Текст книги "Возлюбленная тень (сборник)"
Автор книги: Юрий Милославский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 25 (всего у книги 26 страниц)
14
После ночного промежутка первую электричку подавали в пять утра, но Титаренко ждать не захотел. Волоча за собою дядьку Гупало, который, хотя и советовал торопиться, предпочел бы сперва поспать, – тем более что следователь Александр Иванович насел на него вскоре после краткого, но зато и пожирающего все силы нахождения под административным арестом, – он двинулся к станции, где в час пополуночи почти до полной остановки замедлял движение пассажирский «Москва – Сухуми».
Уже идучи по улице, слобожанин несколько подобрался, запрыгал, заспешил, перенявши от Титаренки его особенную злую отрывчатость прямо поставляемых носков – от земли: светло-бурой до латунного супеси, отвердевшей за лето до плотности старой оконной замазки. Все это достаточно ярко освещалось луною.
Проводник посторонился быстрого Титаренки, который за годы службы поднабрал, учась у старших, несомнительную для встречных, самою последовательностью движений выраженную правомочность; придержал было Гупало, но следователь Александр Иванович язвительным пальцем толкнулся в проводниково плечо, полуоткрыл удостоверение – прямо в скулистое рассвирепевшее лицо – и вслед за тем дружелюбно поморщился, ибо не хотел возбуждать неприязни.
Путники оказались в сравнительно чистом, однако необыкновенно душном коридоре купейного вагона; только в отдаленном его конце последняя по счету рама была приспущена, и возле нее курил усатый пассажир в красной с белыми арабесками спортивной паре.
Проводник скрылся в своем углу; слобожанина следователь Александр Иванович поместил на откидное сиденье, столь тугое, что гнет худой гупаловской задницы оказывался для него недостаточным; поэтому дядьке приходилось усиливаться и налегать на внешней его край. На Южный вокзал прибывали к двум; всякая электричка шла бы намного быстрее этого известного, но медлительного поезда, сохраняющего в своем, со щелями, пазухами и полостями, естестве запахи дымового осадка и топочной жужелицы, а также сплошной размашистый перестук, что расценивается человеком в зависимости от душевного настроя: то как зловеще-тревожный, то как успокоительно-сонный. А за стеклами радиально смещалась чернота, следя которую Титаренко невольно вздремнул – и вспомнил, как таковая же начинала тормозить, лучиться, светлеть, разделяться на фасады, забор, фонари, погромыхивание и лязг обширных предметов, скрипучую невнятицу репродуктора – и повторенное буквами и голосами слово «Джанкой»: следователя Александра Ивановича дважды в детстве свозили в Крым.
Между тем внутреннее время, отпущенное на пребывание Титаренки в пределах событий, имевших касательство до Степана Асташева, проклятого матерью летом 1926 года, – время это подходило к концу. Оно воистину поджимало физически, в паху, не дозволяя присесть, как бывает при невозможности выбрать место, чтобы облегчиться; кроме того, следователь Александр Иванович изнемогал от умножающихся в нем угнетения и страха перед непоправимостью того, что уже успело с ним содеяться; чему он до сих пор уже побывал свидетелем и участником. Он видел себя расположенным чересчур близко от рыжебородого, с лаврским синим крестиком на груди, трупа и нависшей над ним мерзостной бабки; вот они застыли, ни туда ни сюда; а от них на все стороны откидными звеньями распространяется густая система, наподобие генеалогического древа, или ответвлений косточек домино при игре в «морского козла», или фотографий дорожных развязок на выставке «Транспорт США», где Титаренко балдел тринадцатилетним, после двух стаканов домашней бражки.
С легкостью готовый отступить хоть на заранее подготовленные, хоть на какие придется позиции, не видя никакой нужды в защите чего бы то ни было, – он убрался бы с поля и на этот раз, если бы только знал куда. Случайность выпадения на него асташевского дела, во что он, впрочем, более не верил, – похотливый азарт, с которым он бросился на пустую эту работу, ледяной смрад, чье исхождение больше не ужасало, ежедневные беседы с дядькою Гупало – все это обратило следователя Александра Ивановича к уразумению вещей, специально для него уготованных, но по природе своей для него же весьма опасных.
Стремясь поскорее избыть переживаемое им обстоятельство, которое представлялось ему в виде насыщенной вирусами либо загрязненной радиациею зоны, Титаренко старался задержать дыхание и ни до чего не дотронуться на бегу; и это было тем сложнее, чем дольше длилось, ибо все вокруг следователя Александра Ивановича было наделено собственным своим бытием, имеющим внимательное и насмешливое отношение к бытию титаренковскому, не только сегодняшнему, но всегдашнему. Оттого линейная быстрота сама по себе не спасала; надо было исхитриться – и прыгнуть; совершить какую-нибудь «петлю Нестерова», оказаться там, где тебя не ждут и не застанут. Или резко остановиться.
– Вы меня извините, – очнулся и начал со своей обычной заставки дядька Гупало, – я что-то как невежливый, даже не разговариваю.
– Ага-ага, – закачался над ним Титаренко. – А уже не надо нам больше разговаривать.
Тогда с иного конца вагона приоборотил к ним лицо одетый в яркий трикотаж давешний курильщик; он не спал и всю дорогу заводил себя обеспыленным, с привкусом миндаля, табаком, так как принадлежал к частной охране едущих в Москву богатых людей – либо сам был хозяином и сторожил купе, полное дорогого запретного товара, везомого на продажу.
Едва только вагонные ступеньки совпали с бордюрными брусками перрона, следователь Александр Иванович буквально вышиб из дверей сонного дядьку Гупало, и они, пробежав короткий подземный переход, взошли в основное помещение Южного вокзала, украшенное пятиглавыми фонарями на витых медных столбах и цветною эмблематическою лепниною по всему потолку.
От билетных касс и вплоть до сектора камер хранения зал представлялся полупустым. Несколько разветвленных монголоподобных семейств спало на лавках и тюках; чуть поодаль компания молодых пехотинцев сгрудилась подле томно откинувшейся на сиденье рыжеволосой женщины – и те из них, кто был побойчее, уже отстраняли инертных, стремясь оказаться среди счастливцев, кого первыми станет лобзать оцепленная войсками прелестница.
Но и здесь, в тепле и тихом безличном гуле, Титаренко не пожелал задержаться хотя бы до первых признаков рассвета. Купив себе и дядьке Гупало по стакану простывшего кофейного напитка, он вывел спутника на озаренную желтым привокзальную площадь, где прихватил Гупалу по-милицейски за пояс; ему почудилось, что слобожанин изготовился к ночному побегу, дабы оставить следователя наедине с наведенными им же фуриозными стихиями, а самому ускользнуть.
Руке было гадко во влажном тряпье гупаловской одежды, но Титаренко не поддавался и бормотал:
– Сейчас, дядька Игнатьич, сейчас поедем; так что теперь это ты меня извини.
Как едущий по казенной надобности, он мог бы заставить любой из стоящих на площадке таксомоторов засветиться и двинуться куда прикажут; при Титаренке были документ и оружие. Но задуманное им во время поездки требовало, хотя бы перед тем, как осуществиться, удесятеренной осторожности ко всему, что только ни попадается по дороге.
Твердо не желая выполнять насильно взъюченные на него поручения, Титаренко решил сам напроситься на иное поприще, а именно: преуспеть в том, что не удалось в свое время савинцовскому попу, – и убедить бабку Асташеву смилостивиться. Он сам не понимал, откуда нечувствительно явилось ему это намерение, не мог и определить, в чем оно состоит. Но – и в этом-то он был убежден несомнительно – достигнуть чаемой цели надобно было прямо и гладко, но и с отчаянного безоглядного налету, избегая задержек: следователь Александр Иванович твердо знал, что самое, по видимости, пустое событие – перебранка, пристальный злобный взгляд, под который в его положении можно попасть и в три пополуночи, – в состоянии исподволь помешать исполнению принятой им на себя спасительной повинности, потому что непременно изменит в нем верное его расположение, – и тогда останется только сесть на мокрый парапет, подобрав повыше колени и заслоняясь руками от прямых шлепков по мордасам.
Ближний к Титаренке автомобиль без предупреждения ожил, и владелец его, поведя головою так, чтобы видеть в зеркале – годятся ли ему пассажиры, с барственною угрюмостью шевельнул мускулами лица, осведомляючись: где будем ехать – и сколько?
Даже перед самою остановкою следователь Александр Иванович не сообразил, что центральные ворота, к которым он велел подогнать, обязательно будут закрыты. Отпустив по неразумию машину, он беспомощно затоптался у фигурно проклепанных створок; Гупало стоял неподвижно. До меньших ворот, что вели в круглосуточный приемный покой психоневрологического госпитального комплекса, было никак не меньше версты по периметру непрерывной ограды.
За оградою же, набранною из частых, квадратного сечения прутьев, соединенных между собою литыми поперечинами в виде знаков трефовой масти, – оградою, утвержденною на бетонной основе, высотою под пупок, находился двухсотдесятинный участок, известный в городе как Сабурова дача, или попросту «Сабурка»; более двух с половиною дюжин старых и относительно новых зданьиц-корпусов, означаемых по номерам отделений; в саду, насаженном еще в краткое губернаторство Н. А. Протасова, если не прежде.
То было бы глупо для дела явиться в психбольницу в четыре утра таким, каков он есть теперь: воспаленным, успевшим дважды измокнуть и высохнуть, неухоженным стрикулистом, – о том, как выглядит Гупало, Титаренко не думал, – и затем дожидаться в посетительском закоулке более поздних часов. Однако разразившаяся над ним устремленность не отступала ни в чем. Поэтому, протолкнув слобожанина вперед себя, следователь Александр Иванович двинулся сквозь длинный, под сводами, коридор ко внутренним дверям, открывающимся в больничный сад. У выхода ему пришлось объясниться со служащим ВОХРа в короткой чумарке синего сукна и санитаром-эпилептоидом, которых в лечебницах для душевнобольных охотнее всего берут на вспомогательные должности – за их лояльность, аккуратность и неумолимость.
Корпус, где содержали находящихся на экспертизе, располагался по диагонали от главных ворот, выделенный в самостоятельную единицу кирпичною стеною с растяжками колючей проволоки по косому гребню. Стена означала и задний двор, примыкая к трехэтажной постройке в торцах. Все видимые окна корпуса несильно светились.
Настоящий рассвет был достаточно далеко, может, даже за чертою города; но если спросить у стражника: «Сколько ночи?» – то, поглядев на цифирный круг, он просигналит: «Всего ничего» – и промнется то так, то этак, не сходя с места. После недели дождей двадцать первое сентября спозаранку походило на глубокую осень; куда-нибудь туда, за условную середину четвертого квартала. Черно-серебристые хлопья покрывали почву, и из тех же веществ, но мелкого разбора, состояла и видимая часть древесных стволов, достигавшая козырька гупаловской кепки. Но покамест спутники выбирались к ответвлению, ведшему до самого крыльца закрытого корпуса, весь нижний пласт охлажденной мжички, которою был напитан воздух, отслоился от верхних своих начал и, дойдя почти до жидкого состояния, сплыл к самим ногам идущих в экспертное отделение.
15
Судебно-психиатрическое исследование старухи Натальи Асташевой явилось нечаянным плодом гневливости, овладевшей Титаренко в областном бюро. Выписанное им постановление было уважено, но иначе и не могло случиться. При этом следователь Александр Иванович сперва полагал, будто речь идет о хорошо известной ему экспертизе притворных и искусственных заболеваний – вроде той, которой подвергались наклонные к дезертирству и попыткам самоубийства. Одно такое пребывание среди взвихренных, изощренных в своей одержимости созданий оказывалось безо всякого битья действенною устрашающею терапиею, так что обманщику предпочтительней было бы прикидываться здоровым, нежели душевнобольным.
Прошедшие дни все переменили для следователя Александра Ивановича, но в закрытом корпусе распоряжались по-своему, и Титаренко, прежде желая всего-то отомстить Асташевым за их настойчивое проникновение в его повседневный обиход, вынуждался теперь к изысканию способов поскорее добраться туда, куда без предварительной договоренности даже ему допуска не давали.
А как он уже до того близко подошел к намеченному, что мог не слишком опасаться непреодолимости последних препятствий, то почувствовал себя в состоянии пройтись – прямиком, по газону – на боковую аллею, к садовому дивану. Ничто, казалось, более не гнало его напролом, не требовало с боем пробиваться сквозь любые заслоны; наоборот, деловитая и печальная готовность вполне владела следователем Александром Ивановичем: перекурить; отдохнуть и окаменеть, чтобы добиться возврата способности к рассуждению; вслед за тем позвонить дежурному в прокуратуру – и обеспечить доступ в соответствующую палату.
Дядько Гупало находился подле и курил предложенную ему «БТ», придавив ей зубами фильтр, точно картонный мундштук.
«Гар-гар», – с подначкою вскричала ворона, предположительно на том же языке, которым ненадолго овладел Титаренко в огненном сновидении, – «гаргар!». Следователь Александр Иванович отшвырнул свой не доведенный и до трети окурок, и тот ударился о союзку дядькина сапога. «А может, ну во нах?!» – достаточно громко произнес он, и в этом вопросе, по видимости, обращенном к безмолвному слобожанину, содержался тональный – да и по смыслу – отзыв-ответ на птичью издеваловку. И немедленно его повело, возможно, что от курения натощак: напряженное от болей брюхо налегало с изнанки на средостение, которое, сокращаясь, вызывало спазматический, не пускающий отхаркаться, душной кашель. Сложнее всего было противиться уверенности, что сразу же полегчает, если с разгону, расставив руки, шлепнуться оземь – и отбить в падении всю свою начинку, словно приставшую к небу мокроту. Но Титаренко не поддавался и продолжал прогулку, наступая на мягкие оболочки каштанов, подталкивая вылущенную из дрянного асфальта гальку в направлении соболезнующего дядьки Гупало, что шарашился неподалеку, двигаючись от лужи к луже.
Спустя минуту на титаренковский приступ откликнулся за стенками отделения какой-то бессонный кашлюн, которому здесь ненароком запустили простуду.
В семь часов, к истинному утру, рассвело, потеплело, и на Сабуровой даче установилась, по времени года, сквозная, в меру ветреная, осень.
Следователь Александр Иванович с одобрением наблюдал все, что было красного у старого здешнего кирпича и преломляемого – у оцинкованной жести.
Вновь ничего не болело; а к сознанию злой гадостности телесного наполнителя, накачанного в него Асташевыми, он привык, и поэтому очередной удар уже немногое мог изменить в его подраненной, но отчасти и преображенной натуре.
– Так что, Марко Игнатьевич, на пересменку? Вас на пенсию, а меня к вашей тете медбратом?
– То они вас тама выбрали, потому что своих вже никого не осталось, – уточнил Гупало. – А вы до их сами подошли.
– Ух, сколько оно долго! – притопнул он по мокрому и споткнулся. – Она ж одна жить не может, до себя кого-нибудь тянет-тянет; из него наберет, Стецьку передает, чтоб он тама тихо был; мать моя у ей спрашивала: «Как это, Наталка?» – я не спал, а она говорит: «Молчи! это я его как цыцей обратно кормлю! Своего молока нет, так у вас беру! Бо он же немертвый лежит, и я о-такая теперь живу!»
– А если мы лесочком-лесочком?.. – В тысячный раз пожелал Титаренко проверить известное.
– Тогда она усе сразу поберет; если рядом кто свой есть, так она не боится, что, может, не фатит и они голодные будут; от вы до нее придете, она успокоится – и у вас болеть перестанет; только то надо будет близко поселиться, чтобы она не волновалась.
Все меньше и меньше трепетал Титаренко дядькиных бесед; все проще и проще относил их к себе – раз никого другого рядом не было и быть не могло. Зато его горько возмущала чрезмерная, лживая, как он ее воспринимал, обыденность, с которою медленно длился, вбирая в себя все новых и новых гостей, тот мрачный праздник, богатая свадьба в Савинцах; даже и не там, а в каком-то ином, более не существующем селе, если только он верно разгадал ухищрения соучастников и свидетелей.
К примеру, он узнавал от Гупало, что парни в Савинцах были одеты по московской моде: – кубанки и брюки клеш, «как в Морфлоте». Но ведь и на его свадьбе в 197… многие были в клешеном да приталенном! И следователь Александр Иванович уклонялся от дядькиного рассказа и начинал нехотя искать свою невесту по всей заставленной хорошею мебелью трехкомнатной квартире, с добавленными стенными шкафами и антресолями. Он заглядывал повсюду, постепенно разгорячась; и хотя еще баловался, для виду шаря в посудных горках, прикладывая к глазам вазочки и фляжки, однако, нанюхавшись кипящих маринадов, – из этой кухни еда поступала на столы, развернутые в саду, – принялся за дурную игру всерьез. Вокруг него бегали и кричали: «Ищи, ищи», так что он едва удерживался от поимки какой-нибудь крикуньи – дабы напялить ее при народе в хороводе, раз они так надежно спрятали его будущую жену. Лишь в самой дальней от входа комнате, за старою шанхайскою ширмою, какую задешево можно было купить лет пятнадцать-двадцать назад, он обнаружил женскую фигуру в белом, с оборчатою накидкою, что прикрывала лицо. Со стоном он рванул узорную ткань к себе, так чтобы сорвать ее с головы и рассыпать волосы, – и тогда с хихиканьем обняла его за бока сидящая под фатою на стуле невестина бабка. Он отшатнулся и с воплем ненависти бросился на хохочущую пьяную старуху, но на него прыгнули с двух сторон друзья, свойственники и коллеги: «Ты что, Санек, Сахар, Санюра, опомнись, бивень! – тихо, что ты?! Ну ты прямо как сам не свой…» А со спины уже припала к нему ненайденная невеста.
Ему не везло с женщинами за семьдесят – в точности как тому горбоносому баритону в парике и эполетах, с незаряженным дрезденским «ульбрихом» наизготовку: «Старая ведьма! так я ж заставлю тебя отвечать…»
– …Кому это надо, чтоб так оно было, Наталья Калинниковна!? Кому оно надо, а? – спросил Титаренко.
Наголо стриженная под госпитальною косынкою старуха Асташева хлебала утреннюю кашу. Алюминиевая десертная ложка, вздергиваясь, достигала рта, но в последнее мгновение черпачок уводило вверх, а стремящийся рот подтягивался к нему быстро, не вместе и безуспешно, не будучи в состоянии угадать, куда ему теперь следует обратиться. На первый взгляд, виною всему было чрезмерное расстояние до стола – и невольно хотелось подтолкнуть старуху к нему поближе, насколько это возможно; впрочем, и сама Асташева старалась нависнуть над тарелкою, предельно сократив путь, который полагалось пройти ложке. Но чем ничтожнее становился промежуток, тем резче отлетала вправо старухина пясть, изрыжа-цитронная, в гречке и чешуе, с некрепко зажатою в пальцах сплюснутою коковкою; представлялось, что старуха, помимо ложки, еще удерживает рукою слишком большой для нее сферический предмет, и поэтому щепоть ее не может до конца сомкнуться. При этом Асташева утанывала подбородком в жидком своем завтраке, не оставляя попыток его одолеть, хотя варево уже совершенно простыло.
В манипуляционной, где для пришедших организовали встречу, стоял против окна низкий деревянный топчан, из тех, что размещаются по санаторным пляжам. На нем боком пристроился тотчас задремавший Гупало; а сам Титаренко, вскоре утратив последнее терпение, выпростал из старухиных фаланг непослушную жестянку, полуприсел на крышку стола и затеял было помочь – в надежде поскорее избавиться от зрелища, не предназначенного для его истонченных душевных составов. Но дело не шло. Калека ежеминутно подкидывала головою, как бы страшась подносимого следователем Александром Ивановичем глотка пищи. Приходилось касаться ее затылка и темени, отчего старуха начинала рычать и вырываться, норовя сбросить тарелку на пол или угодить в манку по самые уши.
– Ну во такочки, во такочки, – приговаривал Титаренко, – сейчас покушаем и поговорим; потому что невозможно…
– Ой, бую-у-усь! – с пронзительною хрипотою закричала Асташева. – Ой, буюся-а-а!!
Вонючий воздух снова понесся из титаренковской гортани: все в нем стало мокрая резь и набухло клейким. Через силу не валясь, он уцепился за края поехавшего к стене, вымазанного кашею стола – и увидел, что свадебные гости опешили, когда Стецько плюнул матери в глаза. Она принялась перемаргивать и утираться, повторяя «буюсь-буюсь».
– Кого ты дуришь, мандюка старая? – рыдал Стецько. – Кого ты тут обмануешь?! Я з-за тебя до города переехать не могу, бо ты ж все от меня побрала! – и не желая более сдерживаться, бросил в нее сорванную с головы шапку-кубанку.
Асташева не без ловкости увернулась, но Стецько ухватил ее за косицы, обрушил перед собою на колени и стал бить раскрытою ладонью по сусалам:
– А теперь точно скажи: чего ты меня держишь! Точно скажи!! Точно теперь скажи: чего тебе надо! Держишь – так скажи зачем?!! Если надо – так скажи что!?
Гости из Рапной старались размирить сына с матерью, тогда как обитатели Савинцов, угрюмо потупясь, двинулись прочь от невестиной хаты. Оставив у Стецька в горсти клок вырванных волос, Асташева встала на ноги, отряхнулась, фыркая разбитым носом, – и, продолжая вопить, запрыгала на месте, повертывая поднятыми вверх кулаками.
– Ефим Ушерович, вы здесь? – откликнулись из коридора на старухины крики; совершили попытку войти рывком; но Титаренко спиною уперся в дверь, а поблизости громко и гугниво отозвались: «Нет, Майя, мы в третьей, пока во второй допрос».
Все голоса, до сих пор услышанные следователем Александром Ивановичем за полтора часа пребывания в закрытом корпусе, принадлежали исключительно персоналу, если не считать Асташевой; находящиеся под наблюдением упорно молчали, так что невозможно было даже представить: сколько их и в каком положении.
До половины холодной манки оставалось несъеденною.
Титаренко отодвинул ее подальше.
– Так что ж с того? – развел он руками. – Вы тоже его знаете, довели.
Он нагнулся к самому распухшему от битья уху Натальи Асташевой, надеясь закрепиться к ней поближе, в случае если их опять перебросит с места на место, – так, чтобы безостановочно продолжать порученное ему увещание:
– А вы, титочко, прервите, – он хотел сказать «простите», но и это слово годилось, ибо значило на свадьбе в Савинцах то же самое. – Прервите, титочко, нету у нас больше времени; это ж все равно, разве ж вы сами не видите? Сколько так будет? – сердился он. – Присудили бессрочно? Что там он сделал, что вы – всем, титочко, давно без разницы, никто, кроме вас, не помнит, все забыли, одна вы с сыном помните и нас заставляете, вокруг все травите, сами себя мучите – это ж сколько лет?! Я понимаю, что обидно, я сам такой, и мои тоже все такие были, но, может, хватит уже? Это ж больше никакого значения не имеет, правда, – опять и опять возвращался следователь Александр Иванович к основному из полученных, но не могущему прямо быть выражену знанию. – Ничего не стоит, никому не надо. Мало что тогда случилось?! – тогда случилось, а теперь прервите, титко Наталко, и сразу всем лучше будет.
Гупало вдруг оставил свой топчан и принялся осторожно подстраивать Титаренку к выходу, указывая на вздрагивающую филенку, за которою все громче и взволнованнее переговаривались позванные санитары и сестры.
Дверь в манипуляционную заметно перекосилась; верхние и нижние края полотна завязило в коробке углами, и пришлось, помогая следователю Александру Ивановичу, выдавливать ее пинками снаружи.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.