Текст книги "Дневник"
Автор книги: Юрий Нагибин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Правда, в субботний вечер, накануне нашего отъезда, мы увидели тускло резвящихся люксембуржцев. Они ходили по улицам, ели жареный картофель из целлофановых мешочков, невкусное, какое-то сухое, прессованное мороженое, вяло атаковали двери кабаре с целомудренным стриптизом и двери немногочисленных кино. Во всем чувствовалось непроходимое бюргерство, приличие, заморозившее кровь.
Посольские работники говорили, что такова сущность здешнего народа: мещанские устремления к комфорту, уюту, достатку и тишине, способность до конца растворяться в необременительных служебных обязанностях, вечернем отдыхе возле телевизора и каникулярном кемпинге на берегу ручья. В Люксембурге нет рек, Мозель от стрежня принадлежит Западной Германии.
Любое увлажнение почвы привлекает к себе сотни туристов. У каждой лужи вырастает нарядный палаточный городок. Есть во всем этом что-то душноватое. Люксембург – не для людей, страдающих клаустрофобией. Впрочем, я забываю, что Люксембург распахнут во все четыре стороны света. Между ним и его соседями нет границ в нашем понимании. Лишь от Западной Германии его отделяет условная будочка при въезде на мост через Мозель и мирно покуривающий возле нее часовой. И все-таки Люксембург душен – людьми, малостью их привычек, стремлений, обычаев…
Живописная семья хозяев гостиницы, где мы нашли приют. Мадам – сухощавая блондинка со скипидарным запахом изо рта; ее муж – порнографический красавец в усах, кудрях, с большим брюхом под грязной сеткой; очаровательная четырнадцатилетняя дочь, влюбленная в красавца отца, угловато-грациозная, быстрая, как молния.
Мадам дьявольски ревнует своего мужа, который день-деньской ничего не делает, только болтается по ресторану или стоит в дверях, улыбаясь посетителям и проходящим женщинам. По ночам у них происходят шумные, бурные скандалы, мордобитие и, видимо, любовь. Они встают поздно, по утрам мадам тиха, вяла, расслабленно томна. В нежностях, которыми то и дело обмениваются отец и дочь, есть что-то двусмысленное, нечистое. Причем нечистота эта идет от дочери, отец бессознательно поддается ее игре с щекоткой и поцелуями.
Несмотря на телеса и забалованность, он не лишен какой-то сутенерской мужественности. Он лихо водит машину, властно покрикивает на рассыльных и зеленщиков, грубо отталкивает от дверей пьяного, высмеивает подвыпившего подростка, у которого заглохла машина, отбирает у него ключи и с дерзкой ловкостью отгоняет машину задом к поребрику тротуара.
Он катал нас ночью по городу, это навсегда останется одним из самых острых впечатлений моей жизни. Здесь все шоферы, даже женщины, водят машины на бешеных скоростях. Отличные тормоза и резина гарантируют безопасность – аварий здесь меньше, чем у нас. Хозяин гостиницы обладал черным, распластанным, чем-то напоминающий камбалу, крыластым «Меркурием-комета». Ездили мы в центр Люксембурга, в унылое чрево его пресных наслаждений, затем долго носились по окраинам, мимо военных служб НАТО.
Экскурсия в средоточие люксембургского виноделия на берегу Мозеля. Здесь все колонны имеют форму бутылок из-под сухого мозельского. Мы спустились в подвалы, где прохлада и капает со стен, где бродит виноград в чанах и где двое рабочих ловко наполняли бутылки бледно-желтой влагой и затыкали пробками с помощью механического пресса. Зарабатывают тут рабочие от 20 до 50 франков в час – это много. Водил нас по винным подвалам студент-юрист, учащийся в Нанси.
Потом мы были в Люксембургской Швейцарии и здесь осматривали полуразрушенный величественный замок XIII столетия. Наш гид, старуха голландка, потерявшая в двух войнах, навязанных Европе «добрыми немцами», всю семью и всех близких, вдохновенно импровизируя, давала нам пояснения. «Это – кладовая оружия», – говорила она, указывая на камин. «Это будуар», – и она показывала на малый каземат местного значения. Бедняга выпила за обедом лишний бокальчик мозельского.
По той же причине в Грюнвальде она начала прыгать и обрывать дубовую ветвь. Она давно не была на природе, фирма использовала ее только в Брюсселе. Она трогательно предана нам, милая, доверчивая и невежественная. Она владеет четырьмя языками, но по причине мозельского забывает все, кроме французского.
Мы часто проезжали загоны, где без привязи паслись коровы. Порода ост-фриз, высокая упитанность, могучее, полное вымя. В жаркий уклон дня коровы величаво лежат на ярко-зеленых свежих лужайках. «Наши тоже лежат», – рассеянно сказал кто-то из туристов. «Да, – подхватил другой, – но по другой причине»…
Первый скандал. Он произошел между частью группы во главе с руководителем и Николаем Атаровым из-за выставки устарелого американского вооружения времени минувшей войны. Выставка открыта в честь годовщины освобождения Люксембурга от гитлеровцев. Танки, самоходки, бронетранспортеры, гаубицы, геликонтеры, пантонные мосты с наводящим устройством, палатки, устройства для радиоперехвата. Атаров начал орать, что это «провокация», что мы «проникли на территорию военной базы НАТО». И хотя абсурдность, глупость его воплей была очевидна: на воротах двухаршинными буквами было начертано слово «Exhibition»[65]65
Exhibition (франц., англ.) – выставка. – Примеч. ред.
[Закрыть], каждый танк, вертолет, пушка были снабжены табличкой с их боевыми данными; наш руководитель перетрусил, публично покаялся, обругал нас, своих спутников, восславил бдительность и политическую зоркость Атарова, а вечером с горя напился и опоздал на другой день к столу. Атаров вышел в идейные вожди. Bот почему, при всем своем вопиющем бесплодии, он может так долго и уютно существовать в литературе. Ему бы давно пора сдохнуть с голода, а он живет, не тужит, даже по заграницам ездит. Уже в Сна его подвиг бдительности был вознагражден двойным номером с ванной.
Пародируя его, я сказал, когда автобус по просьбе дам остановился посреди леса, что не советую им выходить, ибо возможны провокации, лучше справить нужду на месте. В результате – худший номер, без ванны и даже без умывальника.
Наш старый автобус с нежным именем «Балерина» вчера вечером ушел в Москву под водительством брата нашего шофера. (Едва переехав советскую границу, этот незадачливый брат раздавил насмерть человека.)
Воскресный день в Льеже, грязном, замусоренном, как Медина в Касабланке, неживописном и людном. Хорош лишь дворец князей-епископов XII века.
В итальянском квартале, особенно грязном и вонючем, мы видели, как бандерша заманивала парней в заведение. Она и нам сделала пальчиком, но мы, закаменев лицами, гордо прошествовали мимо. На углу мы все же отважились оглянуться – бандерша деловито опорожняла красное нарядное ведерко в водосток. Вид у нее был патриархальный, как у крестьянки в час вечерней дойки.
Насколько милое и трогательное впечатление осталось у меня от Намюра, Спа и других маленьких городов, настолько же противен Льеж. Здесь и Маас какой-то неопрятный, а люди опасноваты. Кажется, что в самом воздухе разлито нечто порочное и недоброе. Виной ли тому воскресный день, когда рабы, по выражению Селина, «гремят цепями», или базар, распространяющий свою нечистоту, бумажный и прочий сор по всему городу, вместе с запахом пива и дешевого вина, или переизбыток пролетариата (Льеж крупный промышленный центр), или совокупность всех этих причин – не знаю, но здесь тревожно, неуютно и печально.
Тир. Стреляют с моста по гирляндам разноцветных грушевидных воздушных шаров, натянутых над водой речушки. Шары громко лопаются, когда их поражают свинцовые пульки. Я сделал семь выстрелов и все мимо к вящему огорчению Геллы, уверенной, что я меткий стрелок.
Сегодня мы вновь ездили в Льеж, и в обычной, будничной, деловой обстановке он мне понравился больше. Живой, многообразный, густонабитый человечиной современный город.
Мы навестили квартал проституток. Вместо традиционного красного фонаря – розовая неоновая трубочка, объявление, как на дверях магазина, – «открыто», «закрыто», «вышла». На иных дверях, вместо объявлений, повешены крошечные светофоры; зеленый свет соответствует «открыто», красный – «закрыто», желтый– «вышла».
В эти предвечерние часы клиенты были у немногих. Остальные дамы сидели в окне за книжкой или журналом. Но лучше бы им так себя не афишировать, их облик скорее гасил желание, нежели возбуждал. Лишь одна, совсем молоденькая, была ярко и сильно красива: рыжеволосая, с прекрасным, полным ртом и сиреневыми глазами.
В некоторых окнах можно разглядеть в полутьме кровать или широкую, низкую тахту. А вообще же, каждое такое гнездышко любви считается баром, проституции в Бельгии нет. Лицемерие, напоминающее наши отечественные фокусы.
Помимо проституток мы видели сокровищницу кафедрального собора св. Поля и несколько хороших картин в Музее изобразительных искусств: «Синий дом» Шагала, какую-то набережную Марке, цыгана Мазереля, пейзажи Утрилло, да еще впервые меня тронул Синьяк.
Мне кажется, я наконец-то понял изнутри абстракционистов, вернее, тот зуд, который заставляет их испещрять холст или бумагу своими несуразицами. Я вдруг увидел в этом самовыражение.
В соборе мне понравилось, как переодеваются священники в ризнице, – словно актеры за кулисами: деловито, просто и быстро – публика не ждет!..
Вечером ходили в казино (Спа). Крупье обладал таким хищным и значительным лицом, словно соскочил со страниц «Волка среди волков». Великолепен артистизм и точность их феноменально отработанных движений. Игра идет некрупная, но люди отдаются ей до самозабвения, в основном старухи…
‹31 декабря 1965 г.›
Кончается странный 1965 год. Подведем короткие итоги в сугубо личном плане. Начался год позорной историей с запрещением «Председателя», кончился – позорным изъятием меня из списка представленных к Ленинской премии. В промежутке было много всякой дряни вокруг картины. Но одно все же состоялось: я связал свое имя с лучшей послевоенной картиной. Теперь история советского кино читается так: от «Броненосца „Потемкина“» до «Председателя», – это все-таки кое-что.
Болезнь Якова Семеновича, ужасная и бессмысленная гибель Урбанского[66]66
Е. Я. Урбанский, снимавшийся в главной роли в фильме «Директор» (реж. Л. Л. Салтыков, автор сцен. Ю. М. Нагибин), погиб на натурных съемках в песках Каракумов во время исполнения опасного трюка 5 ноября 1965 г. Позднее съемки фильма были возобновлены с другими исполнителями, и он вышел на экраны в 1970 г. – Примеч. ред.
[Закрыть], разжалование Салтыкова в рядовые, сказочная поездка с Калатозовым по Норвегии, Швеции, Австрии, Италии, сказочная поездка Геллы во Францию, наша долгая ссора, с которой что-то кончилось в наших отношениях, Ленинград, Псков, Малы, Пушкинские Горы, а до этого еще весенняя охота, Бельгия и Люксембург, выход новой и хорошей книги – нет, скучать не приходилось.
Этот год – переломный в моей жизни. Впервые я сам почувствовал, что мой характер изменился. Я стал куда злее, суше, тверже, мстительнее. Во мне убавилось доброты, щедрости, умения прощать. Угнетают злые, давящие злые мысли на прогулках, в постели перед сном. Меня уже ничто не может глубоко растрогать, даже собаки. Наконец-то стали отыгрываться обиды, многолетняя затравленность, несправедливости всех видов. Я не рад этой перемене, хотя так легче будет встретить смерть близких и свою собственную. Злоба плоха тем, что она обесценивает жизнь. Недаром же я утратил былую пристальность к природе. Весь во власти мелких, дрянных, злобных счетов, я не воспринимаю доброту деревьев и снега.
В определенном смысле я подвожу сейчас наиболее печальные итоги за все прожитые годы. Хотя внешне я никогда не был столь благополучен: отстроил и обставил дачу, выпустил много книг и фильмов, при деньгах, все близкие живы. Но дьявол овладел моей душой. Я потерял в жизненной борьбе доброту, мягкость души. Это самая грустная потеря из всех потерь, и вот об этом я не мог не написать, перед тем как ехать на встречу Нового года…
– 1966 -
Декабрь 1966 г.
Ровно год не вел я записей, если не считать путевых заметок. И то в Польше я почти ничего не писал, в Чехословакии вовсе ничего, и лишь в Японии вел регулярно дневник. Все написанное там, а также в Бирме и Гонконге вошло без остатка в мои очерки «Видения Азии» и нет смысла переносить в этот дневник целиком отработанный материал. Между тем не было дня, чтобы я не давал себе слова вернуться к записям. Но год миновал, а я так и не написал ни строчки. Боже мой, как стремительно летит время! Я так отчетливо помню последний день прошлого года, когда утром, перед отъездом в Москву, подводил печальные итоги. Да это же, без шуток, вчера было!..
Что сказать о годе 66-м? Поначалу он чего-то обещал, а кончается кромешным мраком. Я не написал ни одного русского рассказа, сплошная иностранщина, хотя тут были и настоящие удачи: «Страна Амундсена», «Мадемуазель», «Таинственный дом», «Повсюду страсти роковые». Азартная, не лишенная приятности работа над «Чайковским»[67]67
Ю. М. Нагибин вместе с И. В. Таланкиным и Б. А. Метальниковым является автором сценария фильма «Чайковский», поставленного И. В. Таланкиным па «Мосфильме» в 1970 г. Впоследствии (1984) Таланкин также снял по сценарию Нагибина фильм «Время отдыха с субботы до понедельника». – Примеч. ред.
[Закрыть] одарила меня душевным подъемом на целый месяц. Раздражает вечная неполнота успеха. Даже беспримерный по шуму, треску, ажиотажу «Председатель» обернулся полнотой удачи лишь для Ульянова, мне же почти ничего не дал. А ведь я, в отличие от Салтыкова, ни сном ни духом не причастен к гибели Урбанского. Нечто сходное повторяется сейчас с «Чайковским». Поездки перехватил режиссер Таланкин, ему же отошла часть моих денег, на мою долю остались лишь комплименты, которым грош цена.
Ну а теперь давай утешаться. Была Япония, и Рангун, и видение Гонконга, и вся фантастическая поездка, давшая мстительную радость долгожданного реванша. От Вилли Андреича и очаровательной Бемби, и слова из трех букв, написанных калом на двери дачи, до снежной Фудзи, ставшей поперек неба, – дистанция огромного размера!..
Продолжаю учиться самостоятельно писать, какие-то сдвиги несомненно есть. Будущий год должен стать годом окончательного овладения ремеслом. Смешно, что это пишет писатель, считающийся «маститым».
Минувший год дал «Девочку и эхо»[68]68
Фильм Литовской киностудии 1965 г.; авторы сценария Ю. Нагибин, A. Жебрюнас и А. Черненко; режиссер А. Жебрюнас; фильм получил премию на Международном кинофестивале в Канне. – Примеч. ред.
[Закрыть] – под карзубую мою Витьку разные серьезные люди ездили за границу за призами и дипломами, посредственную «Погоню»[69]69
Фильм Одесской киностудии 1966 г.; автор сцен. – Ю. Нагибин, реж. – B. Исаков. – Примеч. ред.
[Закрыть] и странный, печальный неуспех «Чистых прудов»[70]70
На основе одноименного рассказа Ю. Нагибина на «Мосфильме» в 1966 г. под этим названием был снят неудачный фильм (автор сцен. – Б. Ахмадулина; реж. – А. Сахаров). – Примеч. ред.
[Закрыть]. Дал две книги, несколько публикаций в «Литературной России», «Огоньке», «Искусстве кино».
Не вел же я записей не столько от лени душевной, занятости и опустошенности, которой награждает слишком энергичная кинодеятельность, сколько из страха фиксировать на бумаге свою душевную жизнь, уж больно она безобразна, мрачна и тягостна. Страх смерти, страх за близких, оскорбленность, недовольство собой отвращали меня от дневника. Надо пересилить это в себе и вновь стать внимательным к своему дню и окружающему, к снегу и деревьям. И не надо бояться терять дни в чтении, думах, прогулках, рыбалке, охоте… Мне надо всерьез оздоровить отравленный кинохалтурой организм.
Я справился с теми задачами, которые себе ставил в плане литературной учебы. Но год можно считать прожитым не зря, если он принесет хотя бы три-четыре настоящих, полноценных русских рассказа. Это и будет моей ближайшей целью.
Прощай, 1966-й год, ты был достаточно страшен, но не исключено, что я вспомню о тебе как о счастливой поре своей жизни.
– 1967 -
20 марта 1967 г.
В какой-то мере новогоднее пророчество уже сбылось. Первые месяцы 67-го года принесли мне долгую, противную болезнь, спазмы, пьянство, потерю писательского зуда, непрестанную тоску.
Живу страшновато. Жалкая и стыдная болезнь держит меня в состоянии если не униженности, то во всяком случае пришибленности. Это ужасно, когда к давлению времени прибавляется давление скверного недуга. Я нахожусь сейчас в состоянии какой-то душевной инвалидности. Из-за того что у меня все время что-то мелко побаливает и я боюсь увеличения этой боли и всех последствий, из-за того что я трушу хирургического вмешательства и все откладываю решение, из-за вечной возни с мазями – раньше светлыми и немаркими, а теперь черными, грязными, – я стал убог в собственных глазах. У меня не осталось даже тех жалких, глупых гусарских мечтаний, что придавали мне бодрости в прежнее время.
А в доме плохо; здесь окончательно воцарились старость, болезни, глухота, душевное и физическое бессилие.
Корябание пером еще доставляет радость, но если и это уйдет, тогда конец. Надо, надо держаться за слово, как за спасательный круг, иного ничего не осталось. Идеи, мысли – чепуха; реальны лишь слова, их порядок, рождающий жизнь. Недаром же из всей беллетристики я могу перечитывать лишь Бунина. В подавляющем большинстве своих вещей он меня ничему не учит, ни в чем не убеждает, не обращает в свою веру, – да у него и нет ее, – а просто дает дышать сеном, травой, женщиной, видеть звезды, тучи, деревья, бедных одиноких людей. Это серьезно, все остальное – поденки, лакейство перед временем и его «проблемами», назавтра уже не стоящими и копейки. Так, из раздражения можно поиграть в идейки, но литература всерьез – это радостный плач о прекрасном и горестном мире, который так скоро приходится покинуть.
Апрель 1967 г.
Мне трудно возвращаться к дневнику, как к брошенной любовнице. Чувствуется, что все равно толку не будет. И все же надо. Нельзя быть таким трусливым и бояться разговора с собой. Доколе же прятаться от себя в заграничные рассказики, – наверное, тем они и раздражают Як. Сем.
До сих пор хожу на лыжах. Солнце сегодня стало луной за быстро бегущими облаками: идеально круглым, изжелта-зеленым, блестящим, но не ослепительным диском. Затем начался снегопад. Снежинки сыпались густо, но вяло – большие, влажные, подтаивающие на лету. Потом вдруг как-то ни к месту ударил жесткий, холодный ветер. Снежинки подсушились и стали больно жалить лицо.
Под деревьями утром снег был мокрым и напоминал постный сахар, меня это почему-то всегда радует. Быть может, оттого, что в детстве я обожал постный сахар. Не столько за вкус, сколько за то, что я покупал его на собственные деньги от продажи краденных на винном складе бутылок. С ветвей обтаивал снег, и сугробы были словно в оспенных знаках. Лыжня была твердой, как камень, и давала неприятно жесткое скольжение. На полях тошнотворно запахли химикалии.
13 мая 1967 г.
Я не «отстоял весны». Пропала охота, рыбалка – все. Вместо этого – адские боли, раствор борной, оксикорт, примочки, подофиллин, температура, неквалифицированные врачи. Сейчас середина мая, но уродливое бытие мое продолжается. Каждое утро и каждый вечер трачу на унизительную возню со своей хворобой. Как мне все надоело!.. Последние дни хоть в лес начал выползать, но до чего ж тяжело, натужно. Были спазмы: сердечные и мозговые. Даже давление, которым я так гордился, начало скакать, и благостный геморрой уж не обеспечивает его стабильности. В хорошем физическом состоянии продвигаюсь я к пятидесятилетию. Боюсь, как бы этот промежуточный финиш не стал окончательным. Я опять безобразно растолстел, и меня мучит изжога. Почти не пью, но и бокал вина, рюмка коньяку действуют на меня убийственно. Болит башка по утрам – это тоже новость, – изжогу не погасить никакой содой, вялость томит тело и неохота работать. По-настоящему, надо было бы поехать в какой-нибудь санаторий, но на это у меня тоже нет сил.
Утренний разлад усугубляется мучительным, скандальным и все равно жалким уходом Нины. Она беременна, работать не может, ей в замену нашли какую-то хорошенькую блатную, которая тоже не может работать, но по причине блядства и алкоголизма. Каждый вечер она удирает в деревню к сестре и там напивается. Утром тушит пожар нутра нашими соками. Когда Нина покидала дачу, где прожила восемь лет, все плакали, кроме меня. Я. С., рыдая, протягивал ей одной рукой деньги, другой – немощной – тянулся за распиской. Нина ушла на жизнь темную и страшную. Толя – альфонс-алкоголик – ей не поддержка, Толина семья ее не принимает, прописка кончилась. Жалко ее, но что поделать?…
20 мая 1967 г.
После мучительно жаркого дня, проведенного в Москве, в поту и в мыле, с почти замершим от жары сердцем, вдруг почувствовал сейчас, как из распахнутого окна, из неприметно наставшей темноты, резко и прекрасно повеяло, а затем ударило блаженной прохладой, вмиг остудившей тело, оживившей сердце, омывшей мозг. Вдалеке чуть слышно пророкотал гром. Ночью будет гроза, и я жду ее, как счастья.
26 мая 1967 г.
Сегодня в шесть утра пошел в лес. Совершил тот же круговой маршрут, что и накануне, но в обратную сторону: от высоковольтной к водокачке. Погода была хмурая, изредка падали крупные одинокие капли, синие просветы появились, лишь когда я подходил к дому. Но было тепло, а часов с восьми даже жарко, и я шел, расстегнувшись до пупа. Видел отдыхающее после утренней дойки стадо. Оно лежало в сумрачном березняке неправдоподобно, даже пугающе тихое; овцы прижимались к коровам, продолжавшим и в дреме пережевывать свою жвачку. Пастух варил кулеш возле ручья, протекающего по дну балки. Вкусный дым просачивался сквозь орешник, и я сперва увидел этот дым, а много спустя обнаружил мудрое, доброе стадо. Поодаль бродил расседланный конь и пощипывал траву.
Пели соловьи, но третьим составом, ученики, что ли? Настоящего боя у них не получалось. И все равно прекрасно, как и другие, по-прежнему неведомые мне голоса.
В этой записи нет ничего, кроме предостережения: посмей только, сукин сын, утверждать, что ты не бывал счастлив в эту сумрачную пору своей жизни!
Я шел лугами, старым, густейшим и высоченнейшим клеверищем и промок почти до пояса. До июня почти неделя, а уж все расцвело на диво, листва деревьев приобрела зрелый летний вид, и подберезовики появились, давно отцвели яблони, отцветает сирень. А вот зверья никакого не встретил, не то, что вчера, когда на дорогу перед моим носом вышел большой серый, с желтинкой заяц и, присев на мощные задние лапы, долго приглядывался к чему-то впереди, не замечая меня. Вспугнутый, опять же не мной, а чем-то лишь ему виденным, заяц повернулся и шмыгнул в чащу.
Напротив моего кабинета к березе прибита скворечня. Время от времени в круглом окошечке появляется головка скворца, затем его шея, часть туловища, и вдруг, как спущенный с тетивы, он несется прямо на меня. Кажется, еще миг, и он врежется в стекло или влетит в комнату в распахнутую створку, но в последний миг он делает неприметный вираж и проносится мимо окна за угол дачи. Сейчас он пролетел так с кусочком хлеба в клюве и обронил этот кусочек. Зачем он вынес корм из гнезда?…
Вспоминаю, что Гелла купила мне в подарок ко дню рождения[71]71
3 апреля. – Примеч. ред.
[Закрыть] старинную игрушку: коробочку то ли из рога, то ли из черепахового панциря с круглой серебряной крышечкой. Стоит нажать пружинку, крышечка распахивается, подымается лежащая на боку птичка и начинает насвистывать песенку, хлопая крылышками. Птичка зеленая и пестрая, с ладным, будто облизанным тельцем. Мы долго гадали, что это за птичка. Не верилось, что старые мастера сделали птичку вообще. Решили, что это все-таки скворец. Но почему зеленый? И вот недавно, глядя из спальни на другой скворечник (мама во множестве развесила их по деревьям в этом году) и на его хозяина, сидящего на ветке, я вдруг обнаружил, что он зеленый. Вернее, кажется таким от зелени листвы, отражающейся в его блестящем наряде. Он черный на земле и в полете, но когда на ветке высвистывает свою песенку, то пестрядь его отливает темно-зеленым, как у нашей металлической птички.
Я возвращался с прогулки около восьми вечера. Солнце еще стояло высоко, но уже прицелилось к месту своего нырка за горизонт, небо вокруг него было млечно блистающим, дальше по горизонту оно туманилось жемчужной тенью, а в купах берез надо мной свежо голубело, как в погожий март. Сильный ветер, свирепствовавший весь день, начисто вымел все облака, и небо было чистым и каким-то усталым.
Сегодня опять наблюдал несущегося прямо на мое окно скворца и понял закономерность его полета. Деревья и провода от дачи к времянке оставляют ему для полета лишь этот узкий, с крутым поворотом коридор.
Был такой вот день в моей жизни – 4 июня. С утра я работал, а в полдень пошел гулять. Было солнечно и ветрено. Я прошел по высоковольтной линии километра три и свернул не вправо, как обычно, а влево, потом еще раз свернул, но уже вправо, и пошел по просеке параллельно высоковольтной. Вокруг был густой, душистый лес. Воздух кишел мухами и какими-то нежалящими слабыми комарами. Орала кукушка, скрипели дрозды и носились над просекой, крупные, но еще худые. Я шел по заросшей колее и был счастлив, как и всегда в лесу, когда я один. Пересек поляну, посидел на поваленном дереве и двинулся дальше. Над просекой аркой изгибалась сломленная в основании старая обомшелая береза. Дальше открывалась вырубка – пни черные, в засохшем птичьем помете. Затем опять начался хороший, дружный лес. Я шел дальше и дальше все такой же счастливый. Вышел на обширную поляну, откуда бескрайно распахивался простор. За дальним лесом находится Внуковский аэродром, туда летели вертолеты, туда снижались белые, сверкающие на солнце самолеты. Впереди, в низине, виднелась красивая незнакомая мне деревня. Между мной и ею высилась небольшая квадратная роща очень высоких, пышных лип, конечно искусственно выращенных.
Потом я оказался на широкой проселочной дороге, толсто накрытой мягкой розоватой пылью. Ветер подымал пыль и дымком гнал ее на озимую рожь. Вдалеке на взгорбке пыль клубилась гуще и пышнее, и раз из розоватого облака выпорхнула стая грачей и опустилась на край поля. По ржи ходили шелковые волны, это определение довольно избито, но так точно, что лучше не скажешь.
Затем такой же счастливый и невесть с чего гордый, я пошел домой. Пришел к обеду и газетам. В «Вечерней Москве» было объявлено о «скоропостижной, безвременной кончине бывшего главного редактора газеты, талантливого журналиста, скромного и отзывчивого человека Кирилла Александровича Толстова». Проще говоря – сорокадвухлетнего Кирки Толстова, моего товарища и собутыльника.
Утром по телефону Ада рассказала мне, что накануне у нее была жена Кирилла Нинка с любовником; по традиции она сломала проигрыватель и украла у Ады маленький флакончик духов «Шануар». Разоблаченная Адой, она хладнокровно вернула ей духи. Свое распутство она оправдывала тем, что «Кирка наверняка блядует сейчас в Новосибирске». А он в это время мучительно умирал от инфаркта двух стенок своего бедного ожиревшего сердца. Так-то вот!..
29 августа 1967 г.
Опять непозволительно долго не делал никаких записей, а ведь сколько всего было! Рухнула Гелла, завершив наш восьмилетний союз криками: «Паршивая советская сволочь!» – это обо мне.
Я дал разворот, как в доброе старое время. Много сделано лишнего, но представление о мире, в котором я живу, у меня крайне расширилось. Прихожу домой и застаю Петьку в моей постели, в моих простынях, с девкой, подхваченной на улице. У нее красивая фигура, отличные ноги и асимметричное лицо: один глаз меньше другого. Девка без малейшего смущения приветствует меня и отправляется в ванну. Я иду чистить зубы, она совершенно голая стоит под душем и не делает даже машинального жеста, чтобы прикрыться. Потом она увязывается с нами на охоту, там спит с Краснопольским, а днем целует мне руки и говорит о своей любви ко мне и плачет, и уходит в лес, не встретив взаимности. Там ее с огромным трудом отыскивает Уваров, кроет страшенным матом, она жалко отмалчивается, а потом, когда гнев Уварова улегся, рассказывает, что читала по памяти мои рассказы деревенским ребятишкам. Она живет со стариком Шнейдером, нигде не работает, не учится. У нее есть отчим, выселивший из Москвы ее мать за тунеядство и проституцию. Они живут в одной комнате. Отчим относится к ней хорошо, что не мешает ему каждую ночь приводить блядей. Он так уродлив, что бесплатно женщины с ним не живут, мать была исключением, но чем-то не потрафила ему.
Когда мы вернулись в Москву, любовница Шнейдера, после тщетных попыток навязаться мне, стала говорить хамским голосом, звонить куда-то из всех автоматов (потом выяснилось, она звонила Петьке) и, наконец, потребовала доставить ее на стоянку такси.
14 октября 1967 г.
Плохо я живу. Болит, ноет нога, не давая заговорить себя ни токам Бернара, ни массажу. Гноится предстательная железа, обещая мне ужас районной больницы, серое, жесткое белье, халатик до пупа и арестантские портки, жидкую ячневую кашу, чудовищную вонь урологической палаты, вокзальную тоску, мучительные процедуры.
А Геллы нет, и не будет никогда, и не должно быть, ибо та Гелла давно исчезла, а эта, нынешняя, мне не нужна, враждебна, губительна. Но тонкая, детская шея, деликатная линия подбородка и бедное маленькое ухо с родинкой – как быть со всем этим? И голос незабываемый, и счастье совершенной речи, быть может, последней в нашем повальном безголосье – как быть со всем этим?
Осталось одно: сжать зубы и все перетерпеть: боль, одиночество, больницу, неопрятность отвратительного лечения; измучить себя возней со своими дрянными хворостями, доконать в ненужной, фанатичной и мало производительной работе, а там видно будет. И нечего жалеть себя, подумаешь, какой гений погибает!..
Но худо, худо, и осень золотая и синяя, а делать с ней нечего. Боль и гной, и бородавки, и плохой, непрочный сон, и тоска.
Лена была обречена на несчастливую жизнь. У нее сразу все пошло нелепо. Мальчик-муж, ставший узником в двадцать лет, другой муж, уже незаконный, ребенок, считающийся внебрачным. Нелегальная профессия, вечный страх разоблачения, бесцельная мука со мной, хроническое нездоровье, болезненная толщина, вдруг обнаружившаяся неполноценностью Сашки, на вид такого здорового и сильного, – сколько беды выпало одному человеку! У нее был коротенький просвет счастья, когда я расстался с Валей и еще не нашел Аду, когда у нее доставало сил и легкомыслия забывать обо всем и радоваться жизни. И теперь она переживает жалкое подобие счастья – старый, больной, в парше и радикулите я опять попал в круг ее бедной заботы. И сколько в ней доброты и даже легкости, способности радоваться и написанному, и сказанному, собачьим поцелуям и кошачьей ласковости. Как много носят на себе ее толстые старые плечи! И та холодная эгоцентристка еще смела презирать ее за лицемерие и фальшь. Конечно, в ней была фальшь, – легко ли всю жизнь любить одного человека и мириться с его отчужденностью, любовью к другим женщинам, и не только мириться, но под конец понуждать себя к восхищению одной из этих других женщин. Надо было не фальшь ее замечать, а самоотречение, преданность, высоту сердца; жалеть ее надо было, плакать над ней.
Я занимаюсь сейчас кристаллизацией навыворот: отсекаю, отлущиваю от Геллы дурное, дико эгоцентрическое, холодно-жестокое, бестактное, даже подлое, а милые, невольные безотчетности: опущенные горько губы, беззащитную тонкость шеи, припухлость татарских глаз – дико и сумрачно глядящих из тайника – возвожу в ранг добродетелей. Но проблески милого в ней не имели отношения ко мне. Она меня ненавидела, да и не только меня – всю семью, даже наших животных. Мы были препятствием на пути к пьянству и распаду, она не прощала нам этого. Она не врала, когда говорила, что презирает меня. Она в самом деле презирала меня за ею же придуманное помешательство мое на ней. А у меня не было помешательства. Была, да и есть еще, любовь, но слепоты любовной нет и не было. Я все видел и все низал на нить, но ждал какого-то окончательного оскорбления. Я не хотел с нею расставаться и давал ей возможность избежать этого: не переходить самой последней грани, но она все-таки перешла. Если б я вернул ее сейчас, ее презрение стало бы ликующим.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?