Текст книги "Ингрид Кавен"
Автор книги: Жан-Жак Шуль
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
Он мог бы играть полузащитником или полевым игроком, в их обязанности более всего входит общая координация игры, постановка мизансцены, а уж la vista у него была. Так нет же! Он упорно хотел быть номером 10, быть тем, кем мог быть менее всего, если не считать, конечно, вратаря. Он мог вести мяч, обходя противников, дриблинг вообще козырная карта игроков небольшого роста: Марадона, почти карлик, а какой игрок! Отличная стойка, тело слегка наклонено вперед, создается впечатление, что он хочет сделать захват, и ему даже, бывало, удавалось малой подсечкой увести мяч из-под самых ног защитника или же сделать и большую подсечку, пропуская мяч справа от игрока, передать его налево и быстро завладеть мячом позади сбитого с ног противника, и вести его дальше по полю в бешеном темпе.
Впрочем, не столь бешеном: Райнер бежит вдоль линии вбрасывания, но прежде, чем ему удается завладеть мячом или отбить его, он уже летит на землю от толчка под зад или удара в грудь какого-нибудь атлета-защитника. Одному Богу известно, зачем ему надо было, чтобы она обязательно сидела на стадионе, смотря на все эти падения, случалось, ему вообще не удавалось завладеть мячом. И в конце матча, весь в поту, без сил, отфыркиваясь, как тюлень, с разбитыми в кровь ногами и опущенной головой, он поднимался к ней, к своей жене, на трибуну за утешением и лаской – наверное, насмотрелся такого в американских фильмах.
Впрочем, он часто себя так вел, выбирал то, что для него совершенно не подходило: другое, других, чужих – араба, негра, обнаружив их где-нибудь в сауне, а иногда и просто идиотского шута. Он долго не брал в рот алкоголя, но когда начал, быстро перещеголял окружающих, го же самое произошло и с кокаином. Казалось, он хотел сказать: «Я могу быть другим, это и я, и другой тоже». Нечто вроде «ничто человеческое мне не чуждо». Именно поэтому он и лежал мордой в грязи с номером 10 на спине и грыз зубами землю.
Хотя у нее перед глазами Райнер вел мяч по полю, она не отрывала взгляда от гроба. Потом решила пойти покурить на улицу. Она поднялась – руки в карманах блестящего лакированного плаща – и незаметно вышла.
Ей преградил дорогу фотограф из «Бильда», наведя на нее объектив, сделал несколько крупных планов, не говоря при этом ни слова, и медленно отошел, пропуская вперед. Она только успела зажечь сигарету, когда в дверях появился неприметный мужчина в строгом костюме и направился к ней. Она сразу узнала его, хотя не виделись они уже давно: Александр Клюге, теоретик из группы тогда молодых немецких кинематографистов. Райнер его очень любил, а один из фильмов, которые снял сам Клюге, назывался «Смятенные артисты в цирке-шапито».
– Не плачь, Ингрид, его самого, во всяком случае, тут нет.
– Что ты сказал? – переспросила она.
– Райнера в гробу нет! Нет разрешения на захоронение… судмедэксперты не отдали тело… дополнительная аутопсия. Анализ внутренних органов… хотят выяснить, не было ли еще чего-нибудь, кроме кокаина, алкоголя, барбитуратов… Может, героин…
– Значит, они плачут, произносят речи у пустого гроба? Кладут цветы… приветствуют того, кого нет в гробу… никого нет? – Ее охватило смущение.
– Ты совершенно права. И Лило, и тем, кто все это устроил, это прекрасно известно, и тем не менее!
Она усмехнулась:
– Как будто он сам ставил свои похороны… гротеск вместо похоронной церемонии, мрачный фарс.
Это стало даже ее немного забавлять. Спектакль был поставлен и сыгран без исполнителя главной роли, но публика явилась, некоторые даже издалека. Он уже однажды сделал нечто похожее: наприглашал к себе кучу народа – отборные вина, отличная кухня, а для любителей – огромная серебряная чаша с кокаином, которую он поставил в туалетной комнате рядом с простой пудрой, – а сам под каким-то предлогом так и не появился.
«Это ему стало в копеечку», – как говорил Шарль, а сам даже на все это представление и не взглянул. Очевидно, что на этот раз это не была полностью его затея, но он обожал подобные развлечения, такие мрачноватые шутки. Ну что ж, можно и повторить. На этот раз он тоже не пришел. Как бы там ни было, ему нравилось делать из своей собственной жизни и жизни других сценические действа. Он душу мог продать за любую мелочь, которая выделялась из хаоса и преснятины обычного течения жизни, все мог отдать, чтобы эту мелочь спасти.
Сама того не желая, она вспомнила фразу, вполне подходившую к обстоятельствам: «Он должен обхохотаться, смотря на нас оттуда, где он сейчас!» Тем не менее она никак не могла понять, почему «вдовы одного дня» так поторопились с церемонией, на которой не хватало главного героя. Просто сделано, что сделано, и чем быстрее, тем лучше? В некотором смысле без него, кого даже собственная мать считала грязью, было чище. Мало того, что как только попадал в эту церковь, становилось ясно, что душа его здесь отсутствует, так еще и тела не было – лучше и не придумаешь: большая ледяная месса среди горящих погребальных свечей. Они его сделали!
Так было лучше со всех точек зрения. Ждать, откладывать церемонию, это могло бы вызвать вопросы, привлечь внимание – с каждым днем тело мешало бы все больше. Стоило поторопиться. Да и кто может сказать, что именно произошло в последнюю ночь? Кто с ним был? Кому принадлежал этот странный голос, который ответил Ингрид: «Алло! Это Вольфи, а Райнера нет», когда она – чистейшая интуиция – звонила в час тридцать из Парижа? У Райнера в комнате рядом в это время должна была быть агония, в два, два тридцать он был уже мертв. От чего? И кто поставлял ему, будучи в курсе дела, эти поддельные наркотики, в которых, как скажет ей впоследствии Дэзи, было все что угодно, вплоть до крысиного яда? И кто позволял все это делать, не следил за человеком, находящимся в смертельной опасности?
Ингрид считала, что великие люди с финансовой точки зрения интереснее мертвые. Почему еще до приезда полиции кто-то, как ей стало известно, вынес из комнаты массу вещей, и деньги тоже? Может быть, его рабы, освободившись от чар, решили взять реванш? Им, бесспорно, надоел этот ярмарочный петрушечник, этот сардонический укротитель: «Дамы и господа! Вот она, Германия, и вот ее чудовища! Вот он, мир!» Его чары были исчерпаны, лавочка закрывалась, они наверняка вышли из повиновения, их уносил водоворот губительного наслаждения стать свидетелями того, как этот феодал, ими владевший, летит в пропасть, этот анахронизм исчерпывает себя. Он, наверное, и сам это понимал и, преисполненный отвращения ко всему, решил ничего не делать: он уже давно не питал никаких иллюзий и с каждым днем терял даже их остатки. Доктор К., с которым Ингрид оставалась в хороших отношениях, спросил ее по телефону, когда узнал о смерти Райнера: «Ты уверена, что ему не помогли… немного… немного больше, чем немного?»
Она вернулась в церковь. Фарс был в самом разгаре: тишину разрезал грохот сапог. Негр с бархатным голосом встал со своего места и направился к гробу. У этого баварца была своя собственная роль в жизни Райнера и кое-какие – в его фильмах. Райнер встретил его, когда тот работал вышибалой в ночном клубе. Голос у этого баварца был нежнейший, но именно он с еще одним подручным должен был выкрасть Ингрид из Парижа и доставить ее к хозяину!
Он был сыном настоящей немецкой девушки из Мюнхена и американского солдата. Во время войны такое случается: сначала все разделено: это – хорошо, а это – плохо, черное и белое, а потом все смешивается в одну кучу, уже не понять, где кто и какой он, и уже это становится хорошо! И глядишь, через какой-нибудь десяток лет негр голосует за Франца Йозефа Штрауса, выступает за порядок, может быть, даже за Адольфа.
Сапоги были огромные, доходившие до колен, и блестели. Негр встал, слегка расставив ноги, и, резко поднеся руку козырьком к голове, щелкнул каблуками: хороший немецкий солдат прощался со своим командиром. Перед пустым гробом!
Ингрид не смогла сдержать улыбку.
«Господи, как эта шутка похожа на Райнера, на его фильмы! Никогда еще настолько не чувствовалось его присутствие».
– Где мои цветы? Три дюжины роз… Я отправлял их, да еще от Муйе-Савар! – В принадлежности этого тенора сомневаться не приходилось. Продюсер Бергстрём собственной персоной во всей своей полноте: аккуратно подстриженная маленькая бородка, свободная шелковая рубашка с большим воротником а-ля Том Джонс и огромный крест на шее, как у взыскующего Святого Грааля.
Бергстрём был продюсером первых фильмов Райнера, настоящим продюсером, который из любви к искусству взял на себя весь риск. И образ настоящего продюсера: огромные машины, женщины, ночные ужины в модных швабских клубах, шампанское, женщины – приходи кто хочешь и веселись до рассвета, до обещания на рассвете, до первых солнечных лучей – не соскучишься. Баф! Теперь все другое! Бергстрём стал просто… динозавром, обломком ушедшей эпохи. Его заменили исполнительные служащие, а вернее, просто исполнители на службе у «Кока-Колы» или Диснея. Они не тратят денег своих компаний на вечеринки вокруг бассейна, их тактика в отношении не слишком богатых журнальных и телевизионных критиков – «конвертики», «ознакомительные поездки», когда все оплачено, и небольшой подарок за счет фирмы. У американцев есть даже специальное слово: junket.[111]111
пикничок (англ.).
[Закрыть] Теперь кино делали эти исполнители, режиссер же только чистенько, без сучка без задоринки выполнял задание – и чтобы никто не заметил его присутствия! Акценты были переставлены. Это была ошибка. Так для чего они работали по десять часов в день? Очевидно, что не для того, чтобы выпустить хороший фильм. Не для того, чтобы хорошенько оттянуться в оставшееся время. Десять миллионов в год прибыли – это не шуточки, на них можно купить какого-нибудь Джексона Поллака, и больше, чем у соседа!
Что же до звезд, которые, впрочем, сами были бизнесменами в независимости от того, обладали ли они накачанным телом или мозгами, вообще никуда не перемещались, если только не надо было открывать какой-нибудь выгодный клуб «Планета Голливуд», или же выезжали куда-нибудь на сутки, не более, «для фотографий» между двумя рейсами «Конкорда». Бергстрём же жил в Риме, в небольшой квартирке на Трастевере, как рыцарь в изгнании. И на нем была одна из его последних шелковых рубашек: за обедом в траттории на площади Санта Мариа дель Трастевере он прикрывал ее салфеткой. Но не завязывал салфетку вокруг шеи, не загибал углом за вырез рубашки, салфетка держалась на груди с помощью Двух небольших клипсов, пристегивающихся к серебряной цепочке. Новый убор. Вид величественный даже в бедности: положение обязывает!
Теперь, когда церемония закончилась, он рылся среди огромных букетов, тряс венки, ногами и руками отодвигал ветки, чтобы пробраться в самую середину этой цветочной горы. Он искал на карточке свое имя – где оно? Где его имя? Бергстрём наклонился, начал читать:
«In remembrance of[112]112
В память о… (англ.)
[Закрыть] «Непарном». Дирк Богарт.
«Спасибо, Райнер. Жанна Моро». Она прислала огромный букет полевых цветов: маргаритки, лютики, анемоны.
«Прощай и никаких обид! Элизабет Тейлор». Она бойкотировала Каннский фестиваль, потому что сочла один его фильм антисемитским.
«Фан-клуб. Токио»: бонсаи, идеограмма.
– Так где же мои цветы? – Бергстрём никак не мог найти свой букет.
Он был в отчаянии, почти плакал. Ведь он был продюсером его первых фильмов, именно он рисковал более всех, а потом присматривал за ним во время съемок, когда в воздухе скапливалось слишком много электричества.
Тем временем, недалеко оттуда, в городе, на анатомическом столе в холодном и бледном сиянии ламп дневного света, пальцы, обтянутые тонкой резиной перчаток, просовывались между зубов, два человека в белых халатах, вооруженных ножницами и пинцетами, делали насечки на внутренних органах: они резали, выкраивали, сканировали мозг, тщательно обследовали в пятьдесят раз увеличенный волос, брали на анализ один миллиграмм костного мозга из тела усопшего, изучали кусочки печени, почек, пытались с помощью всех этих лопаточек и палочек заставить заговорить труп.
Наступила очередь венка. На карточке только имя: «Эдди Константин». Они вместе играли в покер. Естественно, Эдди всегда выигрывал. За венком появилась красная виниловая роза за десять долларов, к которой прицеплен кусочек картона с именем, набранным типографским способом: «Энди Уорхол». «Невероятно, – слышит Ингрид рядом с собой, – пятьдесят пять фильмов, двадцать театральных постановок, стихи, манифесты, и все это за тридцать восемь лет!»
Утром перед выходом она наткнулась в «Бильде» на разворот с его фотографиями и крупным заголовком. Одна из них привлекла ее внимание: они стояли на ней оба, очень молодые, то ли удивлялись чему-то, то ли ждали чего-то. На ней было платье в цветочек, а он, веселый, коротко стриженный, несколько асимметричное лицо с красивым разрезом глаз еще хранило юношескую округлость, он слегка смахивал на китайца, сфотографированного со своей невестой с гвоздикой в волосах – юный китаец из Шанхая и его хорошенькая европейская невеста. Они были молоды, но не глупы. Осторожно! Никакой наивности, чуточку хитрости не помешает, возможно, они были немного плутоваты, готовы сыграть с окружающими шутку, выкинуть какой-нибудь номер. Невероятно, что можно выкинуть в молодости, когда еще открыт всему. Фотография сделана издалека, кое-как скадрирована, такие снимки делают во время путешествий, на память, летом или весной – так где-нибудь когда-нибудь обязательно фотографируются тысячи людей. Они не смотрели в объектив, но глаза улыбались, они даже были не совсем вместе, не обнимались, не держались за руки, он не положил руку ей на талию, не обнял ее: каждый смотрел в свою сторону, куда-то, даже немного в разные стороны, но взгляд у них был один и тот же: можно было подумать, что они видели одно и то же. Возможно, они сфотографировались во время какого-нибудь фестиваля, в Песаро или в Таормине, они ездили тогда в Италию на большом американском «стингрее», она вела машину, положив локоть на опущенное ветровое стекло. В машине они были только вдвоем, и на том и на другом шикарные очки, и музыка, Адриано Челентано пел:
Tu voi fare I'Americano
mericano mericano mericano…
Ты хочешь стать американцем
мериканцем, мериканцем, мериканцем…
Они часто путешествовали так, даже после развода. У нее сохранилась карта калифорнийских автомобильных дорог размером с лист писчей бумаги – рекламный подарок от фирмы «Герц», аренда автотранспорта; карта была сложена пополам, немного помята, местами надорвана, так как побывала и в чемоданах, и в картонках. В Калифорнию они поехали после Нью-Йорка, а на обороте он записал тогда слова песни, которую сочинил для нее; она вела машину, а он писал песню, как всегда без единой помарки, без исправлений, куплеты по четыре строки и две строки припева.
Она вела машину, он писал: Santa Maria Santa Barbara Santa Monica. «Теперь куда?», спрашивала она. Он прекращал писать, переворачивал карту: «Направо…» Долина смерти, Чайна-лейк… Совершенно невероятная страна, нагромождение пейзажей, Тихуана, мексиканские индейцы, долина смерти… Песня называлась «Карнавал»: «Была ночь, был карнавал, он был стар, она бледна». А на карте другие названия: NAVAL AIR MISSILE TEST CENTER, и на белом квадратике: ДВИЖЕНИЕ ПО ДОРОГАМ В ЭТОМ РАЙОНЕ ЗАПРЕЩЕНО, потом: БАЗА ВОЕННО-МОРСКИХ СИЛ и ИСПЫТАТЕЛЬНАЯ СТАНЦИЯ ВОЕННО-МОРСКИХ СИЛ. Путешествие вдвоем. «Когда улыбнулся он, улыбнулась она, она была голодна, и жизнь была такова», – слова на обороте карты, ни одной помарки. А на севере – Кинг-Сити, еще севернее – Сан Хуан Батиста, они ехали по калифорнийской дороге, и он писал песню о женщине, потом они приехали в этот мертвый городишко, который построили золотоискатели и где в захудалом театрике закончила свою жизнь Лола Монтес. Он писал ей песню на обороте дорожной карты. А на полях этой карты значилось: НЕ СЪЕЗЖАЙТЕ С АВТОСТРАДЫ НА НЕИЗВЕСТНЫЕ ДОРОГИ В ПУСТЫНЕ, НЕ РАСПОЛАГАЯ НЕОБХОДИМОЙ ИНФОРМАЦИЕЙ.
* * *
А через неделю – постукивание костяных фишек маджонга или треск каких-то неизвестных маракасов, когда она проходила мимо стен крематория среди сожженных человеческих останков в широкополой шляпе борсалино от Motsch – «сувенир из Парижа», подарок Шарля, – так звякали медные пуговицы ее джинсовой куртки Perfecto, купленной давным-давно на блошином рынке в Клиньянкуре, когда касались урны, этой герметической и загадочной игрушки, которую с сокрушенным видом нес под мышкой служащий похоронного бюро, мелко и быстро семенивший рядом.
– Как все прошло? – спросил Шарль, как будто речь шла о каком-то спектакле, чем, впрочем, все и было.
– Встретились, как всегда при подобных обстоятельствах, посторонние друг другу люди, усопший, может, не хотел, чтобы они встречались друг с другом, когда был жив, и это, как насилие над волей умершего, глубинная бестактность, всегда происходящая на похоронах. Как всегда… в конце… ко мне подошел худой старик с букетом и протянул его мне: «Здравствуйте, мадам, я поклонник вашего таланта». Это был отец Райнера, и букет он, наверное, принес своему сыну. Именно такой букет я держала в руках в сцене похорон в «Уличном торговце», где у меня была маленькая роль, Райнер как будто подмигивал ей: аксессуар из его фильма в реальной жизни. Отец Райнера был мил, элегантен, когда-то он был врачом, а во время войны симпатизировал «Белой розе», небольшой группе борцов с нацизмом в Мюнхене. Райнер мне о нем, конечно, рассказывал: крупная буржуазия, высокая культура, бегло говорил по-французски, даже стихи писал, в пять лет он заставил своего сына прочесть всего «Фауста» Гёте. Результат? В пять лет Райнер рисовал Моисея, потрясающего мечом, зажатым в правой руке, и скрижалями в левой. В действительности отец стыдился Райнера, считал его очень уродливым, выродком в своей среде, когда его видел, переходил на другую сторону: «Посмотри на своего кузена, какой он красивый, как хорошо образован и как хорошо играет на рояле…» А когда лет в шестнадцать-семнадцать Райнер сказал ему, что хочет стать художником, заявил: «Ну что ж, можешь покрасить стены у меня в квартире!» Когда он заметил извращенные наклонности у своего сына, запер его в комнате вместе со служанкой. С тех пор Райнер перестал с ним видеться. «Наступит время, – заявил он мне однажды в самом начале, – люди будут спрашивать у моего отца: «Так это вы отец господина Фасбиндера?».
Еще она рассказала Шарлю, что там была одна девица, скульпторша из Рима, она три года хотела вылепить его портрет. В конце концов Райнер сказал: «Gut! О'кей! Приходите в понедельник». Она пришла со своей глиной и шпателями. Не повезло: той ночью он умер. Раз не получилось портрета, по problem, она все же сделает свое дело – в этом случае посмертную маску, и она тут же сделала слепок: вот, что вскоре от него останется, этот отпечаток на воске, который будет продаваться на аукционе Кристи за 10 000 долларов, и кто-нибудь снимет с нее копию, отправляясь на костюмированный бал, точно так же, как другие снимали копии с его голоса, жестов, презрения – было таких два типа в Берлине, которые спорили между собой: «Это я его настоящий двойник, а не ты!» Так рождаются и плодятся фантомы и фатумы. В конце концов, живем же в эпоху клонов, двойников, привидений – глобальный обман в общепланетарном масштабе, а с вирусом ВИЧ все это достигает своей кульминации, потому что защитные механизмы наших клеток принимают его за одного из своих.
– А почему эта роза от Уорхола? – спросил Шарль.
Он рисовал афишу к его последнему фильму «Кве-рель из Бреста». Это в очередной раз было очень банально и очень странно, такое dиjа-vu – jamais vu, unheimlich:[113]113
просто жутко (нем.).
[Закрыть] половина лица, взятая по вертикали, матросский берет с белым помпоном, розовый язык, жалящий в ухо. «Возможно ли такое?… – думала я, когда позднее увидела афишу, потом… – Возможно ли?…» Афишу эту ему заказал Райне[114]114
Он также заказал комментарий к «Кверелю» Жене, но неудачно. Жене ответил письмом: «Париж, 31 марта 82. Сударь, тот человек, который сорок лет назад написал «Квереля из Бреста», остался очень далеко позади. Я позабыл его, как и остальные мои книги. Скажите это господину Фасбиндеру, он поймет, вы – тоже. С дружеским приветом Жан Жене». И еще прислал биографическую справку: «В его метрике значится: родился 19.12.18 в десять утра. Мать – Габриэль Жене. Отец неизвестен. Кроме книг, им написанных, о нем нет никаких сведений, неизвестна даже дата его смерти, которая, судя по всему, не заставит себя ждать. Жан Жене». Иначе говоря, в первом письме он утверждает, что забыл свои книги, а во втором оставляет себя жить только в них, таким образом получается, что все, что о нем известно, он сам забыл! – Примеч. авт.
[Закрыть]*, он обожал Уорхола, «художника, который понял пустоту и холод, и потом он такой знаменитый…» – говорил он, слегка завидуя.
Еще один, кто сделал сам себя, переделал даже свой физический облик, такой искусственный, но Уорхол дошел до робота – видеообраз, в то время как Райнер сумел только пересоздать себя в кино – рабочий-сутенер. Ну так вот, тогда последний раз, когда я видела его, это было в Мюнхене, на его день рождения, и вечером мы оказались с ним вдвоем на улице, он… это забавно… он был такой замедленный, такой замедленный… такой усталый, еле ворочал языком: «Останься! Побудь немного со мной… ты единственная женщина, которую я…» Ему всегда было сложно выражать свои желания. Да и… знаешь, те, кому он подражал, это ведь герои фильмов Джеймса Кегни, что-то в таком роде. В конце концов, подражать кино… да, и живописи, это не так часто. В «Вертиго» женщина копирует прическу с картины, такой узел волос, но это в кино! А он, такой замедленный и уставший, он высунул язык, как будто сделал что-то, что полагалось, как будто он копировал кого-то, а потом обнял меня и захотел поцеловать… «Как в кино», – подумала я, но может быть, это было, как на той афише Уорхола?… Как на картинке?… Это было грустно и смешно… и трогательно: он старался сделать так, как видел в кино, хотел изобразить французский поцелуй, язык сплетается с языком… Но мы уже давно не были женаты, и он стал очень известным режиссером, и стоял вот так, около стоянки, ночью, в белом костюме с черным платочком в нагрудном кармашке, с высунутым языком и съехавшей набекрень шляпе-борсалино… Он стал большим мертвым предметом, слишком большим, из всех его пор просто сочились алкоголь и наркота, он провонял ими, и этот характерный запах, который заполняет любую комнату, любую квартиру, когда в ней находится настоящий наркоман, он обволакивал все вокруг, укутывал неразличимой пеленой… А они продолжали поставлять ее ему по утрам, когда находили перед дверью его квартиры в блевотине и дерьме. Он надел шляпу, которую ты прислал ему в подарок, это был единственный подарок, который он открыл, тот, что я привезла ему от тебя, да, он надел эту шляпу, но задом наперед, он обнял меня и высунул язык, как будто раскладывал действия на составляющие. Действия шли не в том порядке, были не согласованы, слишком методичны, как будто это был курс обучения поцелуям.
Это было немного трогательно, смешно и непристойно: ночь, шикарная ковбойская шляпа, надетая задом наперед, этот высунутый язык – точно как у Уорхола, разве что вместо борсалино был матросский берет, и язык тянулся не к уху, а ко рту. Но среди эскизов был один, где молоденький морячок, в матросской шапке с помпоном, которая болтается на резинке на шее, тянул язык ко рту мальчика с непокрытой головой. Райнер ошибался в порядке действий: он сначала высунул язык, потом обнял меня, как будто прилежно копировал оригинал – съемка в замедленном темпе. Но так как он не мог сделать оба действия одновременно, получилось в обратном порядке… Ему бы надо было сначала… Вот что я видела перед его уходом. Он в последний раз попытался сделать, как в кино, как он видел, делают в кино, в каком-то смысле в этом было очарование. Вот, видишь, я могу сказать, что последнее, что я помню с ним, перед его смертью, это язык, который он высовывает несколько невпопад. Этот язык, ночь, машины кругом – все было немного смешно и грустно… Господи, Шарль, как грустно! Хочешь плачь, хочешь смейся, а ведь он был такой живой и ироничный, и немного злой, слава Богу… и в этом квартале, куда мы так часто ходили в бары по ночам, мы развлекались там, слушая, как говорят проститутки, хулиганы, слушая их мелкобуржуазную речь, она очаровывала его и внушала отвращение, а теперь он стоял там же, совершенно потерянный, замедленный, высовывал язык, идиотик, пребывающий в своем пузыре, печальный, но не недовольный… И это все наркота, героин? Я была такой в детстве со своей болезнью, со своей аллергией. Мы стояли где-то недалеко от ночного бара «Казанова», где когда-то были завсегдатаями, у нас там было свое место у стойки, где она загибается: оттуда можно было почти незаметно рассматривать людей, а главное, слушать их. В «Казанове» же я впервые пела в фильме, это был его фильм – «Американский солдат», – на мне было телесного цвета платье с кружевами, очень узкое в груди, с огромным декольте и небольшим шлейфом, а я тогда была очень, очень худая. Песенка называлась I'm sitting by the river with my tears. Я его просто вижу сейчас, и не в шляпе от Motsch, a в матросском берете с помпоном – смешно и грустно, – расхожий персонаж народной мифологии, которого ему так же хотелось бы воплотить, как и американского гангстера. Он даже водружал себе на голову эту матроску между съемками эпизодов «Квереля».
И тогда в легковесном, ветреном уме Шарля этот помпон с матросского берета, точно так же, как шляпка-ток от Хэлстон перекочевала с головы Бетт Дэвис на голову Джеки К. для того, чтобы одним ветреным вечером на фестивале в Сан-Себастьяне вернуться на ту голову, которая изначально ей и предназначалась, начал перемещаться с застежки на шубке девочки в санях из андерсеновской сказки на головы немецких моряков, которые выступали в тот рождественский вечер в качестве церковного хора, чтобы соскользнуть затем на головы ангелоподобных и прекрасных портовых педиков и в отчаянии обосноваться на матросском берете болтающемся на резинке на спине у известного режиссера, который показывает в ночи язык.
Грустно и смешно, но тот последний образ, оставшийся от человека, стоявшего на пороге смерти, возникал из-за отброшенного на спину матросского берета, высунутого в ночи языка, замедленных жестов и оказывался сам этим помпоном!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.