Текст книги "Возлюбленная тень (сборник)"
Автор книги: Юрий Милославский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц)
11
Как какой-нибудь Тургенев, пробуждая любовное чувство героини, сволакивает ее в весеннюю канаву с талою водой, так и слова Плотникова о звонке совпали со звонком натуральным – в двери. Звонят – пришли посторонние: агенты или сионисты. Агенты не приходят никогда – пришли обещанные Липский, Розов, Минкин.
Три табуретки принесены из кухни: на тахте могут сидеть только хозяин и Анечка. Но Анечка – не сидит, а заносит в комнату, путаясь и спохватываясь, некоторую посуду, сахарницу, сухарницу с полудомашним тортом: коржи из магазина «Полуфабрикаты», крем собственного верчения.
– Как ваши дела э-э-э, Михаил? Борисович? Никаких просветов?
– Михаил без отчества. В Израиле все по именам: министры, военное руководство… Есть даже один генерал, так его по прозвищу называют.
– Совершенно верно. Но насколько я знаю, фамилию там образуют из отцовского имени: такой-то ибн такой-то, как у братьев Стругацких… Нет, нет, без вашей подсказки! Я сейчас попытаюсь сам проникнуть в тайны еврейской ономастики… Михаэль… бен-Барух?
– Точно.
– И еще раз: Ханм бен?
– Нафтали.
– Анатолий значит Нафтали? Будем помнить… Арон Григорьевич, как вы расшифровываетесь? Григорий – это Цви? Ну, тут надо знать язык, на тыке не выскочишь.
– Для вас это вопрос года, вы языки схватываете на лету.
– Схватывал – в прошедшем времени… А если схвачу, произведете меня в евреи? По знакомству разрешите мне миновать обряд инициации… Гиюр, так кажется?
– Гиюр нам самим не помешает. Ахад-Гаам сказал, что Иерусалим сначала строится в сердце и лишь потом можно совершить восхождение на Землю Отцов.
– Гаам… Он же Ашер Гинцбург. Читал. Не скажу, чтобы это было слишком глубоко. Такой, знаете, наш простой советский Заратустра. А вы читали, конечно?
– Как в одном анекдоте – местами. Приедем – там прочитаем. А пока приходится все время что-то писать. Без глубины…
– Понятно. Хорошо, что вас всех с работ поувольняли. А так как у вас на одни жалобы три четверти суток уходит… Кстати, Михаил Борисович, я ваш последний коллективный протест слушал: очень характерно… как там? «Мы готовы на все, чтобы вернуть себе право жить со своим народом».
– Мы хотели, чтоб знали: никакие семафоры нам не указ.
– Ага. Так в чем заключается гиюр, кроме обрезания крайней плоти?
– Вам надо побеседовать с Терлецким или Ханыкиным.
– Ханыкиным?! Он что, тоже теперь еврей? Такая, я бы сказал, старославянская фамилия… Ханыка, ханыга: напоминает арго.
– Он еврей по матери, значит – настоящий еврей. Кстати, прошел все дела: обрезание, Библию. Ходит всегда в шапочке, с кистями, молится в синагоге и дома.
– Занятно. Вот я ему Аннушку отдам на краткосрочные курсы, а она мне потом преподаст иудаизм своими словами. Аннушка, хочешь сделать обрезание?
– А ты не боишься, что я от тебя уйду: честным еврейкам нельзя жить с инородцами.
– Аня, ты превосходишь своей… э-э-э евреистостью наших гостей. Это невежливо.
– Гости, в смысле – Слава, я больше не буду.
– Ладно, все будет хорошо. Скажи же мне теперь, не раздумывая, как ты будешь на еврейском, а?
– Хана. Я буду Хана, дорогой Слава.
– Очень даже. Я знал, но как-то не среагировал. Хана… Например, Хана Ханыкина. Давай, Аня, мы тебя отдадим Ханыкину в жены…
– Он теперь не Ханыкин, а бен-Ханукия.
– Ханукия? А, знаю, такой праздничный светильник. У меня есть великолепнейший альбом с иудейскими древностями… Аня, дай, пожалуйста…
– Что?
– Чем писать.
Не прикоснулись сионисты к Анечкиному пирогу, чаек лишь помешивали: неголодные пришли, покупали пищу в продуктовом сертификатном магазине на Большой Грузинской – голландский куриный суп с мерными грибами, вырезку, пепси-колу.
Их появление было неотъемлемой частью нашей борьбы за права человека. Плотников их действиям готов был помочь. Свобода эмиграции? В этом смысле они часть процесса. А до максимализма ли теперь… Часть так часть. И они – выезжанты, отказники, по-настоящему интеллигентные люди. Им удалось найти единственно возможную точку несоприкосновения с Лешиной кирзой и полковничьим бейсболом: наука, техника! Они давали Леше свою техническую мысль, что все равно не спасет Лешу от распада и развала в 1984 году. И недальновидные и тупые Леша с Бондом платили им зарплаты, присваивали почетные звания во всех областях знаний, печатали для ученых альбомы Пикассо в финских типографиях. В научные библиотеки отправлялся Альберт Швейцер и Тейар де Шарден; сионисты могли никуда не ехать, разве что из кооперативной квартиры в закрытую лабораторию. И то, что они все-таки едут, само по себе достойно уважения.
Ученые нашли в себе силы отказаться от Лешиной поддержки – и повели за собой многие тысячи других. Понятно, не все эти тысячи таковы, как наши уважаемые гости. Есть, понятно, люди, стремящиеся улучшить свое материальное положение и избавиться от дискриминации, что совершенно естественно. Есть люди, не вошедшие в русскую культуру: из Прибалтики, Грузии. Но авангард – здесь. Да и в провинции именно научно-техническая и гуманитарная интеллигенция приходит к одному и тому же – необходимо выехать в Израиль на постоянное место жительства.
Так, по имеющимся сведениям, в крупном южном городе подал заявление в Отдел виз и регистрации заведующий кафедрой марксизма-ленинизма.
Боевики, демонстранты – будем же откровенны! – сели слишком рано и поспешно: результат отчаянности и непонимания происходящего. Он, Плотников, знал кое-кого: была у боевиков ненависть, а национальную идею они не схватили в достаточной степени.
Национальные движения, разворачивающиеся во времени и пространстве, не по балласту своему характеризуются. Хоть это и смахивает на марксизм, что еще недавно преподавал сиониствующий завкафедрой, можно сказать, что именно количество участников национального движения говорит о его качестве и силе. Нравится, нет ли, но именно массовость нацборьбы и создает макроисторические метаморфозы.
Плотников пообещал найти способ представить для кружка отказников свой альбом древностей Иудеи, о котором альбоме упоминалось. Вынести его просто так нельзя: агенты засекут, могут задержать. Криминала в альбоме никакого нет, но не стоит заводиться… Так же и гости считали важным не дать КГБ возможности обвинить еврейское движение в сотрудничестве с «антисоветчиками».
– Самое опасное теперь – придать нашему делу антисоветскую окраску, – написал на гостевом блокноте один из бенов. – И у нас есть такие Александры Матросовы… Прут грудью на танк!
Договорились, что альбом принесет Анечка, затаив его в широком пальто.
…Жечь, жечь, наговорили полное блюдо, а стекла не дребезжат, дело плохо кончится…
– Аня, ты меня слышишь?
– Да, солнышко…
– Право на свободную эмиграцию – важнейшая составляющая демократии. В целом можно сказать, что власти постараются избавиться от большинства тех, кто изъявил желание уехать, воссоединиться с родственниками. Вопрос в так называемых отказниках – прежде всего крупных ученых. «Утечка мозгов» нежелательна для государства, и в этом смысле его можно понять, но не простить. Конституция недвусмысленно говорит о праве каждого гражданина самостоятельно избирать место своего проживания. Уважайте собственную конституцию!
– Слава, давай я выброшу…
– Что?
– Бумажки. Надоело жечь.
– Аня!!
– Я же ничего не сказала!
Жечь, жечь, жечь.
12
Жгли. А гости спустились по лестнице, обошли почти заставившего двери тайного агента – и позалезли в Михаила Липского «Волгу». Михаил Липский, тридцати пяти лет, был кандидатом технических наук, один из создателей неизвестного мне заказа № 4. Только одно знаю – заказ этот ездил, и потому представитель заказчика после успешных испытаний сказал: «Дали колеса Родине – значит, Родина даст вам колеса». И дала.
– Он приятный парень, Слава Плотников, – немножко с шизом, – сказал Розов, человек добрый и полный.
Минкин радостно засмеялся. Он вел себя дурносмехом, прыскал на одному ему смешное слово; даже научные доклады зачитывал, растерянно улыбаясь. Его смешила забавная тугота и сложность, с которой люди писали и читали книги, делали чистую науку и примитивные заказы под номерами. У них, людей, были такие серьезные уморительные рожи, такие важные жизненные обстоятельства – вроде демократии и сионизма.
В шестнадцать лет Минкин кончил школу, в двадцать два – институт. Пошел в аспирантуру, начал клепать диссертацию по теоретической физике. Мог бы и не по физике, а по химии, зоологии, гистологии. Он в неделю-две вникал в самозамкнутое сплетение любого вида знания, усваивал его язык, манеру – и начинал смеяться, придерживая ухваченное за хвост-корень. Минкина веселило то обстоятельство, что людям, дабы войти в свое дело, надобно было провалиться в него целиком: не только головой и руками, но и чуть не гениталиями. Преподаватели буддизма сами становились буддистами, исследователи и любители икон переходили в христианство. То была советская национальная черта, от которой черты он, Минкин, был свободен – не из принципа, а за ненадобностью.
Вот только вчера он беседовал с философом-персоналистом, собирающимся уезжать. Дал Минкин философу повысказываться минут сорок, потом ухватил его за хилый корень и потянул на себя! Персоналист побрыкался и перестал.
– Вы бы, Леонид Моисеевич, написали что-нибудь для нашего журнала (Минкин с приятелями литературного толка выпускал время от времени машинописное обозрение «Евреи». Тираж – пять экземпляров, а литераторам лестно.), – обосновали бы необходимость и неизбежность выезда в Израиль с точки зрения персонализма, – сделал Минкин приятное человеку.
Жена Минкина – поэтесса Елена – как-то сказала в легком раздражении:
– Тебе, Арик, любопытно и ясно все, кроме моей жизни. Я – поэт, пишущий на языке, который не может найти себе применения там, куда ты меня решил увезти. Там нет базы – ни культурной, ни бытовой – для моих основных интересов!
– Я, Леночка, создам тебе действующую модель русской литературы на берегах Средиземного и Красного морей, – по-обычному как бы дураковато и небрежно отозвался Минкин.
– А то не поеду.
Друзья-литераторы, сами об этом не вполне подозревая, – есть мягковатое, но ядро того будущего, которое получит Леночка в утешение. Найдется место и философу-персоналисту, и сотне-другой подобных персонажей. Все это должно и можно закомпоновать, подвергнуть воздействию системного подхода, и тогда – вы просите песен? их есть у меня!
И Минкин прыснул, а философ глубоко задумался:
– Я, пожалуй, не смогу сейчас… Это работа на месяц, а я заканчиваю всякое неотложное. Перед отъездом хочется привести в порядок рукописи… Писанина и писанина. А вы сами напишите! Я вижу, что вы в курсе дела, а я в еврейских специфических проблемах не разбираюсь, как-то не дошла голова…
И Минкин написал статью в два вечера, прямо на машинке – печатать на ходу научился. Называлась: «Параметры и функции еврейского национального движения в СССР – пределы свободы выбора».
Едет «Волга» через всю Москву – по двум новым районам надо развезти пассажиров и возвратиться к себе, в центр. Большая Москва, только в метро это незаметно: ориентиры назад не отходят. В наземном же транспорте едешь на короткие расстояния, такси – дорого. Только пешим ходом ночью или таким чувством, как у одного моего приятеля, можно воспринять московские размеры:
– Я часто иду с пьянки в шведском посольстве часов в двенадцать и думаю: Господи, какая она гигантская, а я такой маленький и не умираю!
(Куда, куда я вылез со своими приятелями и мемориями?! Под самую их машину… Скорость в Москве повышенная, собьют – и будешь сам виноват… Езжай, шеф, езжай!)
Липский вел внимательно, небыстро: любое нарушение – и спровоцируют все что угодно: под колеса сунут кого-нибудь, столкновение со смертельным исходом, врублюсь в ихний спецгрузовик.
– Когда ты машину думаешь продавать, Миша? – интересуется Розов, свою давно загнавший и теперь завидующий осмотрительности Липского. – Потом получишь на сборы десять дней, отдашь задаром и купить ничего не успеешь.
– Фима, держи свой оптимизм в руках! Ты продал, а я тебя теперь вожу. Если и я продам, кто тебя будет возить, гебисты? Еще минимум год, до приезда Президента, будем сидеть как миленькие.
Минкин, машиной никогда еще не владевший, представил себе, как Мишка и Фимка заставляют гебешников везти их к синагоге, в противном случае угрожая написать жалобу в американский конгресс, – и захохотал.
– Арон, ты – самый веселый еврей СССР! Тебя можно использовать в фильме для Брюссельской конференции: как радостно живет отказник, терпеливо дожидаясь конца срока секретности! И никакого Вергелиса не потребуется: все наглядно и документально.
– Суровый ты, Миша. Настоящий вождь многомиллионных масс израильского народа. Миша – это Герцль сегодня! Прочим между, Слава пришлет к тебе свою наложницу – звезду русской демократии: не вздумай ей у себя микву устраивать, а то она увидит, что ты тоже необрезанный!
– Я еще не окончательно озверел. Это явные стукачи, разве ты не понял?
– Миша, ради меня, перестань, – стонет Розов. – Бред! Плотников столько делает сам, что стучать ему не на кого, только на самого себя! Как тебе это в голову пришло?!
– Он стукач! Я еще никогда не ошибался.
Минкин заржал так, что Розов, прервав стон, пискнул: он, Минкин, представил себе Славку Плотникова и его наложницу в форме, с погонами, но, как обычно, босиком, с этим их параноическим блюдом, загнуться можно! Они стучат в это блюдо…
– Миша, я умру от тебя! Миша – это майор Пронин сегодня! Миша, какие у тебя усталые глаза…
13
Они все стучат: Фимка и Арон, кусок дерьма, остряк-самоучка, и Ханыкин, которого КГБ назначило евреем, Терлецкий и те, что приезжают из Киева, из Минска, и все эти провокаторы, что устраивают демонстрации, а демократы – вообще настоящие работники ГБ. А те, кто звонит из-за границы, на самом деле не звонят, все организуется здесь, на Лубянке. А эта Сонечка Мармеладова, Анна-Хана, блядища, спит по заданию: стучат друг на друга.
Как она вообще может общаться с такой вонючкой? Вонючий борец за свободу вонючего русского народа: ближе к земле спустился и перестал мыться. Надо им внести новый пункт в Декларацию прав человека, специально для местных условий: «Каждый гражданин имеет право не принимать душ и не ходить в баню».
Он был чувствителен на человеческие запахи: пот подмышек, пот ног, женская и мужская слизь, неделю не мытая голова. Час без малого не мог Липский войти в нужник после жены, с ужасом принюхивался к детям. Благо, квартира была большая. Боялся, что приблизится к нему кто-то, заговорит – и рванет кариесом изо рта.
Полковник Джеймс Бонд прислал к Михаилу Липскому людей пять лет назад.
Они приперлись в полвосьмого утра – в такой час Липский последний раз вставал в день защиты дипломной работы. С тех пор день у него был ненормированный. Они, сволочи, знали из результатов оперативных разработок, что утром он никуда не годен! А сами были свежие и плотные, с университетскими значками; небось ложатся в десять вечера и усыпают без книги.
Они ровненько вошли в его кабинет, где он и ночевал – за редкими сексуальными исключениями. Один – Есенин такой моднячий, с допустимо удлиненными волосами, в мохнатом пиджачке под твид из народной Польши – нагнулся над его, Липского, раскаленными глазами, вытащил из нагрудного карманчика удостоверение – а Липский-то без очков ничего не видел! Но по запаху определил их, гебистов, бесплотную вымытость: не пахло, даже утренней зубной пастой, даже комбинацией здорового стула и молочного завтрака – чистота, кто понимает! И это подлое протягивание удостоверения незрячему (знают!), без стекол человеку – как только потянулся за очками, удостоверение спряталось, – Липского разозлить не могло, ибо ничем не пахло. Протягивающий завис над кроватью, не давая приподняться, а второй, склонив голову на плечико, переступал вдоль книжных полок.
– Вставайте быстренько, Михаил Борисович, – сказал удостоверивший личность. – Мы из Комитета государственной безопасности. Хотим с вами побеседовать.
Ежели бы он сказал что-нибудь грозное, знакомое по ненапечатанным запискам жертв произвола, какое-нибудь «попался, который кусался», или насчет веревочки, которой конец приходит! А он сказал свою банальную кагебистскую пошлость. О подобных рассказывали Михаилу знакомые, с присовокуплением своего блестящего, иронического, оскорбительно-смелого ответа. Ну, например: «Если вам угодно побеседовать, то я предпочитаю беседовать у себя дома! Если же речь идет о задержании или аресте (забыл, какая разница…), будьте любезны предъявить ордер».
Ага, а потом – придраться к ордеру: не подписан, не указана причина задержания или ареста (какая разница?!), пойду только в случае вынесения меня на руках, применяйте насилие, коли есть у вас на это право…
– Я не могу идти, не позавтракав…
– А вы думаете, мы позавтракали? С половины седьмого на работе. Ну, мы вас угостим – в наших краях: там у Петра Андреевича полный термос кофе, а у меня – бутерброды в портфеле… Петр Андреевич, у тебя кофе на всех хватит?
Петр Андреевич – книголюб, интеллигент гебешный! – кивнул:
– Там литр взял, не меньше.
– Ну, быстренько, по-солдатски, вы в армии были? Там на сборы дают от одной до двух с половиной минут; попадете – придется трудно, будете вечно взыскания получать, а в вашем возрасте и положении будет вам неудобно перед молодыми бойцами… Идите, идите умойтесь, мы подождем.
Какая армия?! Гниды, твари, какая армия!!! Я никуда не пойду, они не имеют права, там все спят вместе – в одной большой комнате, срут вместе по команде, мне говорили, ах, так вот что они решили со мной сделать, и за что? За разговоры…
– Видите, когда хотите – можете быстрее нашего. Наденьте пиджак. Может быть, придется вечером домой возвращаться, будет прохладно.
– Я должен что-то сказать жене.
– Скажите. Что-нибудь сочините: на работу срочно вызывают.
– Ай, да что вы выдумываете! У меня так не бывает.
– Что значит – не бывает? Вам жена не доверяет? Так по утрам на любовные свидания не ходят, да и мы на девушек не похожи. Пришли знакомые – иду гулять! Не надо ее волновать.
Петр Андреевич вытащил с полки последний полученный том «Библиотеки всемирной литературы», полистал.
– Это только что вышло? А я еще не выкупил… Надо зайти в подписные. Вы все тома получаете? Нет, у вас же и в других изданиях… А я все: только недавно начал библиотеку собирать.
Удостоверитель юмористически кивнул в его сторону:
– Надо идти, а то Петр Андреевич нас с вами замучает! Пока все книги не пересмотрит – не уйдет. Я очень люблю читать и читаю довольно много, но вот этой страсти книжной – нет! А он ползарплаты выкидывает…
Сказал жене – смрадной и бледной, – что идет гулять. К ней утром, пока она не надушится, совершенно подойти невозможно.
Сели в машину. Своей у Михаила тогда еще не было, но он-то отлично знал рвотную смесь носков и бензина! В этой, серой и матовой, не пахло ничем. Ничем. В машине, оказывается, дожидался шофер.
Сели на заднее сиденье, стандартно. Михаила – в середину. Сейчас. Сейчас он воспримет их спортивно-палаческий дух! Нет. Михаил уставился на в меру сверкающий полуботинок Петра-библиофила, на его японский узорный носок; заранее поганясь, потянул ноздрями. Ничего. Есенин тоже не чувствовался. Как это у них получалось?
Они сидели впритык на заднем сиденье. При движении должна была начаться мерзостная стыковка ляжками – с мужчинами для Михаила непереносимая. Но Библиофил и Крестьянский Поэт сверхъестественно сохраняли микронное расстояние, учитывая повороты, торможения, развилки.
А это как получается?
Ехать было – семь минут, не более того. У ворот – не главных, а каких-то боковых – Есенин и охранник махнулись не глядя бумажками: белую на белую. В пути сквозь вестибюль, до лифта, в самом лифте, в коридоре – ничем не пахло. У конечных дверей Петр Андреевич, шепнув нечто на ухо Есенину, смотался – пошел выкупать «Библиотеку всемирной литературы». Есенин пропустил Михаила в комнату, сказал: «Я изиняюсь, минутку, доложусь… А вы располагайтесь».
Кабинет?
Отражало стекло на письменном столе. Под ним – открытки: виды городов, с Первым мая, с Восьмым марта, фотография плачущего годовалого толстячка. Обои: желтые цветочки и золотые листики – туманные. На стене, против окна, – портрет Сергея Мироновича Кирова. «Ах, огурчики да помидорчики, – завыло в Михаиле: он даже притопнул, заездил плечами, – Сталин Кирова пришил в коридорчике!!!» Едва удержавшись, остановив песенку, продолжал осмотр. Киров был нестандартный: вместо коричневого с тусклым маслом реалистического товарища висел акварельный с подмывкой и подтушевкой, обвод – штриховой. Экспрессионистический, почти условный… Ах, огурчики!!! В коридорчике!!! Нет, что я смотрю, идиот, это же психологическая атака, оставить одного, они наблюдают каким-то образом, надо не дать им понять, вернее – дать им понять…
Но пришел Есенин.
– Сказал начальству, что мы с вами поладили отлично, спокойно приехали, поговорили о литературе. Сейчас, говорю, будем кофе пить. Так он нам дал домашнего печенья. У него жена готовит – сказка. Я был у него на дне рождения – не мог оторваться от стола. Ничего покупного, все свое, и какое! Сейчас сопрем у Петра Андреевича его знаменитый кофе – я знаю, где термос, – и все выпьем сами. А что, пусть не опаздывает!
– Я бы хотел, – сказал Михаил, – перейти к делу, по которому меня и привели. Я, как вы понимаете, не чувствую особого аппетита…
– Михаил Борисович, вы же сами говорили, что без завтрака не можете. Что ж вы такой ненастойчивый! Сказали – завтрак, а потом дела, а теперь? И я проголодался; давайте, давайте, быстренько перекусим. Вот бутерброды: вам с колбасой или с сыром? Ваш выбор. Я хозяин, вы гость…
Ну конечно, он же видит, что у меня очко играет, и смеется. Надо есть, и лучше с аппетитом, чавкая…
– Простите, как ваше…
– Сергей Александрович.
Вот… твою мать, он же ясно издевается, какой ужас, между прочим, я разве сказал ему, что он похож? Что я вообще успел ему сказать? Ничего!!! И ничего не скажу. А о чем они могут меня спрашивать? Все между собой знакомы – так можно задержать любого из научного мира и шить ему дело. Кто им тогда бомбы делать будет?
– А фамилия?
– Я же вам показывал удостоверение! Что ж вы такой невнимательный, несобранный…
– Вы похожи на своего популярного тезку.
Сергей Александрович засиял – и процитировал:
– Ах, и сам я нынче чтой-то стал нестойкай…
– Итак, вы предлагаете подзаправиться. Тащите кофе!
Так и только так: свободно, на его языке.
– Оглянитесь, Михаил Борисович; видите сумку?
За Михайловым стулом стояла большая спортивная сумка с надписью «Аэрофлот».
Я и в самом деле невнимательный. Прямо под ногами…
– Конечно.
– Давайте быстренько открывайте – там термос. Возьмете себе крышечку – она не нагревается, а у меня свой рабочий стакан.
Ну и что теперь делать? Не брать, сказать: «Сами возьмите»? Это кретинизм, мальчишество, он будет смеяться – и правильно сделает.
– Ну, как кофе?
– Что? Простите, ради Бога, я забыл вам налить… Привычка, я всегда завтракаю один, задумался…
– Ерунда, Михаил Борисович! Я же понимаю, каково вам теперь.
– Да, не слишком приятно…
– Ничего, все пройдет, как с белых яблонь дым. Поговорим – вам легче станет. Самое плохое – держать обиду в себе, ни с кем не делиться, злопыхательствовать в компании неудачников, бездарностей. Искать сочувствие там, где искать его просто противно. Конечно, там посочувствуют – пришел блестящий молодой ученый и проводит с ними свое время, разговаривает! Для них это свадьба с генералом.
– Что?!
– Кофе слабенький. Я дома варю турецкий, сразу с сахаром, густо, хорошо.
– Я вас буду вынужден просить не говорить гадостей про моих знакомых! Что преступного в том, что люди встречаются и беседуют? Пора уже перестать преследовать за убеждения!
Годится, я собрался! Он дебил, считает, что я настолько примитивен…
– Михаил Борисович! Я нагрубил вам, оскорбил?
– Дело не в грубости…
– Давайте быстренько скажите мне: я вам грубил, оскорблял?
– Я говорю…
– Михаил Борисович! Да или нет? Быстро, по-мужски!
– Нет.
– А теперь точно так же: быстро, правдиво, положа руку на сердце – этих сморкачей вы считаете своей компанией? Это ваши друзья?! Я знаю, что вы им друг, а они вам?
– Какое это имеет значение…
– Я ждал, что вы так ответите – не захотите говорить неправду: вам претит вранье, а сказать правду малознакомому человеку – трудно. Так?
– Естественно, что трудно разговаривать, почти… Вы, может быть, скажете мне, в чем причина вызова?
– Какого вызова? Вас кто-нибудь вызывал, задерживал, арестовывал?
– Меня вытащили из постели.
– Вы меня простите, Михаил Борисович, но мне стыдно за вашу ложь! Зачем учиться врать, если всю жизнь вы прожили честно… Я обратил внимание, что даже жене вы не могли, физически не могли, сказать неправду. Я это понимаю. Мы всегда считали вас сильным человеком. Я сам напросился на беседу с вами… Все-таки больно разочаровываться в людях…
– Да, я не привык врать…
– Зачем же привыкать?! Давайте быстренько скажите мне, как вы только что сказали о так называемых друзьях: правду. Вас арестовали, задержали?
– Меня…
– Михаил Борисович! Да или нет?!
– Нет!
– Спасибо. Вас вызывали?
– Меня…
– Не надо, не к лицу это вам!
– Нет!
– Приехали, слезайте… Вас… ну давайте быстренько скажите сами! Мне ли вам слова подсказывать!
– Меня… пригласили.
– А зачем такой сарказм? Вас насильно привели сюда?
– Нет, конечно!
– Все, теперь вы – это вы, а не какой-нибудь… шмаровоз! За вами заехали и пригласили. Когда будете писать заявление, так и напишите.
– О чем вы говорите?! Что писать?!
– Михаил Борисович, вас пригласили. За вами заехали и пригласили – без угроз, без рукоприкладства, упаси Боже! Заехали и пригласили – добровольно. И вы добровольно ответили на приглашение. Я не стал бы вообще заострять на этом внимание, но вы любите точные формулировки. То, что я сейчас сказал, – это ваши слова?
– Что вы сейчас сказали?!
– О том, что вы согласились принять приглашение сотрудников Комитета государственной безопасности побеседовать с ними за чашкой кофе. Вы согласны?
– Не понимаю, к чему эта казуистика…
– Михаил Борисович, я тоже не понимаю, к чему эта казуистика. Вы же сами все это сказали – я просто повторил, чтобы не было ошибки, пререканий… Я правильно повторил ваши слова?
– Сергей Александрович, мне надоело!
– А мне?! Вы просто пользуетесь своим превосходством в умении дискутировать. Это, знаете, не по-джентльменски… Давайте завершим нашу дискуссию без взаимных обид, а? Чтобы мне ничего не казалось, скажите быстренько – я правильно повторил ваши слова?
– Практически…
– Михаил Борисович, вы мне обещали, нехорошо! Да или нет?
– Да.
– Вы бутерброд не доели? Наверное, хотели с колбасой, а взяли с сыром! А я как раз люблю больше с сыром. Давайте договоримся: вы ничего не делаете и не говорите, не спросив у меня, а то получается, как с этим бутербродом: и вам плохо, и нам неприятно. Договорились?
И впрыгнуло в дверь есенинское начальство – малое и по-балетному стройное. Цвет кожи – светлый коньяк, нет, не коньяк даже, а экспортная шпрота: выдержанная, сухенькая… И рядом лимон. Все знало начальство о своем цвете – потому была на нем ярко-лимонная шелковая распашонка с короткими рукавчиками, с тончайшей белой змейкой и зеленым крокодильчиком под левым соском. Михаил Липский любил под такую шпроту ржаной хлеб с маслом. Начальник и об этом знал: брючата на нем – хлебно-ржаного цвета со сливочным пояском.
Все было хорошо у Сергея Александровича с Петром Андреевичем. Одно мешало: глаз у них был неспокойный, как будто без зрачка, без центровки. А у изящного их начальника глаз был черный, зауженно выведенный к вискам – и смотрел на Михаила.
– Доброе утро, Михаил Борисович!
– Доброе утро.
– Мое имя-отчество Рэм Сменович. Как вы, конечно, знаете, в конце двадцатых, да и где-то до середины тридцатых, давали такие имена…
– Я знаю.
– Ну вот. С печеньем расправились? Могу дать еще по штучке.
Сергей Александрович облокотился на Михаилов стул:
– А мы, Рэм Сменович, только с бутербродами успели покончить – заговорились…
– Я что хотел, Сергей Александрович… Доешьте, пожалуйста, свою порцию печенья, а потом зайдите ко мне. Покуда я вас поэксплуатирую, Михаил Борисович успеет написать заявление. Вы только объясните ему, как шапку писать.
– Так я уже готов, Рэм Сменович… Михаил Борисович, вы сами напишете, только запомните, пожалуйста: в центре листа большими буквами «Заявление», а в правом верхнем углу: «Председателю Комитета государственной безопасности».
Боже мой, Боже мой, что я им напишу? Они даже не сказали, в чем дело, я понятия не имею, что им известно, но – как это ни банально – им, по всей вероятности, известно все. Нельзя ничего писать, почему я сижу, как…
– Я не обязан писать никаких заявлений! Все, что я хотел сказать, я сказал. Если у вас есть вопросы – спрашивайте, я отвечу.
– Михаил Борисович, а ведь мы с вами договорились: сначала подумать, посоветоваться, а потом языком трепать!
– Сергей Александрович, возьмите себя в руки! Вы не первый день работаете. А то Липский воспользуется вашим возмущением – и напишет в ООН жалобу, что его оскорбляли в гебухе. Вы ведь так нас зовете, я не спутал?
– В чем меня обвиняют?!
– Вас? А кто вам сказал, что вас обвиняют? Вас кто-нибудь запугивал? Допрашивал? Оказывал на вас давление? Может быть, Сергей Александрович, который сидит здесь с вами с восьми утра, пять часов подряд, и угощает вас своим завтраком, вас ударил?! Я ему завтра не дам отгула за то, что он потратил на вас весь рабочий день! У него и поважнее дела найдутся… Если вы недовольны – возьмите бумагу и ручку и напишите в прокуратуру. Мы организация поднадзорная, нас проверяют регулярно, будьте уверены! Всегда проверяли.
– Я не знаю, что вам писать…
– А вы не ждите подсказки! Это только в антисоветских книжонках пишут, что следователь-чекист заготавливает заранее протокол и дает подписать невинному страдальцу! Я вижу, что вы и в эту ложь поверили, Михаил Борисович?
– Я не верю антисоветским книжонкам!
– Не верите – правильно делаете. Прочли их, поняли, кто и зачем их сочиняет, распространяет, размножает – отлично! Садитесь и пишите, а в конце добавите, как собираетесь жить в дальнейшем. А подсказывать вам никто не будет.
– Что вы хотите знать, я вам скажу, дайте мне понять…
– А вы еще не поняли? Все. Сергей Александрович, подпишите ему пропуск, пусть идет на все четыре стороны!
– Я ничего не сказал такого, что…
– Все! Вы меня простите за грубость, Михаил Борисович, но я вас приблизительно лет на двадцать старше: вы мне надоели! Я с вами беседую пятнадцать минут, а Сергей Александрович – пять часов. Представляю, как вы ему опротивели. Я бы не выдержал, у меня нервы давно измотаны! Сергей Александрович, пишите пропуск Липскому, и пусть его уведут отсюда: нам надо работать, а не баклуши бить…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.