Автор книги: Юрий Макаров
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 33 страниц)
Теперь, на третий год войны, очевидно, решили поставить этот вопрос на серьезную ногу.
Кроме четырех зенитных орудий, в нашем поезде было еще несколько вагонов со снарядами к ним.
В классном вагоне ехали три зенитных артиллериста, капитан, подпоручик и прапорщик, два каких-то чужих офицера и английский майор.
Я попросился у капитана в поезд и через некоторое время уже пил с зенитчиками чай.
Разговор шел о воздушных налетах. Больше всех разорялся прапорщик, доказывая, что теперь с зенитными орудиями аэропланам крышка. На основании приборов и таблиц, которые только что получены с Западного фронта, вычислить скорость, высоту, угол, направление – все это пара пустяков… Два выстрела на пристрелку, третий на попадание… До какой убийственной точности дошла теперь морская стрельба, а стреляют на десятки километров, по движущейся цели…
Капитан слушал скептически:
– Все это отлично, но военные суда, даже при волнении на море, двигаются в одной плоскости… А аэроплан в одну секунду может взмыть наверх, нырнуть вниз, взять вбок, вверх, вниз… Вы не охотник? Бывали на тяге? Так вот попробуйте в испуганного вальдшнепа попасть, да не дробью, а картечью! Нет, батенька, это не так просто.
В разговорах прошел остаток дня. Английский майор, узнав, что я говорю по-английски, прицепился ко мне, и мы проболтали целый вечер.
Часов в шесть утра майор и я проснулись от адского грохота. Оказалось, что уже два часа, как стоим в Рожище. Налет немецких аэропланов.
Майор спрашивает:
– Что же нам делать?
– Не знаю, – говорю, – вам лучше знать, у вас на Западном фронте это, кажется, вещь обыкновенная, а я под налетом первый раз в жизни. Одно мне кажется несомненно, что сидеть в это время в поезде, начиненном артиллерийскими снарядами, будет самое глупое. Выйдем в поле и сядем в канаву, а там, что Бог даст…
Так и сделали.
Когда отходили от поезда, то видели, что зенитные орудия так и продолжают стоять на платформе в новеньких зеленых брезентовых чехлах. Очевидно, не успели распаковать приборы и таблицы. А соседями нашими по канаве оказались все зенитные артиллеристы в полном составе.
* * *
Рожище – большая станция, где стоял штаб Особой армии.
На путях – железнодорожные составы, вблизи станции – дома, дальше службы штаба, бараки всяких штабных команд, конюшни, мастерские, лазареты в парусиновых шатрах… Одним словом, целый городок…
Налетело 15 аэропланов. Сбросили до 50 бомб. И хотя потери были и в офицерском составе, и среди солдат, но в общем не превышали 20 человек. Материальная порча – совершенно незначительная. Железнодорожный путь целехонек. И все это при условии, что не только наши аэропланы не пытались им мешать, но по налетчикам не было дано ни одного выстрела.
Спускаясь так низко, что можно было видеть фигуры людей, немцы бомбардировали штаб армии с таким же удовольствием безнаказанности, как какую-нибудь польскую деревушку далеко за фронтом…
В штабе Особой армии, куда входили два гвардейских корпуса, «из наших» на должности Генерального штаба работал Арсений Зайцев первый и выполнял какие-то функции Анатолий Дивов второй.
Узнав, где они помещаются, отправился к ним. Офицеры были уже в штабе, а денщики, тоже «из наших», встретили радушно. Дали умыться, побриться и напоили чаем.
Часов в одиннадцать из штаба пришли хозяева. Рассказали: о потерях в полку и конфиденциально об общем настроении. Настроение было скверное. Командующий армией Безобразов атак на Стоходе (20 и 26 июля) не хотел, неустанно уведомляя Ставку, что шансов на успех нет никаких, что у немцев долговременные укрепления, которых, при числе и калибре нашей артиллерии, разрушить и думать нечего, что подступов удобных нет, что между нашей и немецкой линией в некоторых местах около километра расстояния неудобного грунта и т. д.
Ставка приказала атаковать.
Результат – некоторые полки потеряли до половины состава, завязнув в болоте. Почти никто даже до противника не дошел, и все возвратились в исходное положение. Бесцельно и бессмысленно погибли, как это всегда бывает, лучшие люди… К общему кислому настроению штаба армии прибавил свою каплю и утренний налет.
В двенадцать часов Зайцев и Дивов повели меня в штабную палатку обедать. В огромном шатре к обеду собралось человек шестьдесят офицеров, от генералов до прапорщиков. Рассаживались по чинам.
Зайцев повел меня представляться командующему армией.
Генерал-адъютанта Безобразова, бывшего командира гвардейского корпуса, по виду я знал и раньше. Очень большого роста, дородный мужчина с бородой… В русском платье он был бы много лучше, чем в желтом кителе.
В штабе, где его любили, он шел под ласковой кличкой Воевода. Полководец он был никакой, но человек вполне порядочный. Воевода сказал мне несколько любезных слов, лестно отозвался о полку, который он всегда «любил и уважал», и с крепким рукопожатием отпустил.
Начальника штаба армии, графа Н.Н. Игнатьева, бывшего командира преображенцев, я помнил еще по тем временам, когда он командовал в своем полку ротой.
Тут же был, сколько помнится, еще однополчанин, полковник барон Корф, как его называли солдаты, полковник Воронков.
Покончив официальную часть, отправился на младший конец и пообедал лапшой с котлетами с томатным соусом из консервных жестянок. Кроме Зайцева и Дивова, на младшем конце я тоже кое-кого знал.
Главной темой разговора был утренний налет. Обсуждали действие, вернее, бездействие артиллерии и говорили, как укреплять старые и где рыть новые подземные убежища. Впечатление было такое, что немецкий налет застал «мозг» Особой армии несколько врасплох.
После обеда, простившись с однополчанами и погуляв немножко по Рожищу, я сел на Марну, которую отправили из Петербурга заблаговременно и которая, на мое счастье, от налета не пострадала, и отправился дальше, в штаб корпуса, в село Сокуль. Приехал туда часам к пяти вечера.
Первым Гвардейским корпусом (в этот период войны их было уже два) командовал тогда великий князь Павел Александрович.
И в этом штабе у нас были «свои». Комендантом штаба был полковник А.Ф. Штейн, бывший командир 12-й роты еще мирного времени, а одним из младших адъютантов – Александр Якимович первый. Приехал я прямо в избу к Штейну. Часов в 7 вечера пошел в столовую палатку к ужину. Собралось офицеров человек двадцать. Представили меня великому князю. Павла Александровича я видел раньше только на улице и тут в первый раз рассмотрел его внимательно.
Младший сын Александра II, как все старшее поколение Романовых, был очень высокого роста и в свои почти 60 лет был необыкновенно представителен и красив, особенной благородной красотой. «Барин», в самом хорошем понятии этого слова, чувствовался в нем при первом взгляде. Мне П.А. при представлении сказал несколько слов, и я уже не помню сейчас, что именно, но А.Ф. Штейн, который, по должности коменданта штаба, разговаривал с ним каждый день и подолгу, рассказывал, что среди большого начальства он редко видел таких простых, скромных, доступных и сердечных людей, каким был великий князь Павел Александрович.
На обер-офицерском конце, куда меня усадил Якимович, с другой стороны от него сел удивительно красивый и славный 19-летний мальчик в корнетских погонах лейб-гусарского полка. С Якимовичем они были приятелями и даже жили в одной избе. Это был младший любимый сын Павла Александровича от второго брака, князь Владимир Палей.
Не успели мы приняться за котлеты с томатным соусом, то же меню, что и в штабе армии, как трубач при небесном наблюдателе заиграл тревогу.
Штейн поднялся с места и громко сказал:
– Ваше высочество, господа офицеры, пожалуйте в блиндаж.
Второй немецкий налет за один день! Решительно со времени моего первого приезда в полк в 1914 году война стала много беспокойнее!
Стараниями хозяйственного Штейна дело это в штабе корпуса было, видимо, много лучше организовано, чем в штабе армии. Не только для всех людей были вырыты глубокие, прочные блиндажи, с накатами бревен, но даже корпусные лошади по воздушной тревоге вводились в глубокие канавы.
Офицерское убежище было совсем солидное и поместительное. Места хватило бы еще человек на двадцать. Было много лавок и даже стол посередине. От прямого попадания наш блиндаж, конечно бы, не спас, но от осколков мы были в полной безопасности.
Не успели мы войти, как начались взрывы. Все сидели молча, изредка перекидываясь словами. Павел Александрович сидел у стола и курил папиросу в тонком эмалевом мундштуке. Не сиделось на месте только Палею. Как всем живым мальчикам, ему совершенно необходимо было самому побежать, узнать и посмотреть, что, где и как… Он поминутно отворял дверь и по лесенке взбегал наружу.
– Владимир, пожалуйста, не вылезай! – послышался усталый голос Павла Александровича.
– Сейчас, папа, я ничего, я только посмотрю, куда ударило!
И опять выскочил.
– Казак, закрой дверь и не выпускай корнета!
– Слушаю, ваше высочество.
Пожилой лейб-казак, ласково ухмыльнувшись в бороду, широкой спиной заслонил дверь.
Минут через десять немцы улетели. Налет был не из крупных, повреждения были невелики, а человеческих жертв, кажется, вовсе не было.
Переночевав у Штейна, я снова сел на Марну и поехал прямо в полк.
По дороге в первый раз в жизни видел воронки 11-дюймовых снарядов. Подъехал к одной из таких ям и по пологому скату съехал на дно; моя фуражка оказалась ниже краев воронки. От таких чудовищ не спасли бы, конечно, никакие блиндажи…
II. Полк в начале августа 1916 годаПолк стоял на позиции под Белецком. 1-й и 3-й батальоны были в окопах, а 2-й и 4-й в двух километрах сзади в лесу. Тут же, в лесу, помещался штаб полка.
Приехал я около пяти часов дня. В походном собрании, на досках под деревьями несколько офицеров отдыхавших батальонов пили чай. Помню, сидели там князь Касаткин, Борис Энгельгардт, георгиевский адъютант 4-го батальона Тыртов, Спешнев, черный Карцов (был еще «белый», но он в это время был уже убит) и двоюродный брат моей жены Владимир Вестман.
Чувствовалось, что настроение хоть и не такое кислое, как в штабе Особой армии, но далеко не веселое. У Энгельгардта только что убили брата. В 4-м батальоне жалели командира 13-й роты Антона Чистякова, которого очень любили.
Но в полку на войне было неписаное правило: ни об убитых, ни о тяжелораненых не говорить. Так же как нельзя было говорить о смерти, о предчувствиях и вообще о всяких мрачных вещах. Если бы кто-нибудь это правило вздумал нарушить, то старший из присутствующих обязан был бы сделать ему замечание. Поэтому Энгельгардту я только значительно пожал руку, и он таким же пожатием меня поблагодарил.
Меня не ждали и встретили радостно и тепло.
Помню, командир 4-го батальона А.В. Попов увел меня к себе в землянку и стал говорить мне ласковые слова по поводу моего возвращения. Слушать было приятно, но никакой доблести я за собой не чувствовал. После ранений и болезней все выздоровевшие и снова способные к строевой службе офицеры обязаны были возвращаться в действующий полк, и по закону писаному, а еще больше по закону неписаному. И в этом отношении наше «общество офицеров» было строже всякой санитарной комиссии. Тем, кто по слабости человеческой после эвакуации и выздоровления засиживался в тылу, тем из полка ласково напоминали, что пора бы и назад, в строй… Кто же и на это внимания не обращал, тем после войны была обещана «черная книга». Никакие прежние «подвиги» во внимание не принимались. Считалось, что семеновский офицер, покуда полк дерется на войне, морально обязан возвращаться в строй, хоть четыре, хоть пять раз… От этой обязанности его освобождали только смерть и увечье. В этом отношении солдатам было легче.
Отправился «являться» командиру полка. П.Э. Тилло вылез из своей землянки, где он, по обыкновению, проводил время лежа. Генерал был в обращении мил и прост, но несловоохотлив. Больше молчал, курил и угощал папиросами. В заключение десятиминутного разговора спросил меня, какую роту я хотел бы принять.
Я ему сказал, что всегда служил в 3-м батальоне, что два раза на войне уже командовал 12-й ротой и, если можно, хотел бы получить именно ее.
– Отлично, когда вернется 3-й батальон с позиции, вы ее и примете.
Три дня, что оставались до прихода моей роты из окопов, я провел в чаепитиях, разговорах и прогулках верхом.
Питье чая было чрезвычайно распространено и среди чинов, и среди офицеров, и на позиции, а тем более в резерве. При первой возможности, где бы ни пришлось, и зимою, и летом солдаты раскладывали костры или маленькие теплинки из сучочков, или побольше, в зависимости от опасности обстрела, и ставили на них котелки, кипятя воду. У офицеров то же самое. Стоит зайти к кому-нибудь в палатку или в землянку, сейчас же раздается голос хозяина:
– Чирченко (или как его там звали), согрей чайку.
И через 10–15 минут подается чай в алюминиевых кружках. Если было поблизости отделение Экономического общества, то к чаю сервировались какие-нибудь деликатесы, экстракты малиновый или вишневый, а иногда и печенье в жестянках.
Собрание было организовано хорошо. За 60 рублей в месяц предоставлялось полное продовольствие. Утром кофе с хлебом и с консервированным молоком. Почти всегда к нему холодное мясо и ветчина. Если можно было достать, давали и масло. В двенадцать часов обед, суп и жаркое, в пять часов – чай, в восемь – ужин. Из собрания обед и ужин денщики по очереди в больших судках носили и на позиции, обыкновенно зараз всему батальону. На позиции еду разогревали. Денщиков на позицию обыкновенно не брали, оставляя их в резерве, где всегда оставался кто-нибудь при ротных кухнях. Для чинов кухни два раза в день подъезжали возможно ближе к окопам и останавливались в каком-нибудь белее или менее безопасном месте. По ходам сообщения чины, повзводно с котелками шли к кухням и возвращались со щами и с мясом.
В зависимости от удобства подвоза в оба конца приходилось иногда делать километра три… Но на позициях погулять полезно. Сиденья и лежанья и так слишком много. Хлеб на позиции брался на несколько дней.
Так же как и солдатская, офицерская еда состояла главным образом из мяса в разных видах. Остальные деликатесы из консервных жестянок. Хозяином собрания в это время состоял подпоручик Штильберг, бывший мой вольноопределяющийся в учебной команде. В начале войны ему прострелили грудь, и по возвращении в строй его единогласно выбрали хозяином. Человек он был очень ровного и приятного характера. Офицеры его любили, а состоявшие при собрании чины обожали. Хозяином собрания Штильберг оставался, кажется, до конца.
Когда полк выходил на войну, офицерами было сделано постановление – спиртных напитков в собрании не держать и в азартные игры не играть. Постановление насчет игр, между прочим, существовало и очень строго соблюдалось и в мирное время.
На третий год войны постановления эти претворились в жизнь следующим образом. В карты играли любители, в бридж, игра коммерческая. Иногда составлялась веселая партия в покер. Покер – игра, конечно, не совсем коммерческая, но на это закрывали глаза. Играли не по крупной, и всякая опасность азартной игры отсутствовала. Не могло быть ни разорений, ни ссор, только веселье и хохот. Чины дулись в карты, где только могли, почти всегда не на деньги. Вовсе не будучи картежником, я неоднократно дарил в роту старые колоды карт, и это всегда доставляло огромное удовольствие. На войне так мало развлечений…
С вином дело обстояло так. Солдатам ни водки, ни вина вообще не полагалось, ни летом, ни зимой. И нужно сказать, что мера эта была глупая. Война не женский институт – стаканчик водки, во благовремении, особенно зимой, с холоду и с устатку, как говорят некоторые, «никакого вреда, кроме пользы» принести не может. Суворовским и кутузовским солдатам давали водку, а дрались они неплохо и все военные тяготы переносили получше нашего. Все дело в количестве и своевременности.
Для офицеров крепких напитков собрание не держало, хотя русский коньяк свободно продавался в лавочке Экономического общества в ближайшем тылу. Между прочим, уже на этой войне «маркитантов» мы не знали. Все, что нужно было офицеру, все поставляло дешево и хорошо это отличное учреждение. В собрании за столом коньяк появлялся только в исключительных случаях: редкие визиты начальства, большие праздники или раздача солдатам крестов и медалей. Единственно, что подавалось в собрании свободно, это красное кавказское вино каберне, порядочная кислятина, которую в чистом виде пить было невозможно. Я, например, на ротные деньги еженедельно покупал несколько бутылок этого каберне, чтобы подмешивать его в солдатскую питьевую воду. Делали это и многие другие ротные командиры.
Другим ресурсом был спирт, который наши доктора для медицинских надобностей имели в изобилии и которым охотно делились с офицерами. Таким образом, почти у всех у нас во фляжках было налито что-нибудь «крепкое». Это «крепкое» в очень умеренных дозах принималось внутрь и часто давалось солдатам, раненым, заболевшим, ослабевшем или просто в виде поощрения.
Но вообще следует подчеркнуть, что насколько в мирное время не пьянство, а «гулянье» было в собрании делом частым и обыкновенным, настолько на войне это было редко и непривычно. Могу не преувеличивая сказать, что за все пребывание мое с полком на войне, и весной, и летом, и зимой, я ни разу не видел ни одного офицера, по виду которого можно было бы сказать, что он «подгулял».
Еще что поставляло нам собрание, но уже за особую плату, это папиросы. Еще в 1915 году один из крупнейших табачных фабрикантов Петербурга Богданов, фабрика которого находилась почти в расположении полка, прислал в подарок офицерскому собранию 10 000 штук папирос. На каждой папиросе, на картонном мундштуке синими буквами, вдоль, было напечатано: «Л.-гв. Семеновский полк».
Фабриканта поблагодарили, а когда разобрали всю партию, собрание, уже за деньги, заказало ему новую. Потом заказывало периодически. Папиросы были хорошие и недорогие. Коробки этих папирос иногда дарились почетным гостям. Большая партия этих же папирос была как-то раз послана в Англию, 2-му Королевскому гвардейскому полку, с которым у нас повелось кумовство и который прислал нам несколько ящиков английских папирос в жестянках и курительного табаку. Помню, по поводу этих папирос еще велись разговоры, допустимо ли это с чисто военной точки зрения… Окурок с названием полка на мундштуке мог быть найден неприятелем, а название частей на фронте полагалось всеми силами скрывать…
В лесу стоявшие в резерве батальоны спали в шалашах. Штаб и строевые офицеры в землянках и палатках.
В эту эпоху войны немцы устраивали налеты исключительно на дальние тылы. Над войсками на отдыхе их наблюдатели летали регулярно два раза в день, ранним утром и на закате солнца. Изредка бросят бомбу или две, но не больше. Бросать бомбы в окопы было не принято. Аэропланы, как боевое оружие, для нас еще не существовали. И отношение к ним было соответственное: их вовсе не боялись.
Под вечер с вещами явился Смуров. Дали мне временно палатку кого-то из убитых офицеров. Палатка большая и удобная. Смуров разложил в ней походную кровать, все развесил, достал табуретку, поставил на ней подсвечник, положил папиросы, книжку, все, как в доброе старое время…
Я разделся, лег, взял книжку, начал читать, но чувствую, что ничего не понимаю… Потушил свечку. Попробовал заснуть – не могу. Опять зажег свечку, закурил, полежал, опять попытался заснуть… Чувствую – не могу. Выпил коньяку, еще хуже… Часов в 11 ночи поднялся ветер и началась артиллерийская стрельба «тяжелыми». Снаряды с шумом поезда проносились над лесом. Самое скверное, что я даже разучился отличать свои от чужих… Только что начал дремать, рядом заржала лошадь. Потом какой-то дурень над ухом разрядил винтовку… За ночь спал часа полтора. Ясно было, что мой «астрал» не успел еще как должно слиться с окружающим.
Вторая ночь была не лучше… На третий день решил поговорить конфиденциально с доктором. На войне у нас были отличные доктора. Кроме старшего врача, статского советника Анатолия Семеновича Оницканского, которому развеселившиеся офицеры на мотив «Очи черные» пели: «Мы не можем жить без шампанского и без доктора Оницканского!», было еще четыре доктора: Иванов, Васильев, Фольборт и Георгиевский, последние два – братья наших офицеров.
В начале войны зауряд-врачом был еще Бриггер, когда-то морской кадет, затем наш вольноопределяющийся, затем студент Военно-медицинской академии. Но он, как только приехал в полк, сейчас же стал проситься в команду разведчиков и был скорее лихой прапорщик, чем жрец науки.
Все наши молодые доктора отлично знали свое дело и были славные ребята.
По дружбе с его братом, из всех них я ближе всего был с Георгиевским. К нему я и решился обратиться. Долго не мог поймать его одного, наконец поймал и говорю:
– Послушай, врач, со мной что-то странное делается… Вторую ночь не могу спать…
– Что, неуютно? А ты долго в Петербурге проболтался?
– Да больше года, – говорю.
– Вот то-то и оно-то… Ну, ничего, я тебе такого порошка дам, что заснешь… Дня три на ночь принимай, а потом и не нужно будет…
– Только ты, пожалуйста, никому не рассказывай!
– Будьте покойны… Профессиональная тайна… Впрочем, могу тебя утешить: с приезжающими из Петербурга это вещь обыкновенная.
И действительно, через несколько дней меня в самом буквальном значении этого слова нельзя было разбудить пушками.
В этот день вечером наш 3-й батальон пришел с позиции.
Пришел командир батальона полковник Леонтьев. Кока Леонтьев, мой старый приятель, с которым мы когда-то, в подпоручичьих чинах, отплясывали на петербургских балах.
Пришли два других «кита» 3-го батальона: командир 10-й роты Владимир Бойе-ав-Геннес, и командир 11-й Николаша Лялин, племянник реформатора собрания Н.М. Лялина.
Между прочим, у нас в полку служило очень много родственников, два брата было обычное явление. Одно время на войне было четыре Эссена, все родственники, и четыре Бремера – все родные братья и сыновья старого семеновца. Следовало бы у нас в полку завести тот порядок, который был принят во флоте, где номера считались с основания русского флота. Там служили Иванов тридцать первый и Петров двадцать восьмой. При таком счислении Владимир Бойе был бы третий.
Оба они, и Бойе, и Лялин, были очень популярны и среди офицеров, и особенно среди солдат. Бойе вырос на хуторе близ Диканьки, говорил «шо» и «дытына», и это при трехэтажной иностранной фамилии звучало особенно мило и симпатично.
Николаша Лялин был «пскопской» и, несмотря на полный курс Александровского лицея, тоже сохранил псковской говорок. Он привез с собой на войну большую и дорогую гармонику, на которой артистически играл, к зависти и восхищению всего батальона.
Оба они, и Бойе, и Лялин, были храбрые и отличные офицеры, каждый в своем роде. Один живой и предприимчивый, другой ходячее спокойствие и невозмутимость… Но оба они в высшей степени обладали тем даром алмазной искренности и простоты в обращении, которые только и создают настоящую популярность среди подчиненных. Нисколько об этом не заботясь, для солдат 10-й и 11-й роты они были «свои», несмотря на лицеи и иностранные фамилии. И если бы с ними что-нибудь случилось, то, ранеными или убитыми, вытаскивать их из-под неприятельской проволоки полез бы добровольно не один десяток человек. К счастью, таких офицеров у нас было немало. Каждый в своем роде, но того же типа были и Свешников, и Димитрий Комаров, и Антон Чистяков, и Спешнев, и Павлик Купреянов, и Георгиевский, и Вестман, и Алексей Орлов, и братья Толстые, и братья Шишковы, всех не перечесть… И почти все они доблестно погибли, большинство на войне, часть во время революции.
Наш батальон пришел с позиции поздно. Смены рот в окопах всегда производились в темноте. На следующий день в десять часов утра был назначен прием роты.
В это время уже в редких ротах были младшие офицеры. В нашем батальоне не было ни одного. Вот когда начинала чувствоваться преступная расточительность первых дней войны. Когда полк ушел из Петербурга, во всех ротах было по три, по четыре младших офицера… Фельдфебели стояли за взводных… Старшие унтер-офицеры за рядовых… Вот их бы приберечь и сохранить до той поры, когда бы они действительно понадобились… Но бережливая предусмотрительность не наша национальная черта… Весьма по-дурацки считалось, что людей в России много и жалеть их нечего… Людей-то было действительно много, но обученных и подготовленных ох как мало!
Роту представлял фельдфебель Ермолов, молодой, красивый мужчина, произведенный на войне из унтер-офицеров.
Фельдфебель Ситников был убит в тех же боях летом 1915 года, что и мой младший офицер в Порытом – Павлик Купреянов.
В общем виде людей, по сравнению с началом 1915 года, я нашел большую перемену. Люди стали мельче и ниже ростом. Это не была еще обыкновенная пехотная «крупа», но более или менее старый гвардейский вид сохранился только в головных ротах, Е. В., 5-й, 9-й, 13-й. И смотрели они иначе. Не самоуверенно и весело, как раньше, а скорее безучастно, равнодушно и покорно.
На лесной полянке рота была выстроена без оружия. Я тоже был без шашки. Поздоровался, потом скомандовал: «Вольно!» – и стал обходить. Из ветеранов с начала войны осталось человек двадцать. Как кто-то сказал: «Пехота горела в боях, как солома в огне». Большинство из уцелевших, кто не имел раньше, получили нашивки. Со всеми ими я перецеловался. Затем собрал всех вокруг себя и стал говорить на тему, что всем тяжело, и им в особенности, что «претерпевый до конца спасен будет», что войну нужно выиграть, иначе нам будет плохо, что нельзя допустить, чтобы кровь стольких лучших людей, в частности наших товарищей, была пролита зря, бесцельно, что ждать осталось уже недолго, эту осень и зиму, что выступление Америки уже решено, а с ним наступит и решительный перелом на Западном фронте, и т. д., и т. д.
Официальная часть закончилась тем, что спели «Спаси, Господи, люди Твоя».
Вечером собрал унтер-офицеров и ефрейторов уже неофициально. Сел на пенек, они устроились кругом, угостил их папиросами, и беседа вышла долгая и, как мне показалось, дружеская.
В окопах и в резерве роты проводили по четыре дня. В резерве, начиная со второго дня, полагалось производить занятия не изнурительные, не более двух часов, только чтобы не разбалтывались.
Начали мы с гимнастики и бега, потом отдание чести, просто становясь во фронт, явки, рапорты и т. д. Затем без ружей сомкнутое ротное учение и кончили церемониальным маршем.
Вечером я назначил осмотр оружия, которое оказалось в приличном виде. Это не были, конечно, ружья из пирамид учебной команды, но для третьего года войны и это было хорошо. На следующий день пошли осмотры сапог, белья, шинелей, ранцев и т. д. Все это было тоже в добром порядке.
Вообще нужно по справедливости сказать, что за исключением тех случаев, когда не было возможности подвоза, мы всегда были хорошо одеты и хорошо накормлены. Я не помню случая, чтобы во время стоянок нельзя было обменять порванные шаровары или разбитые сапоги.
В частности, сапоги, это больное место пехоты во всех войнах, были вполне доброкачественные. Помню такой случай.
В январе 1915 года, когда мы стояли в резерве под Варшавой, в Гощине, кто-то из ротных командиров, осматривая обувь, заметил, что из задка старого сапога торчит кусок какой-то субстанции, но не кожи. Взяли другой разбитый сапог – то же самое. Ротный командир сказал батальонному. Поднялась буча: «Картонные подметки, интендантские воры, опять Севастопольская кампания, немедленно составить акт, телеграмму в Ставку. Николай Николаевич мужчина серьезный – виновных повесит или, по меньшей мере, на каторжные работы!!»
Доложили командиру полка И.С. Эттеру. Тот позвонил в штаб корпуса, корпусному интенданту. Немедленно на автомобиле примчался штаб-офицер. Как сейчас помню, в зале гощинского училища, где помещалось офицерское собрание, составилась комиссия. Интендантский штаб-офицер приволок с собой утвержденные правила для «постройки» и поставки сапог в армию, сантиметр и все что полагается. Принесли сапоги из разновременно прибывших партий. Искромсали штук десять сапог и старых, и новых. И во всех у них в задках нашли куски, уж я не помню теперь, толстого холста или фанерки, которые, как оказалось, пребывали там на самом законнейшем основании, будучи предусмотрены всеми инструкциями, правилами и положениями. Акта не составили, и вешать пока никого не пришлось. А просто никто из офицеров, не исключая и начальника хозяйственной части, постоянно возясь с солдатской обувью, никогда в жизни не видал солдатского сапога, так сказать, «в разрезе» и не имел ни малейшего понятия о том, как эти сапоги «строятся».
Белье было также крепкое и в достаточном количестве.
В периоды обильных вещевых посылок, как было, например, в декабре 1914 года, я лично видел, как солдаты бросали и дарили жителям свои весьма грязные, но еще совершенно целые рубахи, только чтобы не носить лишнего в ранцах и не стирать самим, хотя мыло было казенное и отпускалось широко.
Так как я принял роту в начале месяца, то как раз в эти дни из обоза 2-го разряда явился военный чиновник, казначей Иванов, и привез для раздачи жалованье. Казначей Иванов был серьезный человек, держал себя крайне официально и ни в какие фамильярности с офицерами не пускался. Говорил он мало и только о деле. Но был у него крошечный недостаток. Он не то что заикался, но была одна буква «п», которая в начале слова ему совсем не удавалась. Она у него выходила с маленьким выстрелом. Этого было достаточно, чтобы наша молодежь при каждой раздаче жалованья его разыгрывала. 19-летний Игорь Энгельгардт, шалун и озорник, задавал ему, например, такой вопрос:
– Простите, пожалуйста, Петр Петрович, позвольте полюбопытствовать, мне полагаются подъемные?
На это ответ следовал такой:
– П-подъемных вам, п-поручик, не п-полагается. Что вам п-причитается, то и п-получите.
Проделывать это нужно было, конечно, осторожно, чтобы казначей не понял и не обиделся, и это-то, в соединении с его серьезным и официальным видом, и составляло главную прелесть такого препровождения времени.
При раздаче жалованья главное затруднение состояло в том, что мелких бумажек было мало, все десятирублевки и пятирублевки, а бумажек и монет ниже рубля не было почти вовсе. На офицеров мелочи еще хватало, но солдатам, которые получали по 2 рубля с копейками (жалованье, походные, амуничные и т. д.), раздать жалованье каждому, как полагается и как делалось в мирное время, когда менять можно было в любой казенной винной лавке через улицу, – было совершенно немыслимо. Поэтому перед раздачей жалованья приходилось с фельдфебелем и со взводными долго высчитывать, какие комбинации из людей составить, чтобы каждый получил, что ему полагается, тем более что и среди рядовых из-за всяких эвакуаций, командировок, «удовлетворений довольствием» и «неудовлетворений» не все получали одинаково. Вот и сидишь на пне. Перед тобой опрокинутый ящик. На ящике список с фамилиями, графами и итогами. Непременно с копейками. Рядом толстые пачки денег. По бокам фельдфебель и взводные. Кругом группа чинов, первый взвод.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.