сквозь пальцы.
Подъезды 2, 3 и 4-й, главные, считались солидными подъездами. Там жили полковники и капитаны, люди семейные и положительные, и атмосфера там была строгая. Нужно все же отметить, что в офицерском доме полковники и капитаны жили не все. Имелись люди настолько избалованные, что считали – жить там тесно, неудобно, все слишком друг у друга на виду, и что поэтому приятнее жить на частной квартире в городе. Это были те, для которых лишние сто рублей в месяц были не деньги.
Из вышесказанного явствует, что квартирный вопрос был у нас разрешен как нельзя лучше. Главная часть офицеров жила в районе полка, в пяти минутах ходьбы от своих рот, была помещена не только хорошо, но почти роскошно, и платила за это сущие гроши.
Вопрос одежды был поставлен хуже. В старой царской армии обмундирование было дорогое и сложное, особенно в гвардии. О гвардейской кавалерии и говорить не приходится.
Когда я в 1905 году вышел в полк, в виде парадной одежды у нас была барашковая шапка с андреевской звездой и длинный мундир с косым бортом, кучерского покроя. Форма эта была введена при Александре III, который никаких лишних украшений и ярких форм не любил. Этот кучерский мундир с широкими шароварами и высокими, до колен, сапогами гармошкой, при его огромном росте, рыжей бороде и грузной фигуре, был единственной военной формой, которая его не безобразила. В его глазах эта форма имела еще одно достоинство, то, что ближе всех других подходила к русской национальной одежде. В 1908 году военный министр Сухомлинов, человек пустой и легкомысленный, убедил императора Николая II, которого убедить во всем, что не касалось ограничения самодержавия, было чрезвычайно легко, ввести в войска старую форму времен Александра II. Казалось бы, в то время имелось в нашей армии немало других нужд, которые следовало спешно удовлетворить, и много других вопросов, которые требовали скорого разрешения. Можно было бы, например, заняться увеличением числа тяжелой артиллерии или пулеметов, но с этим решено было повременить. Было спешно приступлено к переодеванию всей армии, и сколько на этот маскарад было зря выброшено казенных денег – страшно подумать. У солдат хоть нижняя часть туловища осталась неприкосновенной. Офицерам же всю парадную форму пришлось переменить с ног до головы. На головы вместо барашковых шапок надели кивера с белыми султанами, у которых единственное оправдание было то, что они исторические. «Кто кивер чистил, весь избитый»… и «Веют белые султаны, как степной ковыль»… Но ведь историческими были в свое время и петровские треухи, и павловская пудра и косы… Туловище одели в тесный, короткий двубортный мундир, с двумя рядами пуговиц. В парадных случаях на этот мундир нацеплялся красный лацкан.
Старые мундиры всем пришлось выбросить, так как переделывать их на новые было невозможно. Пришлось выбросить и шаровары. При старой форме они носились очень широкие. При новой – это были почти рейтузы. Пришлось выбросить и сапоги. Сапоги шагреневые или лакированные, с твердыми голенищами, которые носились в коннице, были у нас не в чести. Когда в 1890-х годах великий князь Константин Константинович командовал Преображенским полком, он завел моду на длинные, мягкие лакированные сапоги, которые на ноге делали множество складок, наподобие неправильной гармошки. Когда эти сапоги натянешь на деревяннную колодку, а иначе как на колодке их нельзя было держать, сапог длиною получался больше метра. Носили эти сапоги с довольно высокими каблуками. При введении новой формы эти сапоги также пришлось выбросить, так как к новому мундиру они не подходили. С новым мундиром стали носить обыкновенные полумягкие лакированные сапоги, с двумя или тремя складками.
После введения новой формы комбинации офицерской одежды получились следующие. В зависимости от случая офицер мог облечься в парадную форму, что означало: кивер с белым султаном, мундир с красным лацканом, эполеты, нагрудный знак (сначала он существовал только в Петровской бригаде; кажется, в 1910 году его ввели во всей пехоте), ордена, у кого были, серебряный пояс, так называемый «шарф», шаровары, высокие сапоги, белые замшевые перчатки и, конечно, шашка, которая носилась всегда. За парадной шла «караульная форма». Это означало: кивер, но уже не с султаном, а с помпоном, мундир без лацкана, погоны, шаровары и высокие сапоги. Нагрудного знака не полагалось, но зато носился револьвер, на ремне под шарфом и с серебряным шнуром вокруг шеи. Существовала еще «обыкновенная форма». Она надевалась при явке начальству, преимущественно для разносов, в церковь, на панихиды, вынос плащаницы и т. п. Состояла она из того же мундира без лацкана, кивера с помпоном, при нагрудном знаке, шароварах и высоких сапогах. Была еще «бальная форма». Тот же мундир без лацкана, кивер с помпоном, длинные штаны и маленькие лакированные ботинки. Эту форму, довольно элегантную, можно было надевать и на парадные обеды.
Вместе с киверами и лацканами в 1917 году отошел в историю русский офицерский сюртук, одежда очень несовременная и для ношения очень неудобная, но с которой связано много воспоминаний. На Бородинском поле на скамейке в расстегнутом сюртуке сидел Кутузов. На военном совете в Филях в сюртуке был начальник штаба Беннигсен. В сюртуке с огромными по тогдашней моде эполетами, нарисован Тенгинского пехотного полка поручик Лермонтов. В «Герое нашего времени» штабс-капитан Максим Максимыч по Военно-Грузинской дороге идет за повозкой «в сюртуке без эполет». Была и такая форма, и носилась очень часто, так как погон тогда не существовало. Во времена Николая I и раньше воротники на сюртуках носили очень высокие, но с прямыми острыми углами. Застегнутый на все крючки, такой воротник сплошным хомутом охватывал шею и подпирал щеки. Зато сюртук разрешалось расстегивать, чем тогдашние офицеры и пользовались. Чтобы высокий воротник не слишком резал шею, в виде галстука шею обматывали черной шелковой косынкой, a под сюртук надевали белый жилет. В наше время углы воротника закруглили, чем сделали сюртук более удобным для ношения, но зато исчезла милая шелковая косынка и заменилась простым шелковым язычком, который носился на воротнике на резинке вокруг шеи. На практике, так как воротники и у нас носились очень высокие и под ними крахмального воротничка было не видно, этот галстук часто заменялся простым шелковым лоскуточком, который пришивался изнутри прямо к воротнику.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.