Текст книги "Кофе-брейк с Его Величеством"
Автор книги: Зорий Файн
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)
Свадьба брата
Может, и не стоило ничего писать, если бы не пришлось прожить яркий, насыщенный противоречивыми эмоциями день… День, в котором принимали активное участие все мои родственники: близкие и не стремящиеся стать таковыми… Никто не знает, чего мне стоило взять себя в руки и морально подготовиться к съемкам… Накануне вечером моя компания туристов отчалила в Крым, безуспешно уговаривая присоединиться и меня… За два дня позвонил губернатор одной из соседних областей, приглашая на съемку…
«Брат есть брат, хоть и не родной», – подумал я, отказывая всем.
Была у меня, правда, последняя зацепка: ведь ни за что не догадается моих детей в пригласительный вписать! Так и произошло… «Да ладно уж, молод еще…»
Двое в Софиевском парке. Умань
Денек был адский… Не предлагаю никому – но просто, ради эксперимента, поносить хотя бы, даже не нажимая на кнопку, на полусогнутых руках мой фотоаппарат в течение 12—14 часов… В тридцатиградусную жару…
…Единственная, оценившая по достоинству этот титанический труд оказалась наша девяностолетняя бабушка, военный врач в прошлом, человек старой закалки и живого ума. После часовой сессии в студии, она подошла со словами: «То, что ты из них лепишь – неоценимо! Ты должен получать за это огромные деньги!»
«…Ты из них лепишь…» – это краеугольный камень всей моей работы. Обычно, разглядывая после съемок свои фотографии, люди порой даже не подозревают, что если бы ни мои жесткие требования, высказанные не всегда даже в дружелюбной форме, они бы никогда не увидели себя такими красивыми: с правильной осанкой, с изящным жестом, светлым взглядом, открытой душой…
По естеству своему человек даже в день всеобщего к нему внимания не может покинуть свой внутренний мирок, со всей его угловатостью, недоверчивостью и скрытностью…
Помнится, был один такой случай. Очень приятная, но упитанная невеста. С меня сошло семь потов, прежде чем я добился «картинки», мало-мальски нивелирующей недостатки ее фигуры. Когда я показал ей результат на мониторе фотоаппарата – всплеск эмоций бил через край: «Боже! Это я?!»
Выдержав паузу, переведя дыхание, я спокойно и твердо ответил: «Нет. Это – я!»
…С братом и его невестой таких коллизий не возникало – оба красивые, в глазах любовь, послушные ко всем моим требованиям…
Не почувствовал я, правда, особого доверия с их стороны, даже нет – надежды на то, что впоследствии они будут приятно удивлены, но в такой хлопотный день всегда надо делать поправку на темперамент.
…В ресторане дело обстояло сложнее… Это не была уже в традиционном понимании еврейская свадьба. Мой папа, навеселе, никак не мог взять в голову, что нет в зале инструмента, чтобы дать ему ре-минор и спеть «Тум-балалайку», что давно уже не приглашают клейзмеров, и вообще, никто, кажется, за весь вечер не крикнул: «Лехаим! За жизнь!»
Двацать пять лет назад, подростком, убежал со свадьбы, потому что меня буквально тошнило от чопорной показухи и дефиле бриллиантов и мехов…
Но публика уже не та. В стремлении, чтобы им было хорошо там, где их еще нет, мои соотечественники пополнили многие диаспоры, чтобы потом до конца своих дней грустить о тех местах, где их уже нет…
Когда мне дали слово, я говорил о деталях, которые заметил сегодня во время съемки, именно о тех деталях, которые составляли по крупицам их счастье, робкое, презираемое окружающими, не в силу лицеприятия, а в силу врожденного антагонизма. Зал затих.
Да… Этот народ умеет гордиться теми, кто не идет у него на поводу, кто переламывает саму систему его ценностей, ставя с ног на голову его мораль, кто не наследует его страхи и не прячется в теплых норах. Перед ними стоял уверенный в себе человек, сильный, независимый, – человек, который дышит другим воздухом и поет другие песни…
Вспомнил я, как, вернувшись восемь лет назад в родной город, с грудным ребенком на руках, в тридцатиградусный мороз, не имея двугривенника на парковку старенького авто, – вспомнил, как стучался я во все их двери, как просился пожить временно в их пустующих квартирах, вспомнил, какую оскомину и брезгливость вызывал у них жалкий вид моих маленьких детей… Не откликнулся тогда ни один… Не поддержал, не подставил плечо… Сейчас за глаза они шепчутся: он нас сторонится, не стремится общаться, на именины не зовет…
С грустью вспоминаю старый еврейский анекдот.
Умирает старый Абрам. На кухне Циля полным ходом готовится к поминкам. Жарится рыба-фиш – аромат по всему дому! Абрам из последних сил открывает глаза, и зовет внука:
– Мойша, солнышко, попроси у бабушки кусочек рыбки! Так хочется!
Внук возвращается ни с чем:
– Бабушка сказала, – это на потом…
Музыка и муза
Когда я был юношей, я безумно любил музыку. Но сказать, что меня в детстве не принуждали ею заниматься, я все-таки не могу. Мама прибегала ко всяческим ухищрениям, чтоб заставить меня час в день отсидеть за инструментом. Она даже придумала легенду о специальном подслушивающем устройстве и отвела меня как-то в кабинет завуча музыкальной школы, чтобы показать на селекторную связь с директором: серенькую коробочку с двумя кнопками, спрятанную на подоконнике за занавеской. Я верил и отсиживал, постоянно поглядывая на часы. Это непоседство привело к тому, что мелкая фортепианная техника у меня так и не выработалась – Шопен и сонаты Моцарта доступны мне с определенными ограничениями. Зато Рахманинов, да и рапсодии Листа – короче везде, где нужна была лапа, чтобы охватить терцию через октаву, и где нужно было наделать много шума, всегда оставались моим коньком.
Я поступил в музыкальное училище, нас было трое парней среди двадцати с лишним девочек – нас «носили на руках». Помню, сразу же подрался с однокурсником в спортзале – конечно, из-за девчонки.
Винница. Соборная улица
Расписание общих пар было составлено таким образом, что я большую часть занятий посещал вместе со струнниками, и сейчас, спустя двадцать лет, мы не теряем связь и собираемся дружной веселой компанией.
Среди пианисток на моем курсе училась и моя будущая жена – скромная, малозаметная, но очень светлая и чистая девочка, мы с ней были настоящие друзья с самого первого курса. Причем друзья в прямом смысле этого слова: читали друг другу стихи, предназначенные для других, спрашивали совета в любовных вопросах, плакались друг другу в плечо от тех же неудач или невнимания. Она была хорошей пианисткой, позже она с первой же попытки поступит в Московский педагогический университет на музыкальный факультет. А в те годы она еще и писала песни – настоящий бард – все минорные, все как одна трагические и безысходные. Основная тема – дороги, уводящие неведомо куда и одиночество, сплошное одиночество… Она встречалась с парнями, но ни один не смог оказаться вровень с ее романтической натурой.
Встречаться мы начали случайно. За ней ухаживал мой друг. Часами ждал на морозе под окнами, спрятав за пазухой розу, ну, в общем, все как полагается! Но почему-то ей было не до него. Однако она быстро включилась, когда он начал остывать. Короче, для обеих сторон я должен был быть и арбитром и посредником в их отношениях.
И вот именно в этих обстоятельствах, я ее увидел иначе. Единственный серьезный разговор был весьма нелицеприятен, как мне казалось тогда. Провожая ее после лекций домой, всю дорогу я рассказывал, что чувствую какие-то внутренние движения по отношению к ней, и лучше всего – это прекратить в корне и сразу, – для меня всегда на первом месте будет творчество и работа, я должен быть проявлен в обществе и полезен. Семья, дети и прочие нежности для меня всегда останутся на последнем месте. На этих моих словах мы и попрощались… Обоим – чуть больше семнадцати…
Ночью каждый из нас не спал.
«Странный, – думала она, – вместо того, чтобы пригласить девушку в кино, потому что она ему нравится, он всячески пытается отстраниться…»
«Полный идиот, – думал я, – тебе девушка нравится, а ты нес всякую чушь!..»
На следующий день, еле дождавшись конца занятий, мы встретились в фойе, и я молча взял ее за руку. Много часов мы бродили по городу, так и не сказав друг другу ни слова…
Тогда, в апреле 1990-го, мир кружился вокруг нас и на дискотеках – мы танцевали всегда только вместе, и на гастролях – когда открывали музей Чайковского в Браилове. Мы прятались от всех – и наш первый поцелуй в день ее рождения, 7 апреля, на Благовещение, когда мы закрылись в моем 209-м фортепианном классе, еще долго потом вспоминался мне в холодной Москве и разливался по телу теплом и сладостью…
Мне приходилось работать, преподавать детям музыку в Доме учителя, где еще с 16 лет мне завели трудовую книжку и соответственно снимали налог за бездетность: таковы законы. Мне нужно было хотя бы раз в неделю брать урок у репетитора, а это было дорого: 15 рублей при стипендии в 30 и зарплате в 26.
Встречались тайно – мать моя была категорически против. Нас выслеживали, «сдавали», дома мне устраивали «спектакли». Долгие годы мне обидно было в моменты ссор слышать от жены, что я был тогда тверд не из любви к ней, а вопреки воле родителей.
Год разлуки, когда я поступил в Москву был для обоих довольно тяжел. Мы жили не в те времена, когда легкими интрижками можно было развеять тоску в ожидании большого и светлого чувства.
В тот год я написал одно из самых светлых своих произведений – фортепианную концертную пьесу «Игра света в воде»: soundcloud.com/zoriyfine/suite_part1.
В природе нет ничего более блестящего, чем это природное явление, – и звуки рояля, обыгрывая в простой мелодии мажоро-минор, яркими искрами сыпались в довольно сложном произведении. Эта пьеса потом не раз исполнялась на концертах, причем не только в моем исполнении – в Центральном Доме композиторов на Тверской ей аплодировали стоя.
До поступления в академию я не позволял себе провести день, не написав ни одной строчки. Иногда моя игра мешала отцу смотреть футбол, и он не находил иного способа попросить меня умолкнуть, чем войти ко мне, порвать рукописи и выбросить их в мусоропровод. Мне это было не в новинку. Еще в детстве, когда я закрылся в комнате за стеклянными дверями от маленького братишки учить уроки, тот с разгону влетел в комнату вместе со стеклом. Тогда в мусоропровод отец отправил все содержимое ящиков моего письменного стола: тетрадки, ручки, учебники…
К поступлению в академию я отнесся серьезно. Помимо теоретических предметов были два сложнейших экзамена по композиции: на первом из них мы показывали все, что подготовили заранее: играли, пели, использовали магнитофонные записи. На втором – нас закрыли каждого в отдельном кабинете с роялем, выдали пачку проштампованной нотной бумаги и вскрыли конверт с неизвестными темами. Мне попалась мелодия Белы Бартока. Через шесть часов я должен был сдать готовые вариации в черновике и в чистовике.
Пять или шесть теоретических экзаменов, фортепиано и сочинение. Я так и не прочитал роман «Война и мир», но сочинение по Пьеру Безухову написал довольно качественно. С фортепианным экзаменом меня огорчили – с моим будущим другом, с которым мы до сих пор поддерживаем тесные отношения, мы играли одну и ту же фа-мажорную сонату Моцарта. Разница была лишь в том, что я – пианист, а он – баянист. Вообще, не понимаю, как его учителям пришло в голову дать такое произведение, где и пианисту есть над чем поупражняться, что говорить о народнике?! Короче, играл он его раз в восемь медленнее, несколько раз останавливался, потом вообще сбился и ушел. Оценки у нас были одинаковые – восьмерки…
Зато на первом же экзамене по специальности профессура не церемонилась: нас выстроили в ряд – все пятьдесят два человека – и честно сказали, что проходных мест всего четыре, поэтому многие уедут домой прямо сегодня же.
Когда читали список, коленки дрожали у каждого: такой-то – «два», такой-то – «два», такой-то – «два» …Такой-то – «десять»! Все разом с восхищением посмотрели на этого красивого полубога, выпускника училища при Московской консерватории, знаменитой «Мерзляковки» – даже дыхание останавливалось, когда мы, провинциалы, встречались и здоровались с ним в коридоре.
Потом снова – «два», «два», «два», – сыпалось, как горох в коробку. Я думал, что свою фамилию не услышу никогда! Так и произошло – я очнулся, когда меня тискали и жали руку… Сколько-сколько?! «Девять!» … Это было чем-то просто невероятным…
Тут же вспомнил о маме. Она стояла под окнами и последнее ее напутствие было лаконичным: «Хоть бы они сразу влепили тебе двойку, чтобы спокойно уехать домой и не тратить деньги на бессмысленную затею». Вот я и думал – расстроится она или обрадуется?!
Впрочем, я знал, что удивил профессоров. Не берусь судить о гениальности своих мальчишеских произведений, но то, что они были неординарны в своем роде – это без сомнения. Например, Виолончельная сюита, которую я записал дома с педагогом-виолончелистом. Мало того, что в ее третьей части звук из рояля извлекался металлической палочкой, которой проводилось по струнам в то время, когда беззвучно нажимались клавиши, и звук был похож на среднее между арфой и клавесином, так и сам клавир был оформлен графическими картинками, покрытыми толстым слоем лака с кракелюрами.
Вторым «сюрпризом» был мой Фортепианный концерт. В конце его первой части сплошные кластеры переходили в откровенный стук по клавишам, который заканчивался тем, что я локтями ложился на клавиатуру. Правда, в продолжение всего этого звучала дивная спокойная мелодия, в общем, иначе юношеский максимализм я и не мог выразить – все-таки сказывалась увлеченность КшиштофомПендерецким, его «Плачем по жертвам Хиросимы», и школой Шенберга—Веберна—Берга, подарившей миру метод двенадцатитоновой композиции.
Потом, все годы учебы мой профессор с иронией вспоминал черный кластер в партитуре, охватывающий весь нотный стан…
Но и это было не все. Главной изюминкой моей презентации были мои картины. Да, я пытался рисовать, и даже брал уроки у какого-то художника в художественном комбинате, но навыков у меня не было никаких, и все это выглядело сплошной красочной абстракцией. Картины были разложены тут же по стульям. Таким вот образом, довольно строгой профессуре (каждый из них – яркий самобытный композитор, со своим почерком, стилем, школой) был представлен слегка эпатажный юноша, с разносторонними дарованиями из какой-то глубокой украинской провинции. Он нес новые свежие веяния и вполне, очевидно, подходил под прогрессивные устремления заведения, с сороковых годов стремившегося доказать соседней московской консерватории свое право на существование.
…У меня с собой, в Москве, всегда были три ее фотографии: одна черно-белая, где она в какой-то светлой кофточке бабушкиного покроя, вторая – со щечками, как у хомячка, и третья – цветная, где мы вместе. Перед самым моим отъездом мы забежали в фотосалон в доме быта «Юбилейный», куда еще в детстве меня бабушка приводила фотографироваться. Теперь мои коллеги, которые работают в этом здании, и не помнят такого. Нас сфотографировали на бордовом фоне, в руках у нее были три гвоздички.
Так подробно я описываю эти фотографии потому, что больше ни их, ни нот, ни картин – ничего не осталось. В пожар 1997-го года, жена вынесла завернутых в одеяло малышей и прибежавшим на помощь соседям только и успела крикнуть, чтобы спасли мои пленки и фотографии.
Это был рубеж. Позади годы учебы, наивная пора, поездки – когда я тащил на себе в Юрмалу тяжеленный мольберт и пытался укрыться между соснами, пока она загорала на песке, все равно море было холодное. Однажды я чуть не утонул – волна перевернула меня и начала уносить. Помню, бил его, море, изо всех сил, пока еле-еле кончиками пальцев ног не начал нащупывать дно.
В Дзинтари ей не давали проходу – яркая внешность, лучащаяся улыбка, огромная копна вьющихся волос, стройная фигурка. Мне постоянно приходилось отбиваться от сулящих цветы, шампанское и красивую жизнь. Их не смущало, что рядом был муж. Однажды, когда мы парились вдвоем в финской сауне в Майори, в парилку заглянул банщик: вы не против, если еще один молодой человек к вам присоединится?
Я ее постоянно фотографировал. Подаренный папой «ФЭД» остался дома, с собой была маленькая, но очень удобная «Смена». Мы общелкали всю Старую Ригу, все побережье до самого Кемери. А сколько было сделано ее чудных портретов! До сих пор перед глазами один – в огромных наушниках и замотанном шарфом горле – она подхватила ангину, и чуть не сорвались из-за этого наши выступления в Малом зале консерватории.
Кроме того, что она была хорошей пианисткой, она прекрасно пела. И ее новые учителя в университете всячески поощряли и развивали в ней этот талант. Вершиной нашего совместного творчества была сюита на японские трехстишия. Невероятно сложная, она звучала около пятнадцати минут без сопровождения и написана была в особом, придуманном мною, ладу, отчасти напоминая восточную пентатонику, но постоянно модулируя и виляя мажоро-минором.
Первый концерт был назначен в малом зале Гнесинки, на четвертом этаже. Мы одолжили концертное платье у ее сокурсницы, ныне она уже доктор наук. Платье было длинное, приталенное, и материя – словно змеиная шкура. Когда в зале раздался ее звонкий голос: «На ветках цаги, словно спелый жемчуг, росинки блещут дивной красотой, но тают вмиг от рук – молю тебя, прохожий, любуйся издали, не трогай их рукой!» – зал замер. Помню восторженное лицо моего любимого профессора, Геннадия Владимировича Чернова, аплодисменты завкафедрой Кирилла Евгеньевича Волкова. Пришлось спеть на бис дважды.
Ничего этого уже нынче нет. В ночь пожара я был на гастролях. Приехал только под утро, когда от свежевыстроенного дома осталось одно пепелище. Впоследствии выяснилось – ошибка электриков: слабый силовой кабель начал искрить перед самым автоматом. Искры попали в потолочное пространство, где для утепления была насыпана стружка, – деревянный сэндвич горел, по рассказам, всего за десять-пятнадцать минут, взвиваясь в небо змеей из пламени и искр…
Друзья мне дали «Тойоту» с правым рулем, автоматической коробкой передач и полным баком бензина. Двое суток меня не видел никто, даже я сам себя не видел, помню, что из машины я не выходил – просто бесцельно наматывал километры по Москве и за ее пределами…
Сгорело все, что я создал: ноты, картины, черновики… Сгорели записи с концертов… Позже мне удалось их частично восстановить в архивах Гостелерадио, но это стало невероятно дорого: цены измеряются в долларах, а время копирования – в минутах…
Среди прочих, я нашел запись моей Сонатины для скрипки и виолончели (https://soundcloud.com/zoriyfine/sonatina) – виолончель с детства осталась моим любимым инструментом. Марат Сафин, мой сокурсник, а позже Артем Варгафтик, ныне известный телеведущий – оба прекрасные виолончелисты, исполняли эту Сонатину (имена скрипачей уже не помню), в том числе, и на том конкурсе в Министерстве культуры, который я выиграл, и на котором мне была присуждена первая премия. Сонатина попала в отдел закупки произведений, мне вручили диплом и восемьсот рублей. В 1993 году это были уже не те восемьсот рублей, что два года до того, деньги на глазах превращались в фантики, и все же для двух студентов – это было целое состояние. Мы раздали долги, связанные со второй и на тот момент последней поездкой в Прибалтику – через неделю после нашего возвращения граница была закрыта. А на оставшиеся деньги купили портативный кассетный аудиоплеер.
…Тот год, когда она заканчивала училище и продолжала жить дома, а я был уже в Москве, мы в основном переписывались – за письмами иногда приходилось ездить далеко, по старым адресам. Встречались редко, и то в Киеве, на денек: утром я приезжал из Москвы, она – из Винницы. Днем мы гуляли, сидели в кафешках, а вечером разъезжались, каждый к себе. Поэтому до сих пор Киев остался для меня городом романтических встреч, уютных, сокрытых аллей, круч над Днепром и щемящей болезненной нотки расставания…
В Москве я жил с хозяйкой в однокомнатной квартире, снимал угол за восемьдесят рублей. Доня Соломоновна меня любила как сына, но это не мешало ей через пять минут после того, как я заходил в ванную, стучать в дверь с криком: «Золя! У нас в Москве так не моются!»
Ей было под восемьдесят. В тридцатые годы она приехала в Москву к мужу, известному пролетарскому художнику, откуда-то из моих мест. Муж умер рано. Сын пошел по стопам отца – тоже стал художником. Их картины похожи, одинаково правдиво-суровы. Сын тоже умер рано. Невестка с двумя сыновьями долгие годы не общалась с ней, и только под конец наладился контакт, чтобы бабушка вывезла всех в Израиль. Мне однажды написала ее внучка, что Доня Соломоновна до самой смерти вспоминала меня и мечтала когда-нибудь снова увидеться.
На кухне у меня стояло последнее чудо техники – один из первых компьютеров – «Микроша». Его выпускал Лианозовский электромеханический завод. И купить его можно было только в нескольких магазинах Москвы. Стоил он 840 рублей плюс еще за 250 какой-то кооператив делал к нему приставку для работы с музыкой. Программы загружались с кассетника, а партитурой (условной, естественно) я управлял на телевизоре «Юность» – подарок будущего тестя. Сегодня вся та «электронная музыка» кроме широкой улыбки ничего не вызовет, но тогда я себя подбадривал, что на фоне нудных занятий на АНСе, первом нестандартном музыкальном инструменте, названном в честь Александра Николаевича Скрябина, это был настоящий прогресс.
Единственный рабочий АНС хранился под опекой журфака МГУ – туда мы и ходили «сочинять». Процесс «сочинения» был довольно увлекательным и, главное, непредсказуемым в своем конечном результате. Принцип работы прост: большая стеклянная пластина закрашена черной мягкой краской, которую в любых местах можно процарапать или соскоблить – в этом как раз основной момент творчества. Затем пластина помещается в механизм, который медленно прокручивает ее перед световым лучом. Там, где процарапано, проходит свет и издается звук. Если процарапано параллельно в нескольких местах – возникает аккорд. Откуда берутся сами звуки – не спрашивайте, не вникал (https://soundcloud.com/zoriyfine/ans).
Иногда я писал музыку в метро, и часто для того своего приятеля, который несмотря на плохо сыгранную сонату Моцарта, тоже поступил. Он, правда, не вошел в четверку счастливчиков, но для него каким-то образом открыли специальное пятое место. Он меня просил писать потому, что сам был очень скрупулезным композитором: в академию поступал с написанными тремя частями инструментального Септета, потом за пять лет учебы дописал еще три – они звучали на госэкзамене, а аспирантуру закончил уже с полным произведением из семи частей. Поэтому промежуточные экзамены ему порой были просто не под силу!
Мне, склонному к додекафонии и экспериментальной музыке, реализовать формулу «satorArepotenetoperarotas» в метро, да еще и для друга было делом играючим… Помню, как он краснел, бледнел, синел на экзамене, когда перед его носом, носом выпускника добротной пермской композиторской школы, ныне покойный Николай Иванович Пейко, легенда советской музыки, тряс листами партитуры… Оказывается, к каждому свой подход и воспитание, что мне сходило с рук, то некоторым было запрещено…
Впрочем, я любил чудить… На первом курсе института, зимой, я приехал домой в родное училище. Там концерт выпускников и, естественно, переполох, за всю его историю существования, только двое поступили в Гнесинку: Элеонора Михайловна Рожкова, пианистка, и я – композитор. Я просто обязан был поддержать честь и выйти с концертным номером на сцену. Объяснить педагогам, что я больше не пианист и теперь музыку сочиняю, было бессмысленно – никто и слушать не хотел! Полный зал – человек пятьсот. Прекрасные педагоги, директор… В пятом ряду – Раиса Семеновна… Перед самым выпуском, когда моя педагог Светлана Леонидовна заболела, Раиса Семеновна заменила ее, и в свойственной ей безапелляционной манере заявляла, что я никогда не буду пианистом! Впрочем, она оказалась права. Из-за кулис, почти из другого уже мира, я быстро соображал, что делать? Нет, я мог выйти и сыграть того же Рахманинова или Скрябина – в академии профессор Новикова, ученица Нейгауза, мне быстро восстановила концертную форму несмотря на то, что по программе нам заменили специальный курс фортепиано на общий.
Но тогда они все меня будут обсуждать – с удовольствием и сарказмом: Москва, мол, так и не научила этого шалопая вот это место сыграть вот так, а не иначе. Знаю я наших! Нет уж…
В училище я всегда участвовал в капустниках. Жаль, эта форма студенческого юмора сегодня исчезла, отчасти ее сменили игры в КВН, но только отчасти… Я призвал на помощь всю свою смекалку. И нашел прекрасный выход!
Я объявил о том, что буду исполнять Семнадцатую фортепианную пьесу Карлхайнца Штокхаузена, немецкого композитора – пьесу, посвященную Клаудио Аббадо. Тут я, было, осекся – при чем здесь дирижер Аббадо?! Просто накануне я был на его концерте, и он расписался по моей просьбе серебряным фломастером на афише. Но было поздно. Вряд ли присутствующие знали, что у композитора Штокхаузена было всего десять фортепианных пьес. На противоположной стороне сцены, за кулисами, стояла завуч Рожкова, она же и вела концерт. Предварительно я ей объяснил, что произведение содержит свободные вариативные формы, которые, исполняются ad libitum. Короче, когда она почувствует, что пора заканчивать, она должна дать мне отмашку. Так она и сделала минут через восемь.
Боже, как я играл! Что я играл – это не принципиально, играл все, что попадет под пальцы! Но как воодушевленно это звучало! Не обремененный, я показал истинную филигранность мелкой техники в сочетании с мощными многонотнымимиксами в стиле Игоря Стравинского. Зал стоял, аплодисменты не стихали минут пять. Я был горд собой и счастлив. Я ни капельки себя не винил за шарлатанство – если посмотреть по-другому на ситуацию, можно прекрасно оправдать себя: молодой начинающий композитор, довольно опытный в пианизме (к тому времени – одиннадцать лет за роялем) представил публике смелую экспериментальную музыку, сообразно своим тогдашним устремлениям и пониманию. Но чтобы нивелировать эксперимент, представил ее под чужим именем – именем известного современного композитора, таким образом, оградив себя от спекулятивных мнений и споров о том, где проходит грань между гениальностью и бездарностью.
После концерта ко мне подошел пожилой педагог по фортепиано и со словами восхищения скромно попросил разрешения скопировать ноты… Ноты, конечно же, я оставил в Москве… Возвращались поздно, с друзьями. Юра Шепета, мой старший товарищ и кумир – никто не мог сравниться с ним в джазовой импровизации – поглядывал на меня с нескрываемой завистью, тихонько приговаривая: «Да… чувак… да…»
– Юра! – я серьезно посмотрел ему в глаза. – Я все придумал! Нет никакой Семнадцатой фортепианной пьесы у Штокхаузена! Нет и никогда не было!
– Да ладно, старина! – он похлопал меня по плечу. – Скромняга…
Прошел год. Снова я приехал на каникулы – уже второкурсник. Снова тот же отчетный концерт. Снова я обязан на нем выступить и снова никакие отговорки не принимаются.
Ну что же…
Я вышел на сцену и объявил, что буду исполнять Восемнадцатую фортепианную пьесу КарлхайнцаШтокхаузена. Снова Элеонора Михайловна за кулисами давала мне отмашку, снова зал аплодировал стоя, и снова пожилой педагог скромно попросил ноты…
Больше я в родное училище не приезжал…
Пару слов о джазе. Был у меня такой период, еще лет в четырнадцать-пятнадцать, когда я мечтал стать джазовым пианистом. Обучали этому только в Киеве, в тамошнем музучилище был эстрадно-джазовый факультет. Мы долго с мамой искали само здание, а когда нашли – ужаснулись: двери висели на одной петле, ремонт проводился, судя по всему, еще до советской власти. Нас встретил скромно одетый педагог и, узнав, зачем мы приехали, провел в просторный зал, где стояло черное покосившееся пианино.
– Ну, поимпровизируй на какую-нибудь тему, – дружелюбно предложил он.
Я в ответ робко спросил: «Можно на мотив „Елочки“?» Известная детская песенка «В лесу родилась елочка» очень удачно и легко ложилась на джазовую импровизацию. Я старался, как мог. Он не дослушал: «Ну разве так играют?!» – он отстранил меня и сам сел за фортепиано. Конечно, то что он «выдал», было вне всякой конкуренции во всех отношениях: и сложнейшая гармония и свингованный ритм, и блестящие мелодические мелизмы.
Мы с мамой поблагодарили его и ушли. На этом вопрос моего джазового пианизма был закрыт.
…Женился я в апреле 1992 года, в девятнадцать лет. Она заканчивала первый курс, я – второй. Жила она у подружки моей хозяйки в центре Москвы, такой же древней бабушки, и несмотря на то, что у нее была своя спаленка, мне не позволялось задерживаться после двенадцати – до часу ночи я должен был добраться к себе на окраину, в Медведково. Целовались мы в метро – посторонних для нас не существовало. Однажды, на Татьянин день, мы специально вернулись поздно из гостей, и старушка вынуждена была меня оставить. Это была незабываемая ночь!
Когда мы расписались, я пошел просить семейное общежитие. Мало того, что на первом курсе мне не было положено его вообще, так еще и на втором оказалось, что на моем месте уже живет пятикурсник со своей подружкой, и он дал понять, что мне претендовать не на что. В управлении мне сказали, что у нас с женой разные ВУЗы – не положено. Мы нашли, как показалось, идеальное решение! Мой сокурсник – сейчас он преподает в университете в Торонто – был женат на сокурснице моей жены, и им тоже нужно было общежитие. Мы собрали кучу бумаг по обмену студентами, но чиновники снова сказали «нет». Мы в отчаянии ходили по Москве, останавливали каждую бабушку и спрашивали, не сдаст ли она нам комнату. Все было безуспешно.
Тогда я позвонил Невзорову в редакцию телепрограммы «600 секунд». Передача выходила каждый вечер после программы «Время» и в течение десяти минут рассказывала о насущных проблемах в стране. Интервью записали у входа в консерваторию, прямо у памятника Чайковскому. Утром записали, а вечером сюжет был уже в эфире. Случилось невероятное: передачу увидел комендант общежития и наутро я получил ключи. Комнатка в высотке из красного кирпича на станции метро «Полежаевская» была пределом мечтаний.
Красивое здание общежития – его построили для какой-то сборной во времена Олимпиады-80. Отсюда увозили потом русских девушек, беременных от спортсменов на поселение за 101-й километр. Здание пропитано блудом, прелостью и антисанитарией. Единственные душевые на все двенадцать этажей – внизу, расписание дней помывки – по очереди. Когда через год ко мне в гости пришел мой знакомый американский проповедник, он так был потрясен условиями проживания, что оставил нам с женой 50 долларов в подарок.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.