Текст книги "Возлюбленная тень (сборник)"
Автор книги: Юрий Милославский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 26 страниц)
12
Нет слов, нет слов; у проб…ского мiра всегда найдется, чем затерзать тихого печального человека, каким полагал себя Александр Иванович Титаренко.
От самого начала, а затем – вдоль по всему воспоследованию титаренковской судьбы, частью уже отмотанной, частью – до сих пор еще свернутой наподобие канатной бухты, были размещены предупреждения о неизбежном.
До десяти лет он пятился и отвечал им: «Не хочу», – то дальнему горестному ропоту по вечерним оврагам, то рыхлой поляне среди сосен, где стояли некогда зарулившие сюда на обоюдную гибель немецкие и русские танки, дотла спаленные огнем и водою; а потом, повзрослев, слал, кого ни встретит, матом и проходил мимо.
Сколько раз, начиная от раннейшей юности, Титаренко уловлял рядом с собою отвратительный абрис вестника, уже совсем готового протянуть конвертик с посланием или произнести что-нибудь устно! – и немедленно принимал решение: ни за что не попускать этим подобиям безнаказанно клубиться в его присутствии и тем более – при его участии.
В том же роде он поступил и теперь.
Бабку Асташеву увезли на стационарную психэкспертизу; дядьке Гупало в соседнем РОВД выписали пятнадцать суток административного ареста; труп – из очень большой любезности – удалось положить на заморозку до конца месяца.
Таким образом, все были выбиты вон и надежно закреплены по выделенным для них местам, а в распоряжении следователя Александра Ивановича оставалось – на первый случай – два дня и три ночи.
Чтобы обойти – по невозможности победить – донимающие его энергии, Титаренко изыскивал многоразличные, как при обращении с живыми людьми, методы: он либо выражал несогласие, либо уходил в глухую оборону, но чаще всего объединял и ту и другую методики: похожее происходило минувшими ночами – и в долгих беседах с дядькою Гупало; потому что слобожанин, вместе со всеми живыми и мертвыми Асташевыми, без сомнения, в чем-то соприкасался с извечною титаренковскою борьбою, отчего результаты ее с каждым часом оставляли желать все лучшего и лучшего.
Следователь Александр Иванович допускал, что пресечь это ползучее распространение обращенных к нему сил все еще для него возможно: призови он дядьку Гупало на допрос и врубись ему рукоятью служебного макарова с неизвлеченною обоймою в основание черепа. Без какого-либо серьезного труда Гупало навек воссоединился б со своим консервированным племянником, который, в свою очередь, откинулся бы обратно в состояние неопознанности.
Разговор пошел о лекарствах, а лечиться Титаренке разрешалось любыми средствами; впрочем, он не считал себя до того обреченным происходящему, чтоб ради него заболеть, и потому не проводил над собою никаких оздоровительных терапий, а только отдыхал и питался легкою пищею.
Днем единственным из доступных следователю Александру Ивановичу развлечений еще оставалась оперативная добыча данных, подтверждающих его частное мнение; так, от мрачных предчувствий касательно всего асташевско-гупаловского Титаренку отвлекало развитие дела В. С. Рудого: нелепый его автомат – ППС-43 – был предоставлен Владимиру Семеновичу работодателями: негласным товариществом торговцев пушным товаром. Рудой был нанят исполнителем приговоров неисправным должникам, предателям и членам их семей.
Присутствие кончилось.
Но убраться домой и сидеть там в судорожной готовности к новым напоминаниям со стороны кишечника, мозгов, домашней утвари и проникающих в окно карбидных вспышек – напоминаниям о каких-то закрюченных ему в плоть обязанностях – следователь Александр Иванович теперь не решался.
Поэтому к восьми часам вечера он посетил ОВД на станции Балашовка, арестные помещения которого были отведены для содержания в них пятнадцатисуточников.
Тот, кому уже приключалось отсиживать этот или близкий по термину срок, не затруднится распознать даже в обстающей его темноте контуры соседских изображений.
Посреди камеры жалостно стонет утлое сосредоточие хлама. Это хулиганье. Оно сцепилось с охранниками в проходной своего завода, было ими дважды уронено на цемент – и с тех пор просит у контролеров обезболивающую таблетку. В дальнем закутке окостенело пьяное рыло: бесформенное, цвета мокрого угля, с отпечатками подошв на щеках. Рядом чревастый лимфатический дурачок из обстоятельных ведет беседу с пребывающим в страхе и растерянности окраинным простецом, схваченным в танцевальном зале за то, что приставал к женщинам, цинично бранился и оскорблял своим поведением человеческое достоинство.
И, щепетильно сторонясь всей упомянутой публики, неслышно, точно в балетках на цыпочках, а в действительности обутый в дорогие штиблеты с подковами, гуляет по камере поджарый субъект с железным мускульным кольцом по периметру рта. Это – аллигатор, профессиональный разбойник, пересаженный сюда из ПКТ, потому что срок предварительного заключения у него истек, а следствие по его делам закончить покамест не удается. По гуляющему видать, что и сам он толком не знает, на чем конкретном и как долго продлится его здешнее пребывание; и пытаючись ощутить, какими неожиданностями запаслись против него сыщики, он до глубокой ночи движется по камере и рассуждает – по большей части беззвучно, но время от времени напевая: «Держи-лови, держи-лови, держите ваши багажи».
А остальные, кто бы там ни был, дремлют и никому не видны.
О прибытии Титаренки балашовских контролеров уведомили загодя, протелефонив им от дежурного офицера в горуправлении. Но, будучи из застарелой милицейщины, с ее всегдашнею склонностью ко вздору и мнительности, они не только не приготовили, как было им велено, комнаты, предназначенной для беседы следователя Александра Ивановича с арестованным, а, по-особенному насупясь, разглядывали титаренковские свидетельства, точно не понимая условий поставленной перед ними задачи, выполнимость и даже самая уместность которой будто бы представлялась им, контролерам, откровенно спорною.
Впрочем, все это длилось недолго. Старший из контролеров, подчеркнуто уважая каждое из производимых им движений по отдельности, ушел за дядькою Гупало, тогда как другой, полный, благорасположенный малый, с подмигиванием указал Титаренке на фанерную, с пластмассовою обвязкою дверь, что вела в чулан, выгороженный из общего объема контролерской крашеным синькою дээспэ:
– Скоро освободится.
Камеры административно арестованных размещались в полуподвальном этаже, а точнее сказать – были утоплены в уровень фундамента. Низкосортный портланд и чугунный прокат, лишь кое-где переложенные деревом нар или мякотью матрасной начинки, образовывали систему резонирующих мембран – так что здешние обитатели скоро научались не разговаривать громко. Скоро – однако не за минуту. Оттого мужской голос за фанерною дверью едва бубнил, притом что женский, еще не поспевший – а может, не пожелавший – усвоить правил, страстно разорялся и никого не признавал:
– Только родному, понял?! Только родненькому! А тебе я спустить дала, чтоб ты не расстраивался! А любимому – хоть на клычок, хоть буравчик, хоть розеточку, хоть бахчисараечку! Чтоб ему приятно было!
Фанера с дребезгом отлетела, и низкорослый юноша-прапорщик, улыбаясь, покинул комнатку.
А вдогонку за ним, бряцая частым металлическим наворотом сапожек из сайгачьей замши, в черно-атласном платье, шитом золотою ниткою, на золотых же пуговицах-клепках, от плеч кружевная, а снизу – короче не бывает, показалась девушка-жиганка – камелия, крестница Киприды; по всей вероятности, приезжая из Великороссии, взятая в лом прямо от стойки в аэродромовском ресторане. Она все еще кричала, и губы ее были в исступлении нагнетены.
Красавицу с осторожностью удалили в женскую камеру, а взамен вызвали дядьку Гупало.
За два десятка часов своего ареста – вдобавок днем его посылали на уборку погрузочных дворов при балашовских пакгаузах – слобожанин оброс и еще засалился. При виде следователя Александра Ивановича он незамедлительно принялся виноватиться и сокрушаться – и все это, как водится, не без буффонства, не без истерического многократного переспроса: а куда ж присесть? на стулку? на тубаретку? – но Титаренко посыла не принимал.
Несколько переждав – и не столько слобожанское актерничество, сколько истязающий сердце припадок словобоязни, – он подперся сведенными тыл к исподу ладонями, ибо голова его тяготела укануть лбом в покореженную столешницу, и сказал:
– Бабку вашу есть кому забрать?
– Она абсулютно нормальная, – сразу отозвался Гупало. – Може, как говорится, нервная, та, знаете, некультурная.
– Смотрите сами, дядьку, – почти не отводя подбородок, устроенный в перекрестье больших пальцев, еле слышно предостерег Титаренко. – Экспертиза в ее случае дело формальное, диагноз ей поставят «деменция», старческое это… слабоумие, и переведут – туда, где у них на тридцати койках пятьдесят пенсионеров лежат валетом. Кому это надо? Так что если скажете, кто в состоянии ее до дому отвезти, мы его уведомим.
Эта очередная попытка затаиться, подставить вместо своего собственного и единственно возможного жизнепроживания какое-то иное, чаемое как более ловкое, юркое, еще не утратившее права на счастливые неожиданности и удачные исходы, – попытка эта предпринималась следователем Александром Ивановичем не по здравому рассуждению, а для грядущего внутридушевного отчета: все испробовано, прошу пощады! Но желая довоевать до конца и принудить подследственного к выдаче сообщников, он продолжал:
– Вам еще здесь свою пару неделечек отбурлачить придется, бабушка-старушка там пока спокойно дойдет, а племяша у нас студенты разберут на запчасти.
– Они ж позаболеют усе! – шепнул Гупало.
– Что значит «позаболеют»?
– Та вы же знаете: ото, как с вас они тянут, чтоб вы не ушли далеко, так, ото, в клинике тетка Наташка все на себя потянет; о-те старенькие, что там лечатся, усе поумрут; и персонал обслуживающий позамучается. А студенты хай не дотрагуются! – поднял он голос. – Бо то никто и не скажет, что оно будет, так ото ж нам с вами спешно надо…
По традиции Титаренко вознамерился было не мирволить наглому болтуну, расправиться с ним, как он того заслуживает; но накопленный за последние дни недосып взял свои меры: следователь Александр Иванович лишь презрительно пожал плечами, не удостаивая больше вниманием ни Гупало, ни других, подобных ему невидимых подлецов, раз они такие, что не погнушались подкрасться – и окружить.
Чулан-выгородка, где проводился допрос, охватывал часть капитальной стены с окном, обрешеченным между переплетами. Оконный проем был до того глубок, что подоконник мог бы использоваться в качестве дополнительного стола, возникни в нем надобность, или же книжной полки.
Титаренко оперся поясницею о ее выступ, подвигался, присел, а затем опять прошелся до прежнего своего места.
Произнесенное было произнесено, и следователь Александр Иванович, не желая ничего больше слышать, то и дело подходил к форточке, открывал ее – и глядел на освещенный фонарем от выступа крыши подножный пятачок: последнее укошенное коленце водосточной трубы, под которым в круглой ущербинке стояла – еще от вчерашнего дождя – вода, несущая на себе померанцевых тонов кленовый лист; к полуночи дождь измельчился до мглистой взвеси и перестал.
13
Пастухов сегодня кормили в чередной, соседней, хате, и едва только дядька Гупало, придя домой, успел развести ставни, как на околице закопошились, предупреждая о своем появлении, сильно поддали калиткою и с кокетливым – при виде А. И. Титаренки – ойканьем понесли в дом остаток от обеда: дрожжевые пироги, по-кацапски чиненные желтым крупным горохом, уплощенные с полюсов небольшие томаты, лук и теплые обрезки жирноватой свинины.
Не имея нужды в пастухах, Гупало все же платил семейные кормовые деньги – в порядке какой-то древней очередности.
– А зачем? – по привычке изображая непонимание, спросил следователь Александр Иванович.
– Та чтоб не обижались; мне те два рубля в месяц… – и хуторянин шаркнул подошвою по давно не подмазанному полу, от которого отделялся тяжкий глиняный прах.
До двадцати минут заняли благодарности соседке, выставление глазурованных плошек, низких широких стаканчиков и на треть полной бутыли с прямым острым оплечьем.
Титаренко с удовольствием поел печеного, омакивая пирожок размером с городскую булку в нежную мясную подливку.
Ему было как на курорте – отдохновенно, и начало этому свободному самочувствию коренилось в достигнутом еще прежде тайном соглашении с неотменимым. Как ни терзало его все с ним происходящее, он все же доспел усвоить, что безопаснее будет кое-какие видения досмотреть до конца, не просясь очнуться.
Ведь вот уже и сам он был позван – и не сумел отказаться – на эту давнюю свадьбу в Савинцах, о которой твердит и твердит ему за ужином дядька Гупало; свадьбу долгую, чумовую, так что от нее иные гости не могли отойти месяц. Двести лет как знают, что празднества свадебные много отъемлют здоровья, имущества, времени и работ у безумных слобожан; а к несчастью, у простолюдинов сопряжено со свадьбою еще и множество пустых обрядов.
– …а вже тогда перезва[8]8
Перезва – слобожанский свадебный обычай. В ночь под понедельник, после обряда в коморе, где новобрачная лишается девственности, свадебные гости, взявши с собою водку, ходят по сельским улицам с пением похабных куплетов и танцами, элементы которых указывают на так называемую «фаллическую» подоплеку происходящего.
[Закрыть] пошла; молодые половое сношение приняли, а людячки наши дурные кричат, гадость всяку поют; на свадьбе, как говорится, всегда дух тяжелый.
Тини-тини, тиниченьки,
А й у полi криниченьки.
Там пизди сидять
По сокирцi держать.
Хочуть хуя зарубать.
А хуй не дурак:
Як iскоче на лавочку,
Як ухвате булавочку —
Цап стару пизду по зубах!
– У-ух, дядько, выводите вы меня, до предела выводите. Это ж когда оно было?
– А это еще братко мой на допризывной подготовке числился, – то, значит, в двадцать шестом.
Все приму, решал следователь Александр Иванович, все приму, как получится и как есть. Разве ж в детстве не рычало мне из-под неподъемной деревянной кровати, где спали дед и баба, звало приблизиться и само подтягивалось красным языком в белых присосках к вязаным моим башмачкам? А потом, что ли, не отыскивало на каком угодно этаже и не смотрело на меня до утра – сквозь мои прижатые к лицу руки, сквозь зажмуренные глаза, в самую серединку?
– Шестьдесят лет с большим гаком, как эта ваша гулька состоялась, да, дядько?
– …а Стецько свой о-тот из штанов выпустил и идет-орет: даю уроки гры на семиструнной гитаре! Катруся, выйди с коморы, в последний раз взглянуть на свое любимое! А усе ж смеются! От, холера, как оно помнится! Девять лет мне было, сыночек, девять лет! Что он какое слово не казал, а я ж помню! – и дядько Гупало, задумчиво приосанясь, уставился на порожнюю теперь бутыль.
– Разве тогда молодежь с бородой ходила? – А. И. Титеренко не забывал того, как выглядит мертвый Асташев, и сейчас с большим неудовольствием соглашался лицезреть плотяной его образ, безчинствующий в компании готовых на все молодаек.
– Борода в него тамки наросла.
Уже не раз следователь Александр Иванович замечал, как сию минуту скромно возникшая, ни на что не претендующая субстанция-развертка, – внезапно задерживалась, загустевала и, вместо того чтобы истечь вслед за другими такими же, – останавливала все сущее вокруг время и надвигалась на него вплотную, охватывая с флангов.
– Ах, тамки? – Титаренко все еще не мог допустить, чтобы дикие эти вещи называли при нем своими настоящими именами. – Тамки, а не тутки! А раз так, то давайте вернемся к нашему разговору: пьяный Степаша ударил мамашу – и скончался на месте в результате материнского проклятия…
– Сразу впал!! – бешено воскликнул подвыпивший слобожанин.
– …поддал на свадьбе, стукнул старушку-мать по чувырле – и с тех пор, с двадцать шестого года! – лежит, отдыхает и не разлагается?!
– …а до ей вже после батюшка приходил – то мне старшие люди рассказували; говорит – простите его, и вам легче будет, и он пройдет; пожалейте, а то всем плохо; все ж повмирали, кто его хоронил; а когда, ото, вы на следствие приехали, до меня суседи прибегают и говорят, что тама, у церквы, глубоко копают! Обратно из-за вашего опыряки[9]9
Упырь (южнорусск.).
[Закрыть] страдать будем! Идите и делайте, чего полагается; а я что ж? Я говорю: та де ж он опыряка, то ж несчастный, застрял; вже сколько лет, как это вот…
Чтобы не завязнуть навечно в гупаловских словах, Титаренке оставалось немногое: или беспробудно молчать, или карабкаться в направлении еле заметного теперь просвета – просвета, где лишь недавно он умудрялся существовать на равных со всеми.
– Вы, дядько, мне по-простому объясните, что значит «застрял».
– А как у лифте застрял, – без запинки ответил Гупало, и, судя по скорости ответа, заметно было, что свою сентенцию слобожанин не выдумал на ходу и пользуется ею не применительно к случаю одного Асташева, но достаточно постоянно, когда заходит речь о событиях не столь уж и редко происходящих. – Удачно, что он мертвый застрял…
– А то б?
– …поскольку в основном живые застревают. Вы, сыночек дорогой, товарищ милиционер, оно ж вам не надо! Вы только меня извините! Оно, как лифт испортился, а те ж кричат! на кнопки жмут – и ничего. Народ целый застрял, – произнесши это, Гупало неловко усмехнулся: – Исполнилась их мера, стало тама все, и застрял; между этажами висят, а механика звать не хочут.
Слобожанин примолк, попеременно трогая то вилку, то ножик на сырых деревянных черенках; затем он разыскал на клеенке приставший к ней съедобный комочек и стал переминать его на резцах, стараясь распознать, что именно он обнаружил.
Следователь Александр Иванович отстранился от стола и посетовал на тошноту – и Гупало, в знак совершенного понимания, пятикратно кивнул.
– Так оно ж потому и это; от человек бывает такой хороший, такой здоровый, а в туалете после него так воня! так воня! – и опять, пустясь в отвлеченность по ходу мысли, добавил: – Пока живем – не воняем, бо нас жизнь держит; но только если ж оту смертюгу хотя раз в день из себя не высрем, так и погнием через две недели. А в их же усе застряло! – вскочил он на ноги. – Они из нас вытягуют и заместо нашей силы свои говна суют. – Гупало вдруг приблизился к Титаренке и скороговоркою залепетал: – Скоренько, товарищ милиционер, скоренько, ради это-вот, давайте что-то с ими сделаем.
В томлении озираючись вослед закатному ходу по стенам гупаловского жилища, следователь Александр Иванович засмотрелся на изрядно прореженную божницу, где в среднем ряду была закреплена единственная, но полномерная икона: вписанный в ромб Т-образный Крест носил на себе ангелоподобную, о четырех сложенных крылах, фигуру с головою в короне, при том что сам Крест парил в черном небе со многими звездами. И высоко над поперечиной, выходя митрою за пределы ромба, возносился образ Господа Воинств – во владычном одеянии, при широкой крещатой эпитрахили; персты Господни как бы удерживали в пространстве Крест, нижний конец которого исходил из лещади двухвершинной Голгофы.
– Что у вас, дядько, такое красивое висит? – не указывая, какой именно предмет привлек его внимание, произнес Титаренко.
– А это душа Христова распятая нарисована, – глянул в нужном направлении дядька Гупало. – То еще когда-а с Москвы привезли до нашей церквы; что-то сразу их двадцать старых купили, разных, а благочинный потом приехал и говорит: неправильно, прошу снять! Так оно сто лет по хатам ходит.
– Душа распятая, – повторил он. – Тело во гробе ждет, а душа висит, плачет. Потому что Христос не только телом от нас пострадал, но и душу Его мы на земле задержали, так что три дня она на Кресте мучилась, аж пока ее Бог Отец обратно к телу с о-тех гвоздей не изнял.
– Вы у нас, дядько, сильно вумный, верующий человек… – начал было следователь Александр Иванович, – сильно знающий…
– Мать у меня все знала, что там по вере, – перебил его окончательно захмелевший Гупало. – А я ж каждо слово помню. В пятьдесят первом она, знаете, кончалась – от кишечника – от кишечника рака, – хуторянин возвратился к словам, что были им некогда считаны в пробеле скорбного листа, где стояло: причина смерти – от последнего к первому. – Я тогда до нее пришел, а она говорит: чтоб завтра ты, Марко, дома был, бо я больше не могу, теперь вже ты рядом с Наталкой поселишься. А в меня детей нема, сыночек, жинка молодая померла; а теперь они вас как-то сами выискали, бо вы ж их почувствовали, от они и нашли, а я ж, сыночек, правда не винуват! Ни в какой степени!
– Вы, дядько, сильно-сильно вумный, – ненавистно и тихо продолжил свое следователь Александр Иванович. – Аж страшно. А для вумных у меня есть вопрос на засыпку. Минимум раз в неделю – минимум, понял! – кого-нибудь мы берем в связи с тем, что он там с голодухи маманю по-всякому дерет и мочит или вообще всю семью мочит. А побить – так это на доброе утро! Вот один полгода мать в подвале на цепи держал, катюхами ее три раза в сутки кормил – вымогал, чтоб она ему показала, где сбережения прячет. И ничего. В ИВС недавно скончался; наутро камеру открыли, а он уже весь поплыл. Зато ваш племянничек лежит и мается, инфекцию вокруг распространяет – и меня скоро месяц на своем деле за яйца держит.
Гупало дал знать, что готов к подробному разъяснению, но Титаренко остановил его тычком в потный лоб и, всхлипнув, заголосил:
– Я тебя, суку-б…, не для того выпустил и домой отвез, чтоб от тебя анекдоты твои выслушивать, а чтоб ты от меня отцепился!!
Отчаясь в поисках разумного, следователь Александр Иванович безнадежно роптал и ругался совсем по-детски, уповая, что его все-таки пожалеют, быть может, за глубину испытанных им страданий.
– А чи ж я не знаю? – вторил Титаренке пьяный слобожанин. – Конечно, оно тебя всего на кусочки раздерет, если справедливость с тобой не соблюдают. Я у пятьдесят седьмом в заводе Малышева работал, – по прошествии минуты уже рассказывал он, когда к собеседникам возвратился рассудок. – А завскладом подсобного хозяйства был в нас Заславский Михаил Матвеевич; на Шатиловке у его домик. Ото мы в перерыв трошки по стаканчику, и он мне всегда, если претензии возникают, смеется: «Ваши мужики погорели на поисках справедливости. Зайдешь к нему в дом, обнаружишь зерно, а он орет: “Нэсправэдлыво! в мэнэ бэрэтэ, а в Пэтра Крыводупэнка ни!” – идешь от него к Пэтру; а Пэтро тоже недоволен: “Шо ж вы до мэнэ прыйшлы, в мэнэ мало, идить до Сэмэна, в нэго багато! Нэсправэдлыво!” – ну, не торопясь и соберешь со всего села – и так мы с вами сколько тысяч лет уже справляемся».
Гупало все никак не завершал свой рассказ о давно умершем завскладом, который, по его словам, был прежде оклеветан и даже осужден, а потом реабилитирован, однако следователь Александр Иванович больше ничего не желал знать; он отмахивался и хохотал, – с надсадою, на разрыв трахеи, повторяя без устали: «нэсправэдлыво, нэсправэдлыво, нэсправэдлыво!..» – до тех пор, покамест и дядька Гупало не поддался соблазну демона-смехача и, прицепившись к тому же уморительному слову, не зашелся в своем мужицком ичании.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.