Текст книги "Возлюбленная тень (сборник)"
Автор книги: Юрий Милославский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц)
7
– Ты знаешь, я думаю, что уже жила раз на свете, совершила что-то страшное: может, убила кого-нибудь. И поэтому теперь так мучаюсь…
Молчит Плотников.
– Домой не вернусь – это точно. Если ты меня выгонишь, пойду спать на вокзал… А когда полностью расплачусь за прежнюю жизнь – все будет хорошо… Да, Слава?
Молчал Плотников; не мог он заставить себя говорить что-то такое, стыдное, не для бобинного употребления. Но нельзя же все проклятое время молчать. И нельзя писать в темноте – тихо согретому, сверху донизу утешенному легкими Анечкиными руками. Более того! Нельзя никак объяснить ей, почему надо молчать, ничего настоящего не говорить, а писать на фантомном блокноте с одним листом или, в крайнем случае, на блокноте реальном, для гостей.
– То, о чем ты говоришь, – так называемый метемпсихоз. На четвертой полке, справа стоит древнеиндийская философия – утром посмотришь, если тебе интересно.
– Ой, мне интересно!..
Идут-шуршат тысяча магнитных метров с одной бобины на другую. Завтра утром проснутся выпускники (нужный чулан и яйца в мешочек) – да расшифруют весь Анечкин древнеиндийский метемпсихоз. А вибрационки сегодня нет – не ее день.
Молчит Плотников, молчит, угрелся. И как всегда после второго часа ночи задышала над ним сука-Мнемозина…
Ни за что не лежал бы он так, как теперь лежит, не молчал бы, страшась заговорить – и признаться во всем, и блокноты, скорее всего, использовал, как все люди.
– Компромиссы никогда не окупаются, – цитировал он прежде, как будто говоря свое.
…Той подлой зимой судили плотниковского друга в народном суде Октябрьского района за распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский общественный и государственный строй. И, как обычно бывало, стояли единомышленники подсудимого у перегороженных мусорами дверей, ведущих на открытый процесс, и пытались заглянуть в окна.
Мусора получили строжайший приказ: никого не пускать, но и ни в коем случае не применять физического воздействия! Этот приказ не их личный капитан издал, а сам полковник Джеймс Бонд – в дакроновом костюме, банлоновой сорочке и при часах фирмы «Бом и Мерсье».
Но на третий час процесса ушел один мусор внутрь, в зал – охранять мать подсудимого от проявлений справедливого гнева присутствующих граждан. Тотчас вызвали по рации заменителя – только приказ о неприменении ему не Бонд объявил, но капитан. А это совершенно другое дело. Капитан сказал: «Ты там, Леша, трындюлей не выдавай, а то будет провокация», тогда как полковник Джеймс произнес: «За малейшее повреждение эпителия – утоплю в параше».
Схватил Леша невесту подсудимого за шиворот и завалил на асфальт.
– Как вы смеете так обращаться с женщиной?! – взволнованно спросил Плотников. И сразу ударил его Леша кулаком в лицо, обрушил и, не давая подняться, начал обрабатывать сапогами по почкам – как учили старшие товарищи. Остальные мусора подумали, что приказ переменился, сунули Плотникова с разгону в рафик – так, что посыпались у него из карманов копеечки да ключики, – и повезли в районное отделение – привлекать за хулиганство и тунеядство.
Только через сорок минут прикатил туда на особом «остине» (который «остин» в случае Государственной Необходимости превращался в подлодку типа «Русалочка-6» с ядерными боеголовками) полковник Бонд: под его мускулистым розовым языком дотаивала секретная облатка, позволяющая сохранять любую мину при любой игре.
– Я надеюсь, Святослав Александрович, вы не в обиде на организацию, которую я здесь представляю, – полковник деликатно выплюнул облатку на КПЗэшный пол: ему было неудобно перед Плотниковым.
– Как вы могли убедиться, ненависть и отвращение к перевертышам-диссидентам настолько велики, что никакие приказы не в состоянии погасить пламя мести народной.
Плотников сидел в торце камеры, возле отключенного радиатора, прислонясь к нему спиною и поджав ноги к животу.
Бонд поговорил минуты три-четыре, затем покинул помещение еще на одну минуту, возвратился, помог Святославу подняться и вывел его сквозь клокочущую от человеческого движения, вида и духа дежурку во двор, отпахнул заднюю дверцу «остина». Диванное сиденье было застелено полиэтиленовым мешком лилового цвета с надписью «Диберти сэйл».
С той поры только в полной темноте решался Плотников раздеваться догола и вообще предпочитал не включать без особой нужды свет; раз в неделю ездил в Малеевку на дачу к прогрессивному литератору – там принимал душ, ибо в собственном доме он опасался звука льющейся воды: ни единого лишнего движения сделать не мог – ни подмести, ни помыть посуду; ел, оборотясь к стене, зато в нужник ходил только дома, когда оставался один.
В два часа ночи лизнула его желтым языком сука-Мнемозина, и бил его Лешин сапог, а он уделался, как маленький, цеплялся за голенище, как последний декабрист, – и смотрел на него полковник светловолосый, Джеймс Бонд, покуривая сигарету «Кент» со знаменитым микронитовым фильтром.
* * *
– Аня, сделай кофе, пожалуйста. Там, на кухне, ты знаешь…
Поднялась, не одеваясь пошла на кухню, уронила с лязгом ложечку, надбила чашку. Убью, убью, всех убью, сначала всех – потом себя, сапогами по почкам, по процессу правотроцкистского блока…
– Аня!!! Не шуми! Зажги свет… Нет!!! Сначала закрой дверь в комнату, потом зажги…
Господи, что случилось? Ничего не случилось. Господи, что случилось!!!
Неведомо откуда прошли по противоположной окну стене медленные белесые световые квадраты – троллейбус? Служебный автобус? – скорее всего. В такое время троллейбусы не ходят.
8
Исторический фон, исторический фон, как много дум наводит он.
Не могу без гнусной шутки, плачу, мешаю собственному художественному процессу, процессу правотроцкистск…
Заткнись, сволочь, в параше утоплю. Вы здесь пьете, а меня уже три раза изнасиловали!
Сняв дакроновый костюм, банлоновую сорочку, Бома и Мерсью, оставшись в одном нейлоновом исподнем, полковник Джеймс Бонд играл сам с собою в бейсбол на закрытой площадке общества «Динамо». Неожиданно мяч выскочил из полковничьих рук и заговорил:
– Полковник Бонд, полковник Бонд, вас вызывает шеф!
Полковник оделся и пошел к шефу.
– Чего делаешь? – спросил шеф.
– Служу Объединенному королевству Великой Британии и братской Ирландии.
– Есть особое задание. Время – конец шестидесятых – начало семидесятых. Место – известное. Шифр – Россия. Не справишься – в параше утоплю.
– …Добрый вечер, дорогие друзья, гости нашего ресторана! Я уверен, все вы довольны нашей фирменной национальной разблюдовкой. А сейчас перед вами выступит эстрадный ансамбль под руководством заслуженного артиста Узбекской ССР Дизигиллеспиева! Композиторы: Ян Френкель и Оскар Фельцман!!! Слова Лифшица! Солист – Муслим Магомаев!!! РОССИЯ.
Я люблю тебя, Россия…
– Да что ты мне рассказываешь, я там был – на Даманском! Они нас так засрачили, что мы не знали, куда деваться… Да что ты мне говоришь?! Ты приказ № 2 знаешь? Ну, первый – мобилизация всеобщая, угроза непосредственного атомного нападения, а второй знаешь?! Это значит – всех младших командиров сменить к брежневой матери!! А то дашь солдату патрон, а он его в сержанта зафенделячит, понял? И – открыть немедленно склады со спецпайком. У нас охраняли ребята, так их приводили к допприсяге о сохранении государственной тайны СССР! Там, понял, семга, курва, балычата, сырокопченая колбаса, марокканская сардина, с шестьдесят восьмого – чешское пиво! Ну, так это, когда приказ номер один, а когда ни хера, никакого, курва, приказа, а они поперли – сытые, в дублях, в треухах ондатровых, понял?! А я второй год на комбижире, у всего полка – язва, кровью серут, понял?!! А командир – сержант Запырыч, у него только утром на «губе» инцидент – он солдату арестованному сказал лед скалывать: пока, говорит, не сколешь – никакой еды, никакой теплой одежды. И дал ему специальный такой лом – мы его «радость» называли: он его для нас держал на складе – ни хера острия нет и тяжелый, как падла… Говорит: «Так работай, чтобы лом у тебя в руках поплавился!» Ну, он лом тот закинул и пошел курить. Запырыч приходит – лед весь на месте. «Солдат, где лом, почему не работаете?» Лом, говорит, поплавился!..
Дорогая моя Русь —
(и все это в ритме слоу-рока, солист Энгельберт Хампердинк)
Нерастраченная сила,
Неразгаданная грусть.
– Гусак – он полностью за нас! Там так: напишет, блядь, студент какую-нибудь мудянку демократическую на стене – сразу приезжает немецкий танк из демократической Германии и дает снарядом вдоль улицы, понял?!
Ты вовеки непонятна
Чужеземным мудрецам.
– …Тому объекту – тридцать лет, с конца войны, блядь, стоит. Ночью звонит телефон, солдат докладывает: «Товарищ командир, застрелил нарушителя, проникшего в запретную зону». Все законно – стреляет без предупреждения. Ну, все вольтанулись – там такого вообще никогда не было. Солдату сразу отпуск на месяц без дороги. Через две недели другой в карауле – обратно нарушитель! Ну, стали следить, что за херня прекрасная маркиза. Стоит наш с автоматом – идет по той стороне дороги немец. Солдат автомат навскидку: «Ганс, ком, сука!» Немец мандражирует: «Найн, найн…» – «Ком!!!» Тот подходит, куда, блядь, денешься. «Ком!» Как тот чудик переступил через полосу – солдат в него полмагазина.
Я б в березовые ситцы
Нарядил бы белый свет. —
…Они к вечеру набухаются в общагах – и сразу драка. Умывальник – драка, туалет – драка, со второй смены придут – драка. А мы поставили им такой аппарат экспериментальный – и сразу тихо, как в гробу. Все ласковые, сонные, вялые – сцы ему в морду, ничего не скажет, понял! Скоро пустим в массовое производство. На «бис»:
Я люблю тебя, Россия!
Полковник Бонд за отдельным столиком (без микрофона в столешнице) ел блины с малосольной икрой.
Я б в березовые ситцы…
Поет Шурочка-ненормальная с непоправимым повреждением головного и спинного мозгов: на вечере художественной самодеятельности больных психоневрологического диспансера. И Яков Яковлевич Лишенин включил Шурочкино бытие в свое неадекватное отношение к действительности. «Выдать, – написал он на имя Ленина с копией главврачу, – товарищу Шурочке сто миллиардов валютных рублей за талантливое исполнение патриотической и прекрасной песни. Я. Я. Лишенин, Герой Мира и Директор Вселенной». А на прошлом вечере, когда Шурочка песню покойного композитора Аркадия Островского «Пусть всегда будет солнце» пела и танец маленьких лебедей танцевала при этом – ничего такого выдать не хотел!
Сколько раз тябя пытали —
Быть России иль ня быть.
Сколько раз в тябя пытались
Душу русскую убить?
Порученный полк. Бонду проект под шифром, выполнялся – раскручивался поэтапно, шел с бобины на бобину – медленно, да уверенно.
– Господи, какая гадость! Слава, я больше не могу это говно слушать! Как они могут петь в три часа ночи?
– Мы все равно не спим – в те же самые три часа ночи…
– Поцеловать тебя тихонечко? – и ты заснешь…
– Не надо, я встану, мне надо записать что-то…
– Ты же утром будешь больной совершенно!
– Аня, спи, я не буду света зажигать.
Нащупал Плотников в темноте фантомный блокнот, ручку.
«Попытка использования властями жупела национализма и шовинизма в сочетании с официальной марксистской идеологией не нова: в годы Великой Отечественной войны и сразу после нее к этому же методу прибег Сталин. И теперь – налицо стремление направить возмущение населения…»
Кончилась фантомная многоразовая страница. Отодрал – и все, сами понимаете, исчезло.
9
Поздно просыпается торговая улица, идущая от Ворот Друга Божия и до подступов к Храмовой Горе. Уже много лет профаны зовут ее именем Пророка и Псалмопевца Давида, хотя люди постарше хорошо знают, что такой улицы вовсе нет, а есть – три неравных отрезка со множеством наименований, да только на те наименования память у всех давным-давно отшибло.
Некогда здесь процветали Овощные Ряды, и еще лет шестьдесят тому назад иерусалимский военный губернатор его высокоблагородие полковник Сторрз утвердил проект по ремонту и реконструкции средневековых арок, перекрывающих Давидов Рынок со времени рыцарей-госпитальеров.
А потом Овощные Ряды съехали, сместились поглубже в переулки, а большинство лавок на улице Давида перешло к торговцам поддельными сокровищами Востока, так что по-настоящему просыпаться оказалось незачем. И никакой камень, никакую деревянную балку не отличишь: новая? старая? Ибо все вокруг светло побурело, стало хрупким и ноздреватым, накидалось временем и вырубилось.
Первым очнулся старый человек – владелец пролома в глухой тысячелетней стене у самого исхода Давидовой улицы. Пролом зовется кофейней «Сильвана», а человека имя утеряно: прозвище ему Абу-Шукран. Шукран на его языке – спасибо. Проснулся – и сказал старый человек «спасибо». Спал одетый в приросший к нему то ли пиджак, то ли сюртук, черные узкие портки. Только туфли парусиновые пришлось надеть – и можно идти разжигать примус под ведерным медным чайником, закладывать в стаканы листья свежей мяты: на каждый такой стакан по мятному пучочку, по три ложки сахара, четверть абу-шукрановой горсти черного чая. А второй примус – для кофейного дела, основного в «Сильване»: пьется кофе из малых стаканчиков; берет Абу-Шукран жестяной ковшик с длинной ручкой – финджан, засыпает туда обильно кофе, сахар – так что остается место на ложку-другую воды. Теперь надо не дать смеси вскипеть: лишь только тронет ее жар до первого взбаламута – готов кофе. Пей и спи.
Стоят в проломе плетенные из обрывков каната сиденьица на низких деревянных ножках – всего числом пять. Но есть еще и приступка из кирпичей, так что для посетителей места хватает: не все садятся, некоторые пьют стоя. Сидят только мужья вон тех женщин в черных с золотом достигающих грунта платьях, что привезли из окрестных деревень продавать в Иерусалим овечий сыр и овечье же кислое молоко. Мужья жительниц Иерусалима еще спят, а сами жительницы, в платьях того же покроя, но цветных, расшитых красной, желтой и синей ниткой, несут к своим лоткам, прилавкам, навесам или к таким же самым проломам зелень, фрукты, огурцы, коренья. Несут на головах, не прикасаясь руками. Тяжесть, а им ничего – привыкли, не гнутся, только наплывает на глаза надбровный излишек кожи.
И всему этому наперерез идем мы – я, Габи и Ави, – глотнуть кофейку в пролом по имени «Сильвана».
Повыцвела на нас темно-зеленая форма, но ботинки еще без пылевого упека в прострочках. Матерчатые ремни в полном комплекте, патронташи и фляжки, американская винтовка М-16, с которой могущественные союзнички продули вьетнамскую войну, и прочее тому подобное – все при нас, и работа наша пусть в чем-то скучнее войны, но уж много веселее любого позорного мира.
Абу-Шукран нашу тройку выучил за неделю, что мы здесь без смены с шести до четырнадцати: я – кофе, Габи и Ави – чай с мятной травою. По сигаретке: вчера набежали на нас восхищенные американские туристы, фотографировались, обнимались – и подарили по пачке «Парламента». С кофе отлично идет, как полагает жандармский нижний чин я; зато жандармский нижний чин Габи, напротив того, считает, что лучше оно – с чаем. Жандармский унтер-офицер сверхсрочной службы Ави свои вкусы и пристрастия не обнаруживает.
– Допили? – спрашивает он нас. – Тогда двинулись.
На первых лавках вдоль по улице Давида хозяева возвели железные шторы, распахнули двери в ожидании утренних дураков.
– Шведка блондовая, отпад! – восклицает Габи. – На русскую похожа, да? не?
– Только если ей «Плейбоем» морду прикрыть, и чтоб полная темнота.
– Свяжись, – бормочет Ави. – Время.
Я, радист, выволакиваю пол-антенны из американского передатчика в облупленном алюминиевом кожухе.
– …второй обход, порядок, будем сейчас у Стены, все, прием…
– …порядок, все.
Западная Стена – Стена Плача – часть каменного забора, ограждавшего по внешней линии гигантскую паперть Иродова Храма, еще в собственной тени. Рядом с нею чуть ли не полгода чинят канализацию. Стену на нашем участке стерегут два деда из местного ВОХРа с автоматами без магазинов. Резервисты в собственных туфлях и носках – вместо армейской шерсти и кожи.
Проверяют деды сумки, изредка – карманы. В случае тревожном – зовут нас: для этого есть в ихней будке полевой телефон.
– Как дела?
– Порядок, – отвечает младший дед.
Приближается давешняя шведка – в шортах, без лифчика, с огромным красным мешком-палаткой. Скорее всего, была в Нуэббе у Красного моря, загорала и перепихивалась на нудистском пляже, а теперь осматривает Стену и прочие мечети и церкви.
– Слышь, задержи ее, слышь, дед, – не выдерживает Габи. – Мы ей организуем личный досмотр… мисс, плиз, опен ер прайвет фор зе секьюрити чек!
– Заткнись, – говорит Ави.
Шведка проходит. Деды только потолкли пальцами ее мешочище, а возиться заленились.
– Надо смотреть как положено. – Ави злой как собака со вчерашнего вечера: баба не дала. – Я за вас проверять не обязан, ясно? А то ты только когда какого-нибудь Махмуда видишь в галабие, с Кораном, так работать начинаешь. А проносят как раз вот такие давалки, вроде бы туристки!
Деды расстроились. Один даже борзо порывался догонять прошедшую куда-то в сторону Магрибских ворот необысканную телку.
– Куда с поста?! – робкий щекастый вавилонянин, повинуясь моему взреву, останавливается и, переступая на полусогнутых, начинает рассказывать о зяте, что имеет отношение к Системе Безопасности.
– Ладно, вяжи, – Ави ненавидит, когда вокруг него нарушают тишину. Но компанейский Габи размыкает широкие уста и говорит:
– На днях это. Обеспечивали. Там чего-то за немедленные переговоры по урегулированию конфликта. Ну, демонстрация. Товаров там, правда, много хороших было. Студенточки, сисечки, попочки.
Внезапно Габи переполняется либидинозной энергией, пронзительно-звонко всплескивает в ладоши и громко запевает популярную песню:
Нету, нету у меня любви.
Нету, нету и нема!..
– Не надо, солдатик, не надо, нехорошо, – останавливается перед нами старушка в дешевом паричке из нейлоновой пакли. – Не надо эдак-то. Свято место сие, да и перед язычниками неудобно. Увидят они, что наше воинство себе такое здесь позволяет, и возомнят в сердце своем: курить начнут, фотографировать, а то еще голые сюда припрутся…
– Мамочка, – всхлипывает Габи, – мамулечка ты ж моя родненькая! Верующий я! Весь род наш истинную веру держал от праотцев. Батя – так он же старшой в молельне нашей!! В субботу – ни-ни!!! Еще когда на чужбине мыкался, и то всегда собачьего сына нанимал в лавке сидеть, мамочка ты ж моя!!!
Габи норовит обнять старушку, прижать ее ко всем своим портупеям, но та уклоняется, отчего паричок съезжает ей на нос, – и улепетывает на ломких лиловых ножках.
– Так, – произносит Ави. – Руси́ (это я – по месту происхождения), ты сидишь здесь до вызова (час!), а мы продолжим обход вдвоем.
Имеет право, шмонька его сестры! Придется час нюхать канализационные работы и помогать дедам лазить по сумкам.
Ави и Габи уходят, а я ставлю винтовку между колен, берет снимаю – и под погон, сажусь на ступеньку. Стена внизу, и возле нее по случаю буднего дня человек десять: семеро с женской стороны и трое – с мужской.
Деды, сочувственно глядя на меня, предлагают закурить, пожевать лепешку с острой набивкой. Трушу с ними туристов и местных около получаса, дышу дерьмом. Мэра бы сюда на день, обормота жирного!
– Я пойду к Стене, – деды приятно удивлены: молодой, из красной России, а в Творца верит, а сколько ж ты времени в Этой Стране, а откуда, а лет тебе сколько…
– Так я пойду.
До Стены метров сто. Получаю при подходе шапчонку из черного картона, кладу винтовку наземь и прислоняюсь лбом и открытыми ладонями к пегому камню. Но понапрасну не размыкается Гроб Господень, потому что не верую я сегодня ни в Отца, ни в Сына, ни в Святого Духа, ни в здешнего Того, что сотворил небо и землю, сломал меня пополам, так что от хруста собственного станового хребта ничего другого не услышишь.
Но кто Ему старое помянет – тому глаз вон, где поставили – там и помолюсь, и потому нахожу я в кармане гимнастерки ручку и клочок писчей бумаги: пишу записку Сломавшему, Прошения, к Нему обращенные, положено загонять в щели меж камнями Западной Стены. Спаси, Господи, всех, кого люблю: и этого, и того, и пятого, и десятого, и Анечку Розенкранц.
10
– Слава, я вчера днем, когда тебя не было, читала воспоминания о Пушкине. Как ты думаешь, царь Николай все-таки трахнул его жену?
– Слушай, Аня, там что, больше ничего не написано?! Что за идиотский детский интерес – кто кого трахнул…
– Солнышко, не сердись, я просто так. Я думала, что ты знаешь, ты же все знаешь.
– Хорошо. Давай как-то поедим, придем в норму. Сегодня в семь придут Липский, Розов, возможно, Минкин.
– Слава, ты двинулся. Зачем тебе эти сионисты?! Нет, все правильно, надо уезжать, если чувствуешь себя евреем, но они страшно противные!
– Видишь ли, Аня, если всерьез, то это все не так просто. Тебе сегодняшнее ночное песнопение не дало разве толчка?! Национальное пробуждение – это не очередная выдумка. Мы как-то не сознаем, что оно – здесь, часть нынешней жизни.
– Слава, а что им от тебя надо?
– Они придут… в гости. Аня, я тебя как-то просил…
– Что, Слава, что?
– Сначала подумать, а потом – говорить.
Плотников знал Минкина по всяким учетным компаниям. Двух других – видел, но не беседовал. Вот и фамилии их завершали читанные по не рекомендованным к употреблению радиовещательным станциям письма со странным для Плотникова повтором: «Мы, советские евреи, желающие выехать в государство Израиль на постоянное место жительства…» И далее – что требуется. А что требуется?
Их, писем, вдруг стало так много – по всем адресам, по всем каналам шла невидимая Плотникову возня. Нет, не возня, но некие пертурбации, смещения, откровенный вызов полковнику Бонду – так, будто советские евреи, желающие выехать на это самое место жительства, и поддерживающие их сенаторы о существовании полковника не подозревали. Когда хотел Плотников признаться честно, что интересно ему во всем этом деле, то вылезал на поверхность вопрос, стыднее которого не придумаешь: «А почему их не сажают?»
Даже не зная ни самой игры, ни – тем более – ее правил, не прочтя ни единой лишней строчки, но лишь пребывая в мире, где человек три раза в день сам себя ест и приговаривает: «Ничего, вкусно», – нельзя было понять происходящего. А зная, участвуя и читая – тем более.
Здесь нарушался взаимоучет, этого не должно было быть, а уж если это и вправду существовало, то могло означать только одно: нечто существенное, едва ли – не важнейшее, в наше понимание – не попало то ли по их уму, то ли по нашей глупости, то ли под действием фактора X.
Плотникову, и никому другому, следовало выяснить, что происходит.
До семи часов вечера, до прихода гостей-сионистов, еще далеко. Плотников пошел давать урок английского языка – средство к существованию, Анечка утрамбовала покрепче новую порцию табачных останков возле тахты и прилегла.
…9 мая 1965 года праздновала страна двадцатилетие победы над фашистской Германией. Анечке было шестнадцать лет. Сегодня должна произойти вечеринка – поэтому до вечера предполагалось сидеть дома, чтобы не испортить прическу, не испачкать ноги, не вспотеть понапрасну. Но проснулась Анечка бессмысленно рано, так что сколько она ни возилась, опустел промежуток между тремя и семью – как сегодня. И она вышла пройтись на час, может быть, зайти к подруге.
Отпраздновали свое люди, отгуляли уличную часть дня победы. Закрылись все временные ларьки с бутербродами и ситро, неслись миллион миллионов бумажек, промасленных от съестного, тронутых помадой – поев, вытирали женщины губы, – обертки от мороженого и несколько бумажных флажков-наколок с цифрой 20 и артиллерийским салютом.
Прохожих – один на квадратные сто метров. Анечка зашла в сквер имени Скворцова-Степанова выкурить сигарету: дома ругались. И от дальнего края аллеи, при начале которой она сидела, направилась к ней группа из трех человек. Анечка восприняла их как двух мужчин, ведущих за ручки ребенка, и еще внутренне сострила: «Дружная семья гомосеков…» Но приблизилась тройка, и ничего смешного в ней для Анечки не осталось: мужчины были в черных костюмах без покроя, белых рубахах и пластмассовых галстуках. Промеж ними был инвалид, одетый так же, только брюк ему не требовалось: он был вправлен концом туловища в кожано-металлическую тележку на колесиках. Три бесприметные лица: два на одном уровне, третье – много ниже. И куча медалей на них, ни одного ордена. Молчали награды на мужчинах, но на инвалиде побрякивали: он был и для опущенных рук сопутников слишком глубоко расположен и при ходьбе, ходьбе в ногу, отрывался от асфальта, повисая, – отсюда и бряк.
Подошли к Анечке, расцепили руки. Один мужчина достал коробку папирос «Ялта», другой – спичечный коробок в позолоченном футляре. Дали инвалиду закурить-прикурить. Папиросу держать ему сложно: не рассчитано туловище на равновесие – и как только поднимал инвалид руку ко рту, тележка его грозила завалиться набок. Уцепившись одною пятернею за Анечкино колено, он быстро курил, а сопутники смотрели. Никогда такой руки на своем колене Анечка не видела: смуглая, с ровными пальцами, ногти розовые и прямоугольные. Но не цвет и не вес Анечку поразил, а объем. Рука была объемной, так Анечка почувствовала; без единого следа влаги, без дрожи. И по всему объему – равномерно теплой.
Папиросу инвалид докурил, но руку с колена не снял, полез выше: Анечка даже не то чтобы уклониться попыталась, а только чуть поджалась. Тогда взяли сопутники Анечку со скамейки, откатив в сторону инвалида, отвели на траву, положили и подняли Анечке юбку. Она лежала, не шевелясь. Один взял ее за руки, развернул вверх и прихватил неразжимной связкой, второй ноги ее за щиколотки принял и раздвинул. Инвалид подкатился к ней и стал выбираться из сиденья, что-то расстегивая и отцепляя. Не смог. Оставили Анечку сопутники и освободили инвалида: один приподнял его за лацканы пиджака от земли, а другой снял тележку. Вновь взяли Анечку за конечности, а инвалид разоблачился из тряпичных сатиновых закруток, веревочек. Обнажился и влез на Анечку…
* * *
– Спасибо, дочка, за день победы…
А вокруг – белый еще день, в любую секунду могли появиться прохожие. Но не появился никто. И они ушли.
– …Слава, Боже мой, мне такой страшный сон снился. Я тебе изменила во сне.
– Ну расскажи… Подожди, не надо, напиши здесь, что помнишь, я тебе потом объясню.
– Слава, я не помню… Там было, когда я маленькая гуляла в саду…
– А, все понятно. Сад, деревья – фаллические символы.
– Слушай, может быть, нам тоже подать документы?
– Как, как?
– Подать документы на выезд.
– Аня, в комнате не надо разговаривать.
– А что я сказала? Спокойно подать документы и уехать. Здесь все-таки невозможно жить – я на улицу боюсь выходить, видеть эти рожи…
– Помимо всего прочего – я не еврей, как ты знаешь.
– Фигня! Я еврейка, у меня даже родственники там должны быть.
– Ты же только утром говорила, что сионисты противные.
– А при чем здесь сионисты? Мы уедем и будем жить по-человечески. Я пойду работать и учиться, а ты будешь писать.
– Если уедем, я писать больше не буду…
– Ну будешь преподавать английский.
Расскажу невеждам все, что знаю, – и замолчу, а текущие события пусть текут без меня, или работать там по проблемам советологии, они же там ничего не знают, создать, наконец, методику, я английским свободно владею, но там же, в Израиле, национализм, но можно же в Америку, Германию, окурки только в пепельницу, в самом деле – жениться на ней и уехать, еврейская жена не роскошь, а средство передвижения, пусть они свои микрофоны туда протянут, подонки, убийцы…
– Мы еще обсудим, Аня, это не к спеху, это – последний звонок, пойми.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.