Текст книги "Абрис"
Автор книги: Александр Алейник
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц)
34
Сижу у Пушкина, курю,
Подходит девушка, садится.
Я очень тихо говорю,
Что место не пойдёт жениться.
Улыбочка: «Тогда пойдём».
Я говорю: «Есть близкий дом».
Мы прошагали по бульвару,
Петровка, дом наш очень старый.
Вошли в подъезд, этаж четвёртый,
Разделась, запросилась в душ.
Плескалась там, а после куш,
Позвала с полотенцем. Бодрый,
Вошёл и начал обтирать,
Потом в постели замирать.
35
Проснулся утром, девы нет.
На месте всё. Записки нету,
Ну, бог с ним, пил вчера, балет
Не помню, видно, канет к Лету.
Зима. Хватает, говорит,
Изыск во всём – я весь разбит.
И тащит к дому, на четвёртый.
Я удивлен, но вижу добрый
Взгляд голубых и женских глаз.
Плесканье, крики: «Полотенце!»
Вошёл с признаньем примиренца,
Узнал её по паре фраз,
И тело близко от меня;
Мы улеглись на два-три дня.
36
Она в постели рассказала:
Пришла сдавать экзамен. Он
Сказал: «Не вылезала б.
Приди домой. Вот адрес. Вон!» —
А девочки другие были
В дому, ничто не позабыли.
Сначала он их всех пугал,
Мол, парою, потом их клал
В кровать и долго забавлялся.
Потом – свободны, в добрый путь.
Она пришла, легла и… жуть —
Пока он быстро раздевался,
Ложился, обнимал её,
Она ногтями – ё-моё!
37
В милицию она сбежала
И ногти предъявила им.
Машина, обыск, так сдержала
Слова его. Он был судим.
Семь лет. А на суде он плакал.
Да лучше бы он там заквакал,
Никто не пожалел его,
А в институте было во!
Так кончилось. Спросил: «Не шутишь?»
Она перекрестилась: «Нет».
Мы встали. Сразу за обед.
Я думал: если взбаламутишь,
Она-то точно сдаст тебя,
Но что тут сделаешь, любя.
Шестнадцатая глава
1
Всё к лучшему на белом свете,
Она писала, и я ей,
Я получал в её ответе
Печальной участи своей
Поддержку. Всё давно случилось,
Скажите мне, кому на милость
Понадобилось это всё,
Кто забавляется серсо?
Проехали, а в это время
Случилось новое: тот день
Для Астрахана, друг, ступень
В грядущее – в любовь, и семя
Переживаний небольших,
Негромких, так, на мировых.
2
Пришли французы, все уселись.
Вино на стол, и разговор
Пошёл про разное. Шумели
О том о сём, но ясный взор
На Лёшке Астрахане дама
Остановила. Так упрямо
Смотрела только на него.
Я думал: Лёшке каково?
Они ушли, она осталась.
Я вышел, затворивши дверь.
Проснулся утром. Ты умерь
Всё любопытство. Распласталась
Мишель раздетая при нём.
Он спал… И пересказ сомнём.
3
Мишель Мерсье, моя подруга,
Парижская его жена,
Её огромная заслуга —
Та выигранная война,
Которую вела когда-то
С уменьем бравого солдата
И победила на войне,
Как будто бы была в броне.
Короче, встали и оделись,
Поцеловались, прямо в ЗАГС.
Прошёл тот месяц, что для плакс,
Которые понагляделись,
Как виза топает к концу,
Но не Мишель, не ей, бойцу.
4
Она приехала в Париж.
Тем временем подходят сроки
Женитьбы. Бах! Туристка! Шиш!
Женились, и конец мороке.
И Лёша сразу подаёт
На выезд. Нет! Он ждёт и ждёт.
Туристка скоро уезжает
От мужа. Страстно обожает
Его. А он живёт в Москве
И дружит с Сашей. И два года
Он пьёт коньяк, он так, без взвода,
Воюет тихо, в меньшинстве,
Без криков «В бой!», без зова «Бей!»
Он опрокинет тех людей.
5
Когда я с Марион Брюнель
Был так же счастлив и свободен,
Поехал бы за ней в Марсель
Подальше бы от этих родин?
Моя судьба и жизнь моя
В французских прижилась краях.
Я был бы щас простым французом.
Не обернулось ли конфузом
Существование моё?
Откуда знать? И я не знаю,
Вообще никак не доконаю,
Что суть, и наше бытиё
Зависит от таких причин,
Что и не справишься один.
6
Ну, вот, позволил слабость, каюсь,
Вернёмся мы туда – прошло
Видение. Не зарекаюсь.
В фантазиях всегда тепло.
А жизнь предполагает выбор,
Пройдёшь по этим перегибам,
Поймёшь меня, ведь я не вру,
Я только малости беру.
Мы с Лёшкой часто заходили
В отель и попивали в нём
Коньяк. Он наполнял огнём
Нас, а при входе мы чудили.
Я помню, выворот дублёнки,
Зашёл – он выпятил глазёнки.
7
Четыре тома мне купила
Мишель – то Далевский словарь,
Булгаков – просто подарила,
В «Берёзке» книги! Я – плугарь
По этому святому делу.
Они нарушили пределы,
Куда не сунешься – откат,
Там Ленина тупой каскад.
Мишель смотрела, удивлялась,
Зачем же учат всех подряд
Читать, писать, зачем? Чтоб в ряд
Поставить к стенке? Эту малость
Отторгла глупая страна.
Страна такая не нужна.
8
Затеряться в толпе незаметных людей с восторгом,
затереться в трамвайную прозу c сорванным горлом,
передавать нагретый пятак на билетик,
занимать сидячее место в транспортном кордебалете.
Причесывать волосы по утрам, исчезая из зеркала, узкой расческой,
не останавливаться, проходя, у газетных киосков,
забывая ночь на свету – обрывки ночного бреда,
вечно дымя на ходу недокуренной сигаретой.
Видеть, как лёд плывет по гладкой воде в апреле,
подталкиваемый вперед солнечною форелью,
греметь опавшей листвой, просыпающимся бульваром,
ощущая над головой небо, ставшее старым.
Видеть в черных деревьях графику собственных мыслей,
замечать одиноких женщин, усвоивших несколько истин,
до которых других доводит отчаянный возраст,
увидев N – удержать естественный возглас.
Ходить по правой стороне одной и той же улицы годами,
встречать одни и те же лица над торопливыми шагами,
каждое утро за тысячей спин вбегать на уползающий эскалатор
мимо блузок и шуб, вот ещё один падает в мраморную прохладу,
мимо шоколадных панелей и теплящихся лампионов,
мимо таких же, как ты, призёров и чемпионов,
под баритон или альт ошеломительных правил,
мимо миллионов лиц – миллионов стершихся фотографий.
Ждать поезда – нарастающий звук – вас уносит поезд,
ждать вечера, ночи, утра, лета, абсолютно не беспокоясь,
что они никогда не придут: для тебя исчезнет
весь этот мир возносящих и опускающих лестниц.
Новые двери, вещи, лица, глаза, объятья,
новые президенты, слова, войны, платья,
новые зимы, песенки, дети, тарифы,
новые календари, грачи, ёлки, цифры.
Я устаю от своего лица, от своей походки,
я отличаю в толпе, кто мои одногодки,
я видел девочку из нашего класса: теперь – певица
в шикарном ресторане, куда вечером не пробиться.
Как блестят у нее глаза над белой рукой с микрофоном,
она поёт не одна: на другой такое же платье с серебристым шифоном,
очень белые плечи у обеих певиц, очень стройные спинки,
но не надо приближаться – не увеличивать лиц —
пусть не меркнут картинки.
Пусть мигают цветные лампочки и высокий голос
заполняет притихшую залу от потолка до пола,
пусть его вожделенно слышат опоздавшие «гости», давая швейцару
сколько положено с одного, сколько положено с пары.
По часам, по кругу вечно бегущие стрелки,
вечно застывшие, вечно замершие на делениях мелких,
маленькие шажки, маленькие остановки жизни
в бесконечно привязанной к тебе отчизне.
День и ночь чередуются, как карты в пасьянсе,
меняются местами, как пара на киносеансе,
чтобы увидеть вдвоём звучащее, как далекая арфа,
за головами передних рядов завораживающее ЗАВТРА.
9
Стихи я эти прочитал
Гребенщикову. Он приехал
В Москву с Титовым. Он кивал
В автобусе. Его успехом
Тогда был маленький концерт.
Для слушателей был рецепт,
Как с этим миром обращаться,
Жить так иль эдак, выбираться
Из той муры, которой нам
Суют повсюду в этой каше.
Гребенщикову эти башли
Нужны, поскольку по волнам,
Которым жизнь его течёт,
Представить надо чёткий счёт.
10
Настало лето, в Коктебеле.
Купался, снял хибару там,
Нашёл девчонку, и постели
Служили сладостию нам.
Потом я встретил друга, сразу
Сказал ему такую фразу,
Что всё обрыдло, я хочу
На запад. Говорил врачу,
Который посмотрел, подумал,
Сказал, что надо подождать,
Придёт запрос, и блефовать
Придётся, и только-то – раз дунуть,
И ты поедешь, дай мне срок;
И покатился мой мирок.
11
Пока купались мы нагими,
Я и прелестная жена.
Однажды на закате с ними
Я ел гуляш. В те времена
Казалось всё куда нелепей
От тамошних великолепий,
Возврат в тот самый грустный мир
Был словно вид на весь Пальмир.
Вернулся я Москву. Сентябрь.
Работал я тогда в котельной,
Три дня гуляй, и карамельной
Жизнь никудышная была б,
Но месяц прокатился, в срок
Пришёл запрос, вот и итог.
12
С запросом я пошёл в ОВИР,
Вручил его, теперь недолго
Ждать, пока этот Божий мир
Со мною будет, и надолго.
Всё отложилось, ибо я
Затосковал, мне жаль бытья,
Которое я вёл всё время,
Я жил практически в гареме,
Где для меня открылось всё,
Все женщины дарили ласки,
От той (не буду) до абхазки,
С которой пили Кюрасо;
Потом любила, я – её,
Не лучше б было забытьё?
13
А Лёшка Астрахан уехал
Во Францию. Звонил он мне,
Я вечером встречал со смехом
Его звонки, и болтовне
Часа, начерно, по четыре,
Я удивлялся – жить при жире,
Звонить ко мне и плакать – грех,
Звонок, и дальше, без помех.
Вести с Парижем разговоры
Я, право слово, уставал.
Выслушивать тот шумный вал,
Все эти горькие сыр-боры,
Хотелось сразу прекратить,
Да как его разбередить?
14
Пришла ко мне другая дева
По имени, скажу сейчас,
Не удивляйтесь, королева:
Ден Орт, голландка, высший класс!
О, Велемин, любовь до гроба,
Сожрала нас вот та хвороба,
Любили истого тогда,
В те незабвенные года.
Исчезнет – мне, по правде, худо.
Открыл её я календарь,
И поразился, и ударь
Меня, но вот в глазах остуда,
Голландия и Босх Ироним,
Он пять веков уж захоронен.
15
АВЕРКАМП
Зачем столь тщательно выписывать деревья,
их ветви голые да круглые стволы,
зеркальный лед, домишки, нежный север,
тепло таящие фламандские углы,
пейзаж под сереньким, немного детским небом,
с собакой крохотной и франтом на коньках,
с красоткой, бархатом обряженной, и крепом,
и пешеходом на кривых ногах?
Как будто даль нас дарит утешеньем
в фигурках горожан и тушках птиц,
в продуманном деталей размещенье,
в реестре частностей, подробностей и лиц.
Все эти крапины и маленькие точки,
касанья строгие, неведомые нам…
Ты убедил в возможности отсрочки,
несуетливый мастер, Аверкамп.
Пусть крестит мельница полупрозрачный воздух —
он тише и просторнее зимой,
четвертый час, не рано и не поздно
глазеть по сторонам, идти домой,
встречать знакомых, отдавать визиты,
вязанку хвороста нести через канал,
жить нарисованным, не подавая вида,
что триста лет прошло, что ты давно пропал.
Hendrik Averkamp – голландский художник (1584–1634).
16
Продлилось это так недолго,
Она скрывалась в МГУ,
Что хорошо, по чувству долга
Я эти встречи берегу.
Отъезд всё ближе. Новый Год.
Снуёт предпраздничный народ,
В предновогодье мне звонок,
Как рыбе брошенный манок.
Родители явились в гости
Ко мне. Ну, я, конечно рад,
И Велемина здесь, виват!
Но я, по правде, диагностик,
Пошёл за тортом, им принёс,
Подальше бы от ихних грёз.
17
Но собирался я на Запад
При помощи, поверьте, их,
Я в этом деле просто лапоть,
Они отправили одних
Любимых книг, всего другого,
Мне бесконечно дорогого,
Всё что хотел в те времена,
Не забывайте – та страна.
Гуляю по Арбату. Дева
Стоит и ждёт кого-то. Нет!
Его, и видно, что билет
В его руках. Я подхожу без блефа,
Тихонько справа говорю:
– Привет окошек вратарю.
18
Пошли по улице, встречаю
Я друга, говорит он мне:
– Во дворик, Саша, хочешь чаю?
Пойдём подальше. – В глубине
Строение, мы входим внутрь,
Давиташвили Джуна тут,
Богиня, смотрит на меня,
Зовёт за стол, вся болтовня
Внезапно сникла. – Вы поэт?
Я говорю: – Поэт, конечно.
– Карьера ваша безуспешна? —
Я говорю: – И да, и нет. —
Она берет меня под руку,
Показывает дом, как другу.
19
Ну, комнат десять насчитал
В дому у ней. В одной – художник.
В другой – поют, а капитал?
Я, право, не такой чертежник,
Чтоб всё по правде расчертить,
Отнять или обогатить.
Не наше уж, простите, дело.
Меня нисколько не задело
Ни деньги, ни высокий класс
Всего, что видел я в том доме.
Тут вроде бы любовь в кондоме:
Прелестно, всё для дальних глаз.
Самим же им похуже будет,
Но что ж ни сделаешь, ведь люди.
20
Ко мне приходит тень животновода,
которого коровы забодали,
он говорит: «Гряду и улетаю!» —
и машет мне кровавым рукавом.
Виднеется скорбящая природа.
Сиротствуют горюющие дали,
и страшно капли красные стекают
по кирпичу коровника ручьём.
Он мне кричит: «Воззри на эту рану!
Её любимая корова Травка
в апофеозе буйного безумья
разящим рогом в пах мне нанесла…»
Смотрю и вижу: с горлышко стакана —
узрел бы зрелище такое Кафка,
и тот от ужаса, должно быть, умер —
кишка из раны рваная цвела.
Животновод очами полон муки.
Его халат в крови, навозе, дырьях.
Тоскливый взор мистически блуждает,
но выраженьем праведен и чист.
Дрожат его натруженные руки,
дыра же разрастается всё шире,
ан глядь, на ней крылатый гармонист!
Он заиграл Шопена на гармони
в ужасной глубине животновода,
тотчас на небе забряцали в ложки
и в балалайки в гуще облаков.
Вослед ему с земли корова стонет
и слышен плач жены, детей, народа.
Уже несут в музей его калоши
и бюст его торчит среди лугов.
Животноводом названа деревня,
село, район, районный город.
Сотворена маститым эпопея.
Корабль-животновод кромсает льды.
Шагают строем к бюсту пионеры.
Играя в бубны, барабаны, горны,
невесты в тюле, ангелов белее,
несут ему невинности цветы.
ОН бронзов. Горд. Громаден. Неподкупен.
ОН видит даль с дорической колонны,
где выбито ЕГО именованье
и даты славной жизни на земле.
ОН птиц на голове своей голубит.
Глаза ЕГО пусты и непреклонны.
Стада ЕГО приветствуют мычаньем
и зеленеет ВЕЧНОСТЬ на челе.
Ко мне приходит тень животновода…
21
Отъезд приблизился. Ученье
Моё окончилось. Диплом
Я получил, и увлеченья
Откинул с прочим барахлом.
И в Горький съездил, попрощался
Я с Игорем, он восхищался,
Потом задал один вопрос:
«Ты, Саша, ты не альбинос?»
Ответил я тогда: – Неправда,
Что буду тосковать по ней,
Несчастной родине моей.
Я еду в гости к астронавту».
Сидели и смотрели вдаль,
На Волгу, подавив печаль.
22
Возле фабрики Бабаева
только вьюга да метель
с фонарями заговаривают,
пахнет смертью карамель.
Возле фабрики Бабаева
я скажу как на духу,
что пора туда отчаливать —
и ладонь согну в дугу.
Возле фабрики Бабаева
беспризорный вьется снег,
надо снова жизнь устраивать,
потому что жизни нет.
Канитель, пустая улица,
мент – бродяга с кобурой
да дома широкоскулые…
Мы домой пришли с тобой
через сквер на месте кладбища —
десять метров конура,
свет от марсианской лампочки
да обоев кожура,
две лежанки, стул со столиком,
листья липнут на окно,
клены выпили покойников,
и теперь от них темно.
Твоей бабушки-покойницы
вдовий мир на три шага,
нет теперь той синей комнаты,
кленов, дома – там снега…
Возле фабрики Бабаева
замыкается кружок,
наши жизни размыкаются,
вспоминай меня, дружок…
Ты купи конфетки сладкие,
подержи их на горсти,
а слова и рифмы жалкие
на дорогу мне прости.
Возле фабрики Бабаева
вьюга жжётся без огня,
в ней и вьется чьё-то тающее
«Вспоминай, дружок, меня…»
23
Когда решал я, мне уехать
Иль оставаться, я пошёл
По Горького, прокукарекать
Заставил крупный пересол.
На Маяковского я в митинг
Вошёл, попал внутри на брифинг,
Дал интервью, тогда решил,
Что я не я, всех моих жил
Не хватит пережить такое.
Сейчас же съехать из страны,
Плевать на то, что рождены
Мы здесь. Спокоен я, спокоен.
Три дня осталось до него,
Полёта в небо моего.
24
Нас разделили холод и мгла.
Ты старалась, ты сделала что могла.
Мне сегодня приснился белый плёс,
длинноногие птицы и влага слёз —
не могу понять, на чьих ресницах.
Надо мной бредут по побелке слоны.
У меня во рту вкус слезы, слюны
или белой слюды зимы.
У меня на глазах белеет песок.
На моих висках голубой бросок —
кровь шатает сплетение синих жил.
Я боюсь, мне приснится, как я жил…
Ходят медленно птицы у самой воды.
Поднимается солнце из красной слюды,
и хрустит, как снег под шагами слона,
плавясь в белом песке, ледяная луна.
25
Дотлевало волокно
слова в пепла горсточку,
в чашке плавало окно
с лопотавшей форточкой.
Разговор в глухом углу,
шепот без свидетелей —
выдоха азот – в золу,
через губы – в вентили.
Лязгали вокруг котлы —
полыхали адские,
да торчали, как колы,
градусники блядские.
Колбасился карандаш
по бумаге черканой —
выкаблучивал «не ваш»,
хоть стучите в органы.
Начинался месяц-март
гулькавшими тенями,
молоком поднялся пар,
где пичуги тенькали.
…Заходило подо мной
облаками пьяными
небо целое – домой
над чужими странами.
26
Пространство к западу кончается,
оно приклеено к земле,
оно на столбиках качается,
на проволоке и стекле
приборов пристальных оптических,
на дулах, выцеленных так
глазами зорких пограничников,
чтоб не свалить своих собак.
Пространство навзничь загибается,
скудеет метрами – пробел,
собачьи морды поднимаются,
чтоб охранять его предел.
Оно сквозит и тянет сыростью
травы и тайною ночной,
оно ребенком хочет вырасти,
чтобы увидеть шар земной.
27
Я завидую тем, кто купил билет,
уложил бельё в чемодан,
кто глядит из такси на безумный балет
остающихся горожан,
отбегающих вдаль от него, назад
к отходящим назад домам.
Я бы тоже смотрел во все глаза
на миманс и кулисы сам.
Я бы тоже сказал: – Прощай спектакль
и моя проклятая роль.
Через сотню лет я увижу как
жили мы и не нужен бинокль.
Я сойду на венский тугой бетон
где-ни будь в середине дня.
Я спрошу себя: – Это сон? —
И свобода обнимет меня.
Как в того, кто вынырнул и вздохнул,
как в того кто разбился и встал,
как в того, кто решётку свою разогнул
и петлю над собой порвал.
Как на карте рвать кандалы границ,
как ходьба и прыжок на Луне,
как летящие к югу клинышки птиц
так свобода придёт ко мне.
Что хочу я? Как любой арестант,
видеть, как назад отбегает в стекле
налитая кровью границ черта
на меня не накрывшей ещё земле.
28
Шестнадцатого марта я
Уехал из страны советской
На запад, в новые края,
Сидел, глотал коньяк; немецкий
Край приближался. Наливал
Коньяк в подставленный бокал
Попутчика и пил за славу,
За брошенную мной державу.
Мы сели в Вене; край австрийский
Сначала вызвал первый шок,
Как бы полученный ожог,
Я прилетел сейчас в арийский
Мир. Я не верил сам себе,
От чёрного я в волшебстве.
29
Я подошёл к березке: сразу
Почувствовал, что я не здесь,
Не в Австрии, но как заразу
Ношу в себе благую весть
О том, что вырвался на волю,
Иных я, в общем, не неволю,
Пусть каждый будет, как пикет,
Да – одному, другому – нет.
Пришла к нам женщина, в машину
Нас усадили, и пошло,
Машину вовсе не трясло,
Она въезжала в горловину
Огромной массы зданий, черт,
Людей, театров на десерт.
30
После Москвы увидел Запад
Другим, светлее, чем Москва,
Теплей, и чудный новый запах,
Он весь из антивещества.
Он голову вскружил. Хотелось
Поддаться жизни, развертелась
Моя шальная голова,
Во рту смешались все слова,
Которые узнал я в Вене.
В отеле я был поселён
С другим, и руки – руки! – он
В перстнях наколотых и в крене
Чего бы стибрить и бежать,
Да нет охоты обижать.
31
Мы вышли из отеля вместе.
О, мать честная! Сколько здесь
Сокровищ! Только при аресте
О, seven wonders, семь чудес.
Схватил он руку мою: «Саша!
Stop working! (Прекратить шабашить!)
Держи меня, а щас айда.
Какой я был – балдой балда».
Вернулись, он ничком у стенки.
Сказал: «Я б мог наворовать.
Всё, завязал я. В душу. В мать!
Я жить хочу. Я не в застене».
Я вышел. Вечер и киоск.
Майн бир – я знаю назубок.
32
Я дал ту марку, что нам выдал
Спецальный человек, что к нам
Приставлен, сдача, пфенниг выпал,
Поднял. Сосу по грамму грамм
Пивко из чёрненькой бутылки.
Подкатывает джип. Ухмылки.
Два парня: пиво пьют и ржут. сходят
Я понимаю, парашют.
Один из них лопочет что-то,
Смеётся. Говорю, что я
Найн шпрехаю – рука – друзья!
Мне говорит, что с анекдотом
Он обратился. Пиво пьём.
Гут бир. Джип с маленьким гербом.
33
Английский, говорят легко.
Я говорю, что из России.
Их удивленье велико,
И смотрят явно на мессию.
Допили пиво. Говорят,
Немецкий, я на первый взгляд
Учил его, но нет, не помню,
Быть может, здесь его пополню?
Сажают в джип, и – пять минут, —
Выходим, и собор громадный,
Величественный, анфиладный.
Передо мною атрибут
Давно прошедшей старины,
Он льётся с неба, с вышины.
34
Мы входим в бар. Народ горячий.
Сажают, хлопают, кричат.
Все рады нам. Пивко, в придачу,
Я вижу, многие торчат.
Напротив девушка с наколкой
На веки. Думаю – иголкой
Ей тыкали почти что в глаз.
Смеётся. Хорошо ей щас.
Сидели мы до полуночи.
Потом пошли: машина – спать.
Я сплю, а жалко истрепать
Воспоминания; короче,
Ведь завтра будет новый день,
А девушка как манекен.
35
Лечу в Италию, за мною!
Прекрасный Рим предо мной,
Вот этой ломаной весною
Со всей своей величиной.
Он – город моего желанья,
Во время своего блужданья,
Я грезил только лишь о нём.
Стоит передо мною днём
Сегодняшним. Я сам не верю,
Иду по улице его,
И думаю, что волшебство
Сейчас исчезнет, и потерю
Переживаю – но прошло.
Живу, смотрю в его чело.
36
Всё вокруг притворилось Италией,
всё вокруг притворились не мной,
и смыкались, как ветви миндальные,
города за моею спиной.
Разве в жизнь эту легкую верится,
кто мне мир этот весь нашептал?
И ударилось яблоком сердце
о Земли повернувшийся шар.
37
В тоскливейший, гнилейший ноябрьский день,
когда ноют зубы у заборов и прохожих,
сырая штукатурка кидается со стен
на затылки крадущихся к птичкам кошек.
Все еще попадается гужевой
транспорт в виде задрипанных лошадок,
невероятно вежливых, кивающих вам головой,
но немножко нервных от труда и мата.
Они глубоко несчастны, и это легко понять,
если принять во вниманье их беспросветные будни:
скажем, вас с кирпичами стал бы гонять,
под трамваи вон тот краснорожий паскудник.
Гипсовые дурни в разных стойках сереют в садах,
простирая смятые кепки в воодушевляюще монументальном экстазе,
но вороны хмуро гадят им на пиджак,
ибо ценят удобства превыше изящных фантазий.
Шоблы одяшек живописно гужуются у пивных,
маленько опухнув от пьянок и побоев,
и вслушиваются трамваи с разбитых мостовых
в их беседы и пенье речных гобоев.
Как приятно брести с непереломанным хребтом
по целительным улицам волжского Рима,
будто снова я, юноша, шествую в розовый дом,
где желалось и мне умереть на руке у любимой.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.