Текст книги "Возлюбленная тень (сборник)"
Автор книги: Юрий Милославский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 26 страниц)
16
Отец Михаила, доктор технических наук Борис Израилевич Липский в относительной молодости работал начальником конструкторского бюро при заместителе наркома танкостроения.
Борис Израилевич оказался субъектом эпохального случая, который я сейчас и расскажу, сделаю нашим общим достоянием, чтобы не прерывалась ткань исторического фона.
Осенью 1942 года Председатель Государственного комитета обороны вызвал к себе тогдашнего наркома танкостроения товарища Малышева – и спросил:
– Почему ты такие плохие танки делаешь?
– Не я, товарищ Сталин, – отнекивался нарком, – это Зальцмана, заместителя моего, упущение. И начКБ ихнего, Липского.
– Что ты имеешь в виду, подлец? – спросил Председатель.
– Не дороги им наши интересы, ташкентским героям. – Нечего сказать – плохи танки. Но Председатель любит народную мудрость, понимает ее истоки. Все одно загремел, а вдруг – проскочит.
– Позови начальника конструкторского бюро Липского, – сказал Председатель секретарю и загадочно усмехнулся: любил Председатель народную мудрость, как правильно предполагал товарищ Малышев. Но больше этой мудрости любил Председатель превращать человеков в их собственные, человеческие, экскременты – так, чтобы ничего, кроме курящейся горочки, не оставалось. Этим лишний раз подтверждал для себя Председатель ошибочность идеалистического мировоззрения.
Ввели начальника КБ товарища Липского.
– Мне будет приятно, – сказал Председатель, – если ты, дорогой Борис Израилевич, примешь посильное участие в нашем дружеском споре с твоим руководителем товарищем Малышевым. Вопрос в следующем: я позволил себе поинтересоваться, почему танки, за выпуск которых товарищ Малышев несет полную ответственность, такие хреновые. В ответ товарищ Малышев впал в великодержавный шовинизм, затем – выявил себя великорусским держимордой, свалил ответственность на твоего непосредственного начальника и брата по крови товарища Зальцмана. Мне хотелось бы знать твое мнение, товарищ Липский. Я думаю, что бывший нарком Малышев – агент гестапо, обманом втершийся в наше доверие. А ты как думаешь?
– Не в моих правилах умалять вину врагов народа, подобных гестаповцу Малышеву, – ответил Борис Израилевич. – Но если я верно понял вашу мысль, товарищ Сталин, дело не в разоблаченном враге, а в результатах проведенного вами дознания: мерзкий предатель Малышев под напором неопровержимых доказательств назвал своего сообщника – эсэсовца Зальцмана. Вот вопрос, который стоит сейчас на повестке дня.
Помолчал Председатель, обдумывая положение, в которое поставил его Борис Израилевич. Взял со стола мраморную забалбаху – пресс-папье – и стукнул ею товарища Малышева по башке. И попросил всех выйти.
Никого не сужу, никого не сужу – тем паче действующих моделей русской истории, одетых в защитных оттенков диагональ. Этот гиперреалистический мобиль под названием «Маленький Сосо и его наркомы», что в сегодяшней смещенной семантике звучит еще смешнее, чем прежде, – зачем я изобразил его здесь с такою зловещей серьезностью, с такой горькой иронией?
«К чему все это?» – как отвечали черниговские девушки на танцплощадке тем из командировочных, которые интересовались их именами. Мы ж с тобой, Анечка, никакого Зальцмана и Борис Израилевича знать не знали, слыхом не слыхивали, видом не видывали – у нас взгляды на жизнь не совпадают.
Налил тебе Миша Липский виски и пепси добавил. Что там пить – один глоток. И ты сделала четверть глотка – и последовал перерыв на долгое время, а Миша Липский лобзал тебя на овальном диване, лобзал и заводился, не видя ни грудей твоих, ни родинки у расхода спины, ни голубизны подкожной за коленками, ничего. Видел Липский только одно: как проникает он в тайны Есенина, во взаимопроникающую, поливалентную их глубину, в немыслимое по своей недоступности круговерчение – и понимает, чем и как они его победили, заставили заявить на имя Председателя их Комитета… А это проблядь, стукачиха, ей все равно, кому давать, – и я пойму, пойму, пойму, догадаюсь, откуда позор мой и лязганье в сердце, откуда мокрота ладоней и бесконечные слова в кислой пенке. А ты, демократический божок, я т-тебя сделаю, храбрец, смотри! Вот, помойка твоя подо мной – я вас всех пойму: сначала всех, потом себя…
Анечке было неудобно сказать мужику, что она его не хочет. В таких случаях сопротивляться глупо и противно. Если он не понимает, что она, Анечка, на него совершенно не реагирует, сухая, – пусть ему будет хуже. Она лежала, засматривая поверх Михайловых молочных плечей.
Михаил через минуту вскочил, надел свое бело-голубое, очки перекошенные поправил, закурил. Анечка спокойно присела, допила согревшуюся смесь, надела трусики-лифчик – взяла сигарету, втянулась в колготки – прикурила: Михаил дернулся по направлению к зажигалке, но не успел. На комбинации дегенерат оторвал бретельку – нечеловеческая, бля, страсть! Анечка откопала в сумке булавочку, закрепила. Юбка, свитер, сапоги. Сапоги надо завтра нести чинить.
Молчит – усталый, но довольный, подонок!
– Уже почти двенадцать, – сказала.
Михаил проверил ее по своим часам, забродил по комнате.
– Я боюсь, между прочим, сама идти. Может, ты меня все-таки подвезешь? А то получится, что ты меня не только изнасиловал, но и убил.
Они его поимели. Сейчас она пойдет в милицию или закричит, высунется в окно, в дверь. Сионист-насильник, зверь агрессивный. Нравы хозяев из Тель-Авива.
– Кто тебя насиловал?!
– Ты. Ты не видел, что я тебя не хочу? Зачем ты лез? Я с тобой драться должна?!
Да нет, ничего не будет, куда там она пойдет, в милиции разве что обрадуются, для проверки еще разочек шпокнут всей бригадой. Немытое демократическое содружество. Она не самая, так сказать, чистоплотная женщина в мире. Их давно знают, не поверят… Я, кстати, тоже изменник родины, но котируюсь иначе: Арон правильно говорил, что никакого зла к нам не испытывают: уезжают? И черт с ними! А не выпускают из-за своих обормотских принципов.
– Мне не следует ехать так поздно… Если хочешь, я дам тебе на такси.
– Галантный ты… Хорошо, я вызову.
Пошла, как у себя дома к телефону, что-то она его заприметила быстро, ага, она знает, где он стоит.
– Не стоит вызывать отсюда. Телефон прослушивается.
– Что ты говоришь? Господи, кому ты нужен…
Я? Что ты знаешь, проститутка, кому я нужен?! Я? Ты сейчас уйдешь, а мне будут звонить члены английского парламента с Лубянки, все евреи братья, в будущем году в Иерусалиме, проститутка!
– Ты знаешь, Хана, когда я агитирую женщин ехать в Страну – всегда говорю, что там женское белье прекрасное. Помогает! А тебе и не знаю, что сказать, – белье у тебя и так в большом порядке.
Комплимент. Божечки, вот тоже несчастный, чего он так боится, они его специально не отпускают. А он с ума скоро сойдет: закомплексованный до предела.
– Ладно, агитатор, пока. Не бери в голову, бери сам знаешь куда… До свидания, Миша, не обижайся – ты очень хороший. Приходи в гости. Мы, наверное, тоже скоро подадим.
– В добрый час. Я приду, проконсультирую…
– Ой, Миша, у меня к тебе просьба… Не бойся, не бойся, ничего сложного: у тебя бутылка вина есть? Причем непочатая…
– Я не знаю… Сейчас.
Позвякал в баре кабинетном, побрел в кухню – обыскал холодильник.
– А коньяк не годится?
– Годится… Подожди, он из магазина или из «шопа»? Мне нужен простой народный коньяк – или вино.
Простое народное нашлось в шкафу, в кухне: румынское каберне.
– Подойдет?
– Да, Мишенька, спасибо – выпьем за тебя, чтоб скорее отпустили…
– Ну, счастливо…
– Оставь. Раньше надо было целоваться. Тебе не стыдно?
– В смысле?
– В смысле смотреть теперь Славке в глаза.
– А, перестань, ничего не было…
– Договорились. Не протрепись во время агитаций и консультаций, какое ты у меня белье видел.
– Подожди секунду, я тебя повезу.
– Мишенька, не надо, я не боюсь, это я со злости сказала.
– Я поеду!
– Никуда ты не поедешь – тебе же не хочется, скажи правду.
– Ты не пойдешь одна.
– Пойду. Никто меня не тронет, кому я нужна. А белье под пальто не видно.
– Ты обиделась…
– Наоборот, обрадовалась: ты похвалил мое белье… Пока!
Передачу пропустил? Нет, вполне можно послушать. Длинненький «Хитачи» с двумя динамиками – двадцать шесть сертов.
«“…в стране моего прежнего проживания я материально был очень хорошо обеспечен, имел квартиру, телевизор, машину. Но желание воссоединиться со своей землей и близкими людьми привело меня к мысли о приезде сюда.
Я и моя семья живем в Холоне. Это небольшой город неподалеку от самого крупного города Страны – Тель-Авива. Тут надо сказать, что мы не замечаем никакой разницы между маленькими и большими городами: везде идут одни и те же кинокартины, в магазинах имеются все продукты. Если вы хотите побывать в тель-авивских театрах или посетить музеи и достопримечательности Иерусалима, к вашим услугам широкая сеть общественного транспорта; впрочем, наша семья недавно приобрела машину…”
Мы передавали интервью с новоприбывшим Шмуэлем. Читал: Иекутиэль-бен Мордехай. Вы слушаете радиовещательную станцию Израиля из Иерусалима. Передаем краткую сводку последних известий».
«Хитачи» работал как Бог. У них передачи неплохо построены – надо будет организовать акцию: серию писем с просьбами. Попросить рассказать об израильской электронной промышленности, о музыкальной жизни… А то у них нет программы типа «Отвечаем на вопросы радиослушателей». Это важно – имеет смысл.
«… наши силы открыли ответный огонь. Как сообщает представитель Армии обороны Израиля, на нашей стороне пострадавших нет».
17
Текут две речки – Ворскла и Мерла. Я в них рыбу ловил. Там, где речки те сходятся, становятся они похожими на Анечку: будь Анечка блондинкой с голубыми глазами и другим носом. Но они все равно похожи – плечами, пупком и нежными ногами.
Посольство Королевства Нидерландов – не шведское посольство. Придемте все! Всем надо попросить деньги на визу, нету денег. Они давились в окошечко за номерками на прием к послу или к его секретарю, что совершенно не важно: кто там из них дает деньги. Кончились моральные победы – они победили, и требуется перед окошком недвусмысленная физическая победа, бой, бой; в Израиле – говорят и пишут в письмах – всех немножко забирают в армию. За такое поведение в очереди не голландской, а в другой, давно бы убили, не доводя до отделения внутренних дел. Шнобель бы оторвали, ребра бы из ушей спиралями полезли бы! А в голландское посольство пускают только наших, сплошные шнобеля – оторвать некому. Длинные голландцы ван-дер-что-то лишь лыбятся, и секретарша посла – старший лейтенант Комитета государственной безопасности того государства, что так скоро мы покидаем, – имеет нас за государственно безопасных. Говорит: «Господа, господа, спокойнее. Господин посол примет всех: не сегодня, так завтра, не волнуйтесь, господа, привыкайте к демократии!» Знаем мы эти дела: кто войдет – тот получит, а кто поверит секретутке и привыкнет – тот не получит. Нужно купить пианино, кухонный комбайн из восточной зоны Германии, ковры, велосипеды по числу членов семьи, псевдоподержанный полированный гарнитур, простыни, простыни, транзисторный приемник «Океан», транзисторный приемник «ВЭФ-12», электробритву «Эра», кубинские сигары, ложки деревянные сувенирные, самовар большой и самовар маленький – сувенирный же, лодку надувную, польскую палатку, фотоаппарат «Зенит», водку для возможных таможенников и старых друзей.
Список не кончен, но Анечку уже пропустили в посольство: законный муж Славка получил законный отказ – ждите, когда поднакопятся демократы (так оно и будет). А пока надо отдать ван-дер-послу приблизительно тысячу метров рукописей на микропленке: возьмет, никуда не денется.
Две речки, Ворскла и Мерла, текут, стараясь походить на Анечку. Втекает Анечка неназойливо промеж кустистым и бурым одесским пузом и твердым боксером из Каунаса, натыкается на производство капроновых бытовых сеток из Кутаиси – и запутывается. Не речки, так рыбка. Скалит Анечка зубки на стоматолога из Львова – спекулянтские рожи, зачем они едут, это им не Советский Союз, в Стране всем работать надо, на жульничестве не выедешь, в партию не вступишь – не поможет. Им придется трудно, но это ничего, их дети станут настоящими евреями. И потому пускают их в Страну Веселых Солдат, Страну Одноглазых и Суровых Генералов, Страну Библейских Ковбоев и Бесплатных Апельсинов!
…Бедный Славка, не нервничай, ты, как еврей, – умный и сильный, Славка, солнышко, целую, нечего прощаться, скоро увидимся, иди домой. И о чем, господа, разговор, наше временное пребывание на несомненной чужбине несколько затянулось: ныне же, во исполнение пророчества, о котором рассказывал мне бен-Ханукия, мы уезжаем. И стоит ли прощания такая встреча? Это я не для нас с Анечкой спрашиваю, а для легкого замаха кулаком – после драки. Отвечаю: нет силы, что остановила бы нас! Пусть стоматологи, пусть капроновые сетки: все, все станет на уготованные нам свои места. Нечего вспоминать, кто был на какие речки похож, ибо через двое-трое суток стану я похож на все имеющиеся у моего государства речки. А если речек мало – выкопаем!
Как легко забывать, вот что значит – наносное, мне не присносущее: прав ты, бен-Ханукия, и я прав, и все мы правы. До сих пор были не правы, а теперь правы.
Таможенная проверка. Проверяйте, проверяйте, фоньки, ничего вашего не возьмем!
Анечке даже чемодан не открыли – знали, все передано голландскому посольству, а камешков – нет, металлов – нет… Октябрь наискосок сквозь стекло, Славка расхристанный – сквозь стекло. Об этом писывали – плохо, талантов нетути, но писывали, так что я писать не буду, я с тобой, Анечка, поеду, со второй попытки. Шмонайте меня еще раз, будьте настолько любезны, я еду вон с той молодой дамой в слезах. На повторный курс понимания, расставания и прощания. Решил более внимательно осмотреться в материале. Повторение – мать учения, фоньки! Анечка, я согласен: не с чем прощаться, сам испытал. В случае каких-либо осложнений – скажешь мне, я тебя обучу повторному прощанию… Острю я, острю, остроумно себя веду – не понадобятся Анечке мои уроки. Прощание, расставание: ах, как похоже на неверно понятого Мандельштама, я тебе его пришлю, когда он выйдет в «Библиотеке поэта» (большая серия).
…Слава, иди наконец домой, я постою, провожу – мне еще раз прокатиться нетрудно: я один теперь, бессемейный, сочту своим приятным долгом помочь. Миша Липский проконсультировал, а я – сопроводил. Не слушается меня язык: бен-Ханукия говаривал, что Моисей тоже был косноязычен, а из Египта народ вывел! Давай я буду косноязычным Моисеем, а ты, Анечка, будешь нашим народом, и я тебя выведу… Времени нет – в другой раз.
* * *
Над слиянием Ворсклы и Мерлы разошлись под самолетом облака, раздвинулись по всей глубине. Анечка посмотрела в иллюминатор и увидела самое себя, лежащей внизу.
18
Мы все утро, весь день пытались стреножить ее – а она не давалась, страшная школьница в темно-синем форменном сарафане на белую блузку.
Стоило броситься на нее в лобовую атаку, как она тотчас же притворно затихала, рассасывалась по переулкам, – лишь догорали, сипя и взлетая сажей, автомобильные покрышки. Тогда и мы отступались, доставали одинаковые белые пачки «Тайм», закуривали. Но наш перекур прекращался на пятой-шестой затяжке: школьница выпрыгивала из подворотни, визжала «Фаластын, Фа-ла-стын!» – и на третьем слоге этого запрещенного слова в нашу сторону летели камни, грозя моей оскаленной смуглой морде в черных очках, тонко оправленных в золотоподобный металл.
Ежели бы майор Яари имел сегодня право на приказ открыть огонь – все было б иначе: на расстоянии нескольких метров пуля, выпущенная из моей легкой боевой малокалиберки, попадая в грудь, проходит насквозь, унося за собою кусок спины размером с суповую миску. Но еще утром передовые подразделения оказались вынужденными четырежды применить инструкцию о введении в действие огнестрельного оружия. Кроме того, в школьниц стрелять было нельзя, хотя на расстоянии нескольких метров, да еще и сквозь противосолнечные стекла, с полудюжиною кровоподтеков на теле, я готов был палить в кого угодно, хоть бы и в Рамаллу – сумасшедшую малую стервь. Но применять инструкцию о введении в действие больше не разрешалось, и мы шли на стервь в лобовую атаку, заслонясь противодемонстрационными александро-македонскими щитами, с дрекольем казенного образца, – мужья, решившие во что бы то ни стало доказать раз и навсегда – кто в этом доме хозяин. И, подбежав почти вплоть, успевали заметить, что не баба она, не женщина, что ей то ли двенадцать, то ли четырнадцать лет, что локотки ее остры, что колени торчат, и не бить ее надо, а облить холодной водой, закатать в теплое одеяло, чтоб не могла трепыхаться, и отнести в ее детскую кровать; не мужем быть, но отцом: не обращая внимания на расцарапанные ее когтями щеки, на ее плевки, повторять обалденело: «Ну что ты, дура, что ты…» Покуда не уснет.
Мы успокоили ее к шести вечера. Пришлось заткнуть ей глотку кляпом, закоротить ее лапы наручниками, связать ноги ее собственными чулками. С восьми вечера до восьми утра был объявлен комендантский час.
Рамалла временно запаялась.
Едва только нас вернули обратно в казармы, я, не теряя времени, поплелся к ротному командиру подпоручику Дану – просить отпуск на четыре часа, съездить в Иерусалим на Асфодельскую, 34, где снимала Анечка комнату у торговца воздушной кукурузой.
Подпоручик Дан и прапорщик-резервист Яка Мандельбойм пили кофе с молоком и спорили о том, как лучше всего избавляться от вражеских трупов на позициях в пустыне. Мандельбойм считал, что трупы надобно хорошенько смочить бензином и поджечь. Штука неприятная, но радикальная. Так поступают сирийцы и египтяне с нашими трупами, и нечего нам ваньку валять. Прапорщик Мандельбойм в гражданской своей жизни преподавал в университете литературу восточноевропейского еврейства XV–XVIII веков. Подпоручик Дан был кадровый военный, молодой парень – «цуцик», по выражению Мандельбойма. Цуцик утверждал, что трупы необходимо закапывать – и по возможности глубоко в песок. Его опыт заключался в двух войнах, тогда как ординарный профессор Мандельбойм побывал на трех.
На мой приход никто из спорящих не отреагировал. Мандельбойм приводил веские доказательства:
– Ты ж не проверишь, глубоко его закопали или не слишком. Солдат его сверху присыплет, ты и не заметишь. А к ночи он у тебя начнет лопаться под носом – так ты тогда поймешь!
На это подпоручик возразил, что костры из мертвецов могут – в далеко идущем плане – повредить переговорам об урегулировании конфликта.
– Да что ты как пидор левый! – вскричал Мандельбойм – и внезапно заметил мое тихое интеллигентное присутствие.
– А, руски гуспудин! Как они-дела? Как ты освоился в Стране?
– Полный порядок.
– Полный порядок, что?
– Полный порядок, командир!
Это мы с ним так постоянно шутили, изощрялись на тему типичных диалогов новобранца с ефрейтором-занудой.
Мне предстояло объяснить подпоручику, что хоть я и прошусь в отпуск не к изменяющей жене с больными детишками, но и мое дело не терпит дальнейших оттяжек.
Именно сегодня полагалось дать кукурузнику в рылятник, но повернуть дело так, чтобы это мое подсудное действие заставило его одновременно перестать к Анечке колоться, не повышать квартирную плату до конца года и разрешить ей пользоваться холодильником на хозяйской кухне.
Подпоручик Дан слушал меня молча. Я никаких прошений подавать не могу, коли не вижу признаков грядущего ответа, – однако подпоручик был неподвижен. Где-то на восьмой причине он прервал меня:
– Сейчас пойдет в Иерусалим «командкар». Доедешь до Нив Иакова, а оттуда есть автобус в центр. Обратно – в десять! Договорись с шофером: он возвращается. Никаких попутных не тормози. В порядке?
– Сто процентов!
– Привет.
«Командкар» шел со скоростью сто двадцать километров в час. От Рамаллы Стреноженной до Нив Иакова ехали мы пятнадцать минут.
Попутная надыбалась сразу: излюбленный автомобиль иммигрантов из СССР «вольво». Он взял меня охотно, сам распахнул дверцу, сказал: «Садись, пожалуйста, солдат» – с таким прононсом, что я не стал притворяться, а ответил на родном:
– Спасибо вам большое.
«Вольво» жил в новом районе возле Дворца Наместника, в Нивах Иакова навещал интимно мать-одиночку из Черновиц, сам приехал из Риги, ни хера порядка нет в государстве.
Анечка попала на Асфодельскую, 34 (угол улицы царя Агриппы), сбежав из трехжильцовой государственной квартиры, где получила комнату по распределению от репатриантской жилищной конторы. Три комнаты – три жильчихи. Сабина из Бразилии, Анджела из Соединенных и Анечка. Туда ходили ребятушки из кафе «Вкусняк» – члены движения «Черные пантеры», репортеры еженедельника «Сей мир», студенты Академии художеств. И поскольку они для Анечки все были на одно лицо и на одно все остальное, как для нас с вами – китайцы, она так и не научилась отличать, кто сегодня к ней пришел, а кто вчера с ночи остался: лежит коричневой задницей вверх на Анечкином пледе – прощальном подарке.
А вскоре появился у Анечки в гостях Эли Машиях – узкобедренький, в штанах «Голубой Доллар», в рубашке «Чарли», с лепестками гашиша – ливанского вишневого, – упакованными в тонкую фольгу; приехал на скверной «субару» и привез сразу двух друзей.
Вкусняки ходили теперь только к Сабине и Анджеле, а Анечкой пренебрегали, да к тому же побаивались Эли Машияха, который Эли испытывал к ним социально-политическую ненависть.
Он привозил к Анечке друзей сам либо давал ее адрес, потому что твердо решил заработать на новую телегу: с Анечкой это было проще, ибо она как нововзошедшая в Страну имела право на покупку машины без налогов (водительские права она получила перед самым отъездом – за бутылку и прощальный поцелуй, однако ж взаправду водить, разумеется, не умела).
Эли метил на спортивный «мерседес».
Я знаю Анечку – сама она нескоро поняла бы, что происходит.
Но растворилась моя записка к Создателю меж камнями Стены; и налетели однажды менты на государственную коммунальную квартиру, застали там употребление наркотиков – Анечку к этому времени научили вдыхать, внюхивать дымочек прямо, как у нас говорят, с иглы, на острие которой медленно исходит счастьем раскаленный катышек, – налетели, все побрали, и через неделю влепили всем по три года условно.
Всем, кроме Эли Машияха. Ему сказали, чтобы он больше туда не ходил.
Обезумевшая Анечка проснулась настолько, чтобы устроиться на работу – подавальщицей в кондитерскую «Максим» и отыскать – самостоятельно! – квартиру на Асфодельской.
А теперь – опять не работает она третий месяц: специальности нет, а на курсы не идет, гоношится, да и языка местного не знает. Ибо она вся закрылась, защитилась, так, чтобы ничего в себя не впустить, а собственных остаточков – из души не выпустить в безвоздушное пространство, – вот и не знает никакого языка, даже хозяина тутошним матом послать не может, когда он ей между грудками закладывает.
Денег нет. Доходов и у меня мало, но несу я ей добытую по складскому знакомству «боевую порцию»: две банки куриного сосисочного фарша, банку соленых помидоров, банку компота, банку шоколадной пасты, шесть леденцов разного окраса, четыре белых пластмассовых вилки, столько же ножиков, тарелок – и вершину добычи: вытащенную из не менее боевой, но пасхальной порции бутылку вина «Красное старое».
Есть город Феодосия – татарский сухостой, морской перламутр. Он, город, похож на Асфодельскую, 34, на Анечкин дом – пузырчатый известняк, черные деревья, не умеющие шелестеть, плитчатый придворок – без двора, желтый свет на лестнице винтом. Но феодосийский свет горит сам по себе, на Анечкиной же лестнице жмется кнопка: бахает тогда неисправное реле-автомат, загораются лампы и жужжат. Горит ровно двадцать секунд, потом гаснет. И надо мне добежать до Анечкиной двери, что на верхнем, последнем этаже, возле самого бахающего реле. Можно и по дороге еще раз нажать – кнопки на каждой площадке, только они испортились.
Реле сработало – и я побежал, тюкаясь попеременно то стволом, то прикладом винтовки о стены и перила.
Уличный умелец набрал Анечке за десятку ее фамилию и имя латинскими жестяными буквами на деревянной плашке. К плашке Анечка привесила самостоятельно привезенный невропатологический молоточек – на ленте. Забавно и оригинально. И барабаню я в дверь, и засматриваю в глазок, и не вижу ничего, и кулаком стучу, и ожидаю, и вновь стучу – все безнадежней и безнадежней. А свет, понятно, погас. Спускаюсь, заклиниваю кнопку спичкой, вновь наверх поднимаюсь и уж не стучу, а замираю – слушаю, как дорабатывает свое Анечкин транзистор-мыльница на доходных батарейках:
«Здесь вещание Израиля из Иерусалима. Часов – восемь. Это новости из уст Хаима Тадмона. В городах Иудеи и Самарии продолжались сегодня в течение всего дня нарушения порядка…
А теперь – наши песни:
Там, где железобетонный
месяц воет по-собачьи,
к ней пришел просить пардону,
а она – сидит и плачет.
Бетти – Бетти – Лизавета,
как нам жить на белом свете?
Мы с тобой у синя моря
на песочек ляжем с горя».
Ломаю дверь?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.