Электронная библиотека » Александр Мелихов » » онлайн чтение - страница 10


  • Текст добавлен: 26 мая 2022, 15:58


Автор книги: Александр Мелихов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Хотя отношения в отделе остались вроде бы неплохие – на него, видно, смотрели как на ученого придурка. Его начальник, заплывающий амбал, мордовскими глазками и мелкой кучерявостью напоминавший Славу Курицына, беспросветный технарь, окончивший чуть ли не СЗПИ (символ убожества – заочный политехник), однажды сказал про его английского Хемингуэя: «Читал Хемингуя – не понял ни…» – Мишка пересказывал это довольно снисходительно. Он не отрывался от народа: с гадливостью отзывался, как один хмырь у них подарил сотруднице на Восьмое марта мочалку, и та чуть не заплакала; вместе со всеми выезжал на лыжный День здоровья, а на обратном пути, уже ничего не соображая, раздвинул в финляндском сортире сомкнувшиеся спины и вывернул в желоб всю поглощенную во имя дружбы бормотуху. Потом пытался влезть в занятое такси и так получил по переносице, что даже запомнил свою залитую кровью куртку… Надо сказать, усилившаяся горбинка лишь придала его носу дополнительную аристократичность.

Рассказывал он об этом подчеркнуто буднично, как человек, решившийся держаться поближе к земле, – тогда-то и обрели первостепенное значение лужи под ногами. Со сдержанным негодованием Мишка принялся допытываться, существует ли в конце концов такая обувь, в которой ноги остаются сухими. Я легкомысленно вздохнул: в нашем, мол, климате мокрые ноги, скорее всего, есть неминуемая участь смертного. Но Мишка – ибо речь шла не о пустяке, фантазии – проявил удивительную настойчивость: а в сапогах – скажем, у офицеров – ноги сухие? Он начал обращаться к прохожим капитанам и полковникам – сапоги входили в вещевое довольствие – и в конце концов обзавелся-таки облегающими хромовыми сапогами, внезапно выявившими изрядную кривоватость его ног. В партикулярном платье при сапогах смотрелся он диковато, но мы уже привыкли к его научно обоснованной дури и лишь снисходительно улыбались. Но если человек твердо решил превыше всего ценить реальные удобства, он может возвыситься над условностями (то есть опуститься) до размеров социально опасных.

В своей и поныне неудовлетворенной страсти всех кругом женить Катька свела Мишку со своей школьной подругой Валькой – тонюсенькой блондинкой из «Сангига». Славка приучил меня обращать внимание на женские животы (он их терпеть не мог и, вероятно, именно поэтому выбрал обеих жен вполне в этой части представительных – Пузя так до сального лоска), и, однажды взглянув на Вальку сбоку, я поразился, до чего ее как будто и вовсе нету. Нынче при редких встречах я, наоборот, поражаюсь, где же в этой тугой техе растворилась та девочка-прутик – и сохранилась одна из самых нежных, добрых и верных душ, когда-либо попадавшихся на моем пути. Но тогда я испытывал к Вальке что-то вроде ревнивой брезгливости: у нее в институте была какая-то роковая любовь с неким Борей по фамилии Гузенпуд – я не очень-то верил, что роковая любовь может повториться. Значит, с Мишкой это уже что-то второй свежести… Да с Борей еще и дело кончилось абортом. Я не то чтобы вовсе исключал аборты, но предшествовать им должна была какая-то мучительная драма – а вот ее-то в Валькиных манерах совершенно не чувствовалось. Неприятное (редукционистское) слово «любовник» она произносила чуть ли не с игривостью, словно о забавном происшествии рассказывала, как одна ее подруга – тоже, кстати, Катька (лет семь назад умерла от рака) – публично получила от любовника по роже за то, что с кем-то целовалась прямо за кульманом; эта же Катька насмешливо демонстрировала полученное от него же дешевенькое колечко: «Милый подарил…» Однажды я не выдержал и сказал Вальке, что от ее Катьки меня тошнит: спит с мужиком и его же ославляет, – похоже, с этой моей несдержанности и началась наша дружба – прежде ей казалось, что я во всем руководствуюсь умом – есть ли что-то более позорное!

Беда ее и до сих пор состоит в чрезмерной снисходительности (можете назвать ее неразборчивостью): для нее все двуногие без перьев – люди, все естественное не безобразно… Сами понимаете, какие мухи слетятся на такое лакомство. Но перед Мишкой вина ее заключалась главным образом в том, что она была живым существом и постоянно, следовательно, чего-то желала, производила шум, движение… Нет, не просто шум, не просто движение – бессмысленный шум, бессмысленное движение. Ведь жизнь – это излишество, освобожденная от дури, она уже не жизнь, а выживание. Вальке хотелось побольше радостей – Мишке поменьше беспокойства. Желание вполне законное, хотя он и здесь хватал через край. Валька обрадованно встречает его из командировки: «Мишик!» – а он передразнивает ее мычанием: «Ми-ышик!» Слезы, объяснения, примирение, объятия, докучные одежды отбрасываются прочь, юные тела готовы слиться… «Сейчас, минуту», – что-то вдруг вспоминает Мишка и скрывается в ванной: начиная мерзнуть, юная супруга отправляется на поиски – молодой супруг стирает носки.

С прогулки Мишка всегда предпочитал возвращаться тем же самым путем – Вальке же постоянно требовалась новизна. Новая дорога заводила в тупик – это приводило Мишку в совершенно неадекватную ярость, вполне, однако, естественную для человека рационального, всегда ищущего наиболее простых путей. Я Мишку понимаю – вернее, когда-то понимал: до начала сеанса остается три минуты, но Катьке во что бы то ни стало необходимо в буфет; давимся пирожными, потом во тьме пробираемся по ногам, и я чувствую уже не злость, а отчаяние, бессилие перед мировой бессмыслицей. В кармане три рубля, а Катька желает такси, – слегка, правда, кокетничая, надувает губы: «Все на такси едут…» Славка тоже беспомощно округлял глаза: я не могу тратить деньги на ерунду, если знаю, что завтра придется сшибать. Но сегодня меня только радует, когда Катька изредка снова проявляет склонность к лакомствам, к легкомыслию или кокетливым капризам, – в эти минуты она живет, а не выживает, чувствует себя любимой девочкой, а не рабочей лошадью. Ну а ее совершенно невыносимое прежде стремление в конфликтных ситуациях побольше наговорить и поменьше услышать – так если в женщинах видеть вменяемые существа, то все они несносны.

«Любовь… Дурь все это», – теперь с досадой отмахивается Валька. Есть мужик в доме – сопит, сморкается, бурчит, – чего еще надо? Все есть, с кем словом… Верно. Но для нас, сладострастников, воображающих, что жизнь должна быть праздником, вместе с дурью ампутируется… Жизнь сурово нам платит за веру в нее. Когда Мишка, пользуясь недельной Валькиной отлучкой, упаковал все ее шмотки в два чемодана, кои и отвез в ее родительский дом, она чуть не свихнулась от горя. Я единственный, вспоминает она, сумел ее как-то утешить. Было, целую ночь ей что-то заливал с основным подтекстом: все от нее без ума и я первый в этом ряду. Мне и врать особенно не приходилось – я тогда заводился с пол-оборота и на любовь, и на бешенство. Катька знает. Однако даже в мгновения самой лютой ненависти я не мог помыслить, что это достаточная причина расстаться навсегда. Чувства одно, а дело – совсем-совсем другое. Однажды в накале ссоры Катька вдруг спросила, где наше брачное свидетельство – и я немедленно разорвал его в клочки: такое не должно даже приходить в голову!..

Казалось, и Мишка это понимал – с перегибами по обыкновению. Курса после второго, еще готовый, как все мы, жертвовать покоем во имя трудного, но прекрасного, Мишка присоседился к «астрономам», чтобы, вдоль потаскавшись по разным бродячим конторам в поисках шефских палаток и спальников, отправиться на поиски тунгусского метеорита. В тайге в него влюбилась Рая Плотникова… или нет, с Раей он следующим летом торчал в Карелии на каком-то кордоне, упрятав несолидный румянец под дивную волнистую бороду, а его кудри, черные, до плеч, безжалостно подчеркивали скудость Раиных неопределенных волосишек, подровненных а-ля нигилист из поповичей. Может быть, еще и от этого она всегда была так серьезна, что у Катьки, непроизвольно копировавшей чужую мимику, при взгляде на Раю проступал на лице сердитый испуг. Возможно, именно из-за неудовлетворенной любви бедная Рая принялась тетешкать и увязывать бантиками забредшего к ним на кордон ежика. Но когда через пару дней Мишка поинтересовался, куда девался ее любимчик, Рая ответила: он мне надоел и я его выпустила. Я был вне себя, встряхивал мушкетерскими кудрями Мишка, Катька поддакивала (подзуживала?), а я скромно помалкивал, не понимая, как же все-таки поступать с ежиком, когда он надоест. Но вот Мишкин брак с Валькой казался мне нерасторжимым, оттого что у них уже выработался общий запас воспоминаний, шуточек – сказать про некрасивую девицу «на нее нельзя положиться», выставить под стеклом блудливо косящего Ленина, которого Валька случайно изобразила на лекции…

Удалив от себя Вальку, Мишка продемонстрировал, как нужно обращаться с надоевшими фаворитами. Однако через некоторое время он обзавелся новой дурью – котенком. Но котенок, естественно, тоже причинял неудобства, и что-нибудь через полгодика Мишка упаковал его в полиэтиленовый мешок, перетянул резинкой и зашвырнул в одну из тех озерного размаха лужищ, которыми может гордиться каждая новостройка. Котенок тем не менее сумел выбраться из мешка и, мокрый, чесанул куда подальше. Поступок этот был настолько запредельным, что мог быть продиктован только каким-то принципом. Невольно уважаемый мною (как всякий принцип), звучал он примерно так: будь проще, ставь реальные цели и изыскивай для них наипростейшие средства. Катька же была убеждена, что действовал Мишка в состоянии временного умопомрачения, – иначе знакомство с ним пришлось бы прервать. Катьку и на работе однажды оскорбили в лучших чувствах, обвинив ее в авторитарности: одна баба, «сытая дрянь», оставила второго младенца в роддоме, и Катька перестала с нею здороваться. И вдруг лучшие друзья прямо обрадовались возможности наговорить ей побольше о священном праве каждого быть сволочью.

Следующим пунктом Мишке стали мешать родители – все, как всегда, началось с точных определений: семья предназначена для воспитания детей – следовательно, когда эта задача выполнена… вот таким же раскаленным днем, вдыхая трубный дух горячей хвои, мы брели сквозь заозерский бор, просторный и светлый, как собор, и я, тоже большой умник, возражал, что главное дело семьи – создать хотя бы пару-тройку друзей, которые сохранили бы верность друг другу даже с иссяканием главного источника дружбы – стремления идеализировать и быть идеализируемым. Мы уже успели раздавить традиционные полбанки, и все снова виделось простым и ярким, как некогда у входа в так стремительно растаявший за плечами Эдем. Мишка смущенно улыбался, но вскоре завел собственную кухню, «чтобы не обременять» мать – спокойно-ироничную, украшенную вьющимися рыжими волосами, очень естественно гармонировавшими с ее бледными веснушками и белыми ресницами, а также благородной легкой лошадиностью в лице, в которой всегда невольно видишь еще не вполне открывшийся миру стандарт красоты. «Хитрая», – говорила о ней Валька, явно, по мнению Мишки, недоговаривая последнего слова – «еврейка». Хитрая еврейка и теперь сохранила снисходительное хладнокровие, но пылкий, не сильно забравший умом папаша, способный за завтраком внезапно заорать: «Сколько раз вам говорить, чтобы не клали локти на стол!» – и одновременно отдернуть собственный локоть, этот подернутый черным пухом по бильярдной лысине пузатый здоровяк, напоминающий какого-то знаменитого итальянского певца, похожего на разбойника, и действительно обожавший потрясать сердца собравшихся своим квазиитальянским тенором, недостаточно все-таки хорошим для публичных выступлений, – папаша был в ужасе. «Чем мы его обидели?..» – буквально со слезами на черных индейских глазах взывал он ко мне, и мне оставалось только бормотать о Мишкином стремлении всегда быть последовательным, не смущаясь самыми странными следствиями принятого принципа… Простодушный потомок молдавских биндюжников, бывший метростроевец, а ныне сменный мастер в литейном цеху, папаша вслушивался с таким мучительным напряжением, что, кажется, даже кое-что понимал. (Более простое объяснение – бунт пай-мальчика, который слишком долго был слишком послушным, еще не приходило мне в голову.)

А Мишку тем временем начало возмущать, что у него нет отдельного угла, где он мог бы делать что хочет и приводить кого хочет. Он разузнал, что при жилконторах существует должность воспитателя – управляющего «центром досуга» для болтающихся без дела подростков – и что этому воспитателю полагается казенная «площадь». Мишка отыскал нужную вакансию возле своей бывшей школы, где так недавно блистал, обо всем договорился – вакансия была не слишком соблазнительной – и отправился в КП просить досрочного освобождения (еще не минули предписанные молодым специалистам три года). Он начал со слезой заливать прожженной гэбистской бестии, что его чрезвычайно угнетает секретность – он постоянно боится потерять то пропуск, то документ, не спит ночей… Старая крыса, естественно, не верила ни единому слову, но заявление продиктовала охотно: прошу меня уволить, потому что я очень рассеянный человек.

Так Мишка одним сапогом шагнул в завершающую мечту – отдельную площадь. Разумеется, сразу же выяснилось, что надо погодить, и он стал годить. Однажды я заглянул в этот его «центр» – в задрипанную комнату, где за ободранным зеленым столом резалась в пенис (привет от Славки) полупьяная шпана. «Ребята, только не материться», – время от времени уныло взывал Мишка. Но это для них было все равно что вовсе не разговаривать. В дверь просунулась злобная пьяная харя. «Дычадик здесь?!.» – злобно прорычала она. «Я начальник», – тревожно ответил Мишка. «Не дычадик, а Гн-ч-дк!!!» – взвившись до последнего градуса ярости, прохрипела харя. «А, нет Гончарика, нет», – заторопился Мишка.

Вскоре он приехал в Заозерье с деловым предложением: я должен был зайти к нему в «центр» и вырубить одного окончательно зарвавшегося хама, но только непременно одним ударом – только это произведет нужное впечатление. Я смотрел на него как на окончательно рехнувшегося. Во-первых, с одного удара нокаут вообще редко удается, во-вторых, даже и он не всегда производит желательное впечатление на дружков «каутированного» – гениальному Черноусу не помогли целых два нокаута подряд, – а самое главное, невозможно походя одолеть в борьбе, которая для твоих врагов составляет дело жизни. У подонков есть свои тараканьи углы, где они хозяева, и они готовы защищать их, не щадя самой жизни, – ты готов платить такую цену?

Как-то, не находя себе места с выворачивающего похмелья, пыльной холодной весной я забрел на невские задворки и у сидячей львярни Кушелева-Безбородко встретил Мишкиного отца: он закрывал «беллютень» после производственного ожога. С детской гордостью похваставшись мраморными лишаями на обеих руках, он принялся умолять меня как-то воздействовать на Мишку: ведь образование для того и нужно, чтобы иметь чистую работу, приличные знакомства… «Даже женщины у образованных людей лучше», – с искательной игривостью пытался он подладиться ко вкусам молодежи, и я понял, что ни из-за каких исканий и разочарований так обходиться с близкими нельзя. Мишка еще давно с насмешкой отзывался о папашиных плотских страстях: когда после гепатита Мишке запретили острые блюда, отец тоже жертвенно отрекся от перцев и маринадов, без которых прежде не мыслил жизни. Да, с благоговением говорить о перцах и маринадах, может быть, и смешно. Но отказаться от своих, пускай смешных, высших ценностей – это чего-нибудь же стоит? А с матерью у Мишки вообще было идеально – полное доверие. Когда Мишка одно время торчал на Мопассане и любовался его фотографией в «Избранном»: «Жирная шея!» – он посоветовался прежде всего с матерью, не выдрать ли фото на память. «Не смей, – с гордостью передавал он ее ответ. – Не настолько ты его любишь».

Когда фантом Отдельная Площадь окончательно раскрыл свою бесплотность, Мишка устроился в плохонькую «открытую» контору – открытую даже евреям с подмоченной трудовой книжкой. Проектирование систем автоматического управления релейным электроприводом вертикально-горизонтальных подъемников осуществлялось в алтаре, а их матобеспечение – в ризнице. Мишка занялся презренным программированием с невозмутимым достоинством взрослого человека, для которого существует только польза, но не поза. При своем вкусе к скучным подробностям он, естественно, скоро сделался важной персоной, и когда он наконец заговорил об отъезде, солидность его тона уже была кое-чем обеспечена: рынок программистов в США (ему очень понравилось, как кто-то произносил: «Эс-ша-а») никогда не бывает полностью насыщен – как, скажем, рынок шоферов, в Эс-ша-а можно купить загородный дом, выписать любую книгу, приобрести для фонотеки каких угодно исполнителей, можно обзавестись даже собственным кино – Феллини, Бергман, Вайда, – не надо шустрить по фестивалям или по кассам элитарного «Кинематографа» (мы из общежития вечно таскались на все подряд – лишь бы овеянное хоть какой-нибудь аурой старины либо недоступности). Возразить вроде было и нечего. Родина? Что рационального можно было сказать в пользу этого фантома – Мишка давно посмеивался над нашей с Катькой привязанностью к русской природе (а что, в Канаде хуже?), к каким-нибудь колокольным звонам (можно взять с собой пластинку, в конце концов), даже к священному «Борису Годунову» священного Модеста Петровича Мусоргского (ну да, гениально, но не гениальнее Бетховена – да и того вполне можно слушать за пределами Германии). Церкви новгородские хороши – кто спорит, но почему из-за них нужно отказаться от Кельна, Рима, Пестума, Луксора? На улице он мог вдруг поморщиться от какой-то очень уж бесхитростной физиономии: «Ну тип…» Хороший мужик, заводился я. «Я знаю, ты любишь русский народ», – хмыкал он. Он был прав – я мог злиться на Россию, в какой-то миг даже ненавидеть ее, как Катьку, но расстаться навсегда… Возможно, мне нужна была иллюзия единства с чем-то вечным, но одна только мысль, что мои дети будут говорить по-русски с акцентом, приводила меня в ужас. Быть может, именно этот ужас Мишка истреблял в себе, все оттачивая и оттачивая невозмутимость и расчетливость. Валька, случайно встретившаяся с ним на улице, растерянно жаловалась, что первый его насмешливо-снисходительный вопрос был: «Ну что, ты меня ненавидишь?» – «Почему, мне просто обидно, но…» – «Знаешь, как я теперь живу? Все по расписанию. Встаю в семь пятнадцать. Сначала иду в туалет по мелочи. Потом чищу зубы, умываюсь, потом пью кофе. Потом иду в туалет по-крупному…» – «А почему не наоборот? Сначала по-крупному, а потом кофе?» – «Если бы я так мог, я был бы счастливым человеком». – «Знаешь, – подумав сказала Валька, – кажется я тебя действительно ненавижу».

Однако, подавши заявление на выезд, Мишка пригласил на отвальную к нам в Заозерье и Вальку. Он напился, плакал, что ужасно любит русскую литературу, Катька тоже плакала, Валька тем более, и провожать ее на последнюю электричку отправился я. Потный бледный Мишка тоже рвался с нею, но я удержал его неотразимым заклинанием: хочу завтра с ним проконсультироваться по одной интересной задаче. Формулой «интересная задача» нас можно было поднять из гроба. Взвинченный водкой и великолепием трагического расставания среди снежного бора в отсветах станционных фонарей, я оказывал Вальке такие королевские почести, что, кажется, сумел несколько растворить ее горе в совместном экстазе. Возвращаясь к своему бараку (внезапная мучительная нежность к ждущей меня паре горящих окон), я увидел, как Мишка в одних трусах вырвался на крыльцо и мощно блеванул в голубой сказочный снег – это было последнее открытое выражение его чувств, которое я наблюдал. В дальнейшем он держался со снисходительной невозмутимостью обладателя какой-то окончательной истины – скорее всего, той, что мокрое есть мокрое, а сухое есть сухое независимо от пьесы, участниками которой нам вздумается себя вообразить. Изредка перезваниваясь с Валькой, однажды скучающе попенял ей, что она слишком уж бурно на все реагирует: он вот понимает, что впереди его ничего хорошего больше не ждет, но из этого вовсе не стоит делать трагедию.

Нам он о себе рассказывал как о довольно забавном и симпатичном, но все-таки постороннем субъекте. В выезде ему, рассеянному хранителю государственных тайн, изучившему все дуги на глобусе, было отказано; отказники включили его в свою общину, он участвовал в их манифестациях, всячески давая нам понять, что делает это исключительно из практических, но отнюдь не идеалистических соображений. Они то что-то подписывали, то в какой-то еврейский день собирались в столовой «Лукоморье», где немедленно гаснул свет и очень вежливый майор милиции просил всех в связи с аварией освободить помещение, а они все сидели, ели бесплатный хлеб со столов и что-то такое пели (слова в еврейском гимне, морщился Мишка, очень плохо укладываются в мелодию, все время надо тянуть: – а, – а). Потом его вызвали в Большой дом по делу Щаранского, о котором он ничего не знал, но, получив детальные инструкции от собственного юриста, вдоволь поизмывался над кротким следователем по фамилии Степанов: не стал при входе открывать сумку – оказывается, вахтер имел право расстегнуть молнию только при наличии ордера на обыск, – потом битый час не желал назвать свои имя и фамилию, пока наконец в кабинет не ворвался другой следователь по фамилии Медведев (какие чудные фамилии – Медведев, Степанов…): да вы понимаете, где вы находитесь – вы в ОРГАНАХ!!!

Но Мишка все равно довел до конца положенные измывательства над горестным Степановым («Михаил Борисович, зачем вы это делаете?.. Я же знаю, кто вас инструктирует!..»), да еще и написал собственный протокол, который, разумеется, запрещалось выносить из здания, но Мишка прямо на глазах Степанова засунул его себе в штаны, поскольку залезать в штаны разрешалось только с санкции прокурора. Я улыбался с натяжкой: я не люблю издевательств даже над самой последней сволочью, если в эту минуту у нее связаны руки. Тем более что глумления лишь укрепляют ее в праве на сволочизм: они же, думает она, со мной не церемонятся, когда верх ихний.

С бабками у Мишки обстояло неплохо: с работы его почему-то не выгнали – только осудили на профсоюзном собрании, – при своих лингвистических дарованиях он скоро сам начал преподавать иврит и заработал аж на тачку. Да еще ему, как и прочим, присылали из Америки серые плащи и бурые свитера, которые он реализовывал через комиссионку, презрительно недоумевая, кто их соглашается носить. Себе он оставил только морозной пылью серебрящуюся искусственного меха шубу до пят да высокую боярскую шапку – с канонической бородой он был вылитый боярин из «Бориса Годунова», тем более что невозмутимость его к этой поре перешла в величавость. Однажды поздно вечером – «Слушай, друг, не знаешь, сколько время?» – его окликнул пьяненький мужичок, тут же одернутый спутницей за рукав: «Ты что, не видишь, кто это?» Мишка рассказывал об этом эпизоде с глубоким удовлетворением. Общался он, походило на то, с одними отказниками да сочувствующими американками, готовыми иной раз и перепихнуться; для них это знак дружеского расположения, неспешно пояснял Мишка, и Катькино лицо принимало выражение брезгливого непонимания: животные какие-то… Мишка и рассказывал о них тоном зоолога: вот эта Джейн (предъявлялось цветное фото – хваленая жирная шея, губастый оскал Моники Левински) – учительница русского языка в штате Мэн, любит горные лыжи и парашют, не знает Баха. «Как не знает?..» – «Не знает, что был такой товарищ. А зачем? Она убеждена, что живет в раю, а рай такое место, где все уже есть». Мы с Катькой презрительно переглядывались: вечная неудовлетворенность у нас считалась первейшей добродетелью. Мишка, правда, и тут хватал через край. Отправившись в Крым еще с одним евреем и двумя еврейками, одна из которых сильно к нему клеилась, он, утомленно морщась, дозволил ей спать с собой – брр, пот (она действительно к нему приклеивалась), вымыться после этого дела негде… Он быстро прервал «отдых», унеся единственное сильное впечатление: папаша за дощатой стенкой на разные голоса безостановочно орал на сынишку в течение часа: «Зачем ты это сделал?!!» – ухитрившись ни разу не повториться интонационно.

А потом Мишка внезапно исчез – как отрезало, хотя на новую квартиру он помогал нам перебираться с большим энтузиазмом. Стороной мы выяснили, что в тюрьме он не сидит, работает все там же, и гордая Катька не велела мне проявлять дальнейшую активность: пусть как хочет. Но через два-три года мы случайно встретили его в трамвае, и он – уже при одних только латиноамериканских усах – сиял как младенец: все-таки не совсем врал, однажды по пьянке с ухмылкой признаваясь нам, что мы с Катькой – единственные люди, которых он любит. Мишка повторял, что надо повидаться, записывал наш новый телефон и – снова канул. А еще через год-десять Славка написал нам, что Мишка «адаптируется» в Питсбурге. Обзавелся ли он, интересно, собственной кинотекой или уже и кино превратилось в пережиток детства? Когда-то мы обсуждали второстепенных персонажей третьестепенных фильмов куда более пылко, чем собственных знакомых. «Ястреб», «Половой хищник», «Не люблю таких», передергивал плечами даже практичный Славка. Женьку на «Идиоте» я застукал со слезами на глазах, а я так и сегодня не могу видеть без слез досады даже самую плоскую мелодраму. Но я бы ни за что в этом не признался, даже так презрительно, как Мишка в самую трезвую свою пору.

И я вот с тех пор дорос до унылой истины: даже самые гениальные книги, симфонии, фильмы не более чем потребление. Но насытить нашу жизнь смыслом может только то, что мы отдаем, не слезы, но дела

А ведь мы с Мишкой когда-то были похожи как никто – в книгах, фильмах видели одно и то же, а что может быть важнее, чем идентичные формы самоуслаждения. Я разве что был более снисходительным и терпеливым. Курсу, помнится, к пятому даже гранитная Ольга (образец тупой исполнительности, как однажды отчеканила, сама сверхответственная, Соня Бирман) позволила себе расслабиться: вдруг начала посещать какие-то вечеринки, выезжать на шашлыки – со своей комсомольской братией (магазинные манекены вдруг устроили веселую возню). Мы-то все это прошли тремя-четырьмя годами раньше – в апогее нашей свальной дружбы Ольга горько пеняла Катьке: каково мне было возвращаться после трудового дня и знать, что вы целый день тут провеселились! Впрочем, Катька уже тогда начала принимать на себя беспокойство за мои дела: ты же совсем не занимаешься, ты же не сдашь на все пятерки. И я уже тогда понял, что с ней можно не притворяться, не скромничать: сдам, отмахнулся я. И, разумеется, сдал. И, разумеется, досрочно. И, разумеется, без этого мельтешения: а ты знаешь тридцать второй билет?.. Я всегда знал все, не интересуясь ихними жалкими билетами. Зато когда в легкомыслие пустилась Ольга, с присущей ей обстоятельностью пересказывая, кто у них, и где, и чего отмочил, да еще в сопровождении собственного сочинения баллад на случай – быть может, и забавных для тех, кого они лично касались… Не помню, почему она сопровождала нас с Мишкой в Гавань, но я терпеливо улыбался и кивал, а Мишка вдруг дико вскрикнул: «Мой автобус!» – и втиснулся в совершенно ненужную ему семерку. «Я больше не мог», – проникновенно объяснял он мне на следующий день, и я снова испытал что-то вроде почтения: знают же люди, чего они «не могут». И этот вот пустячок в конце концов разлился между нами Атлантическим океаном… Нет! Мишка был более последовательным в расправе с детскими фантазиями.

Хух-х! По Малому солнце шпарит в глаза, как… Старинный Славкин каламбур: пойдем по Большому. Но все-таки видно, что чем ближе к Смоленскому кладбищу, тем меньше всяких panasonicov – старые добрые «продукты», «автозапчасти», «обувь»… Парадные здесь простенькие – не Английская набережная Красного Флота, к которой меня приобщал Мишка. В одном аристократическом подъезде уборщица заорала на нас: «Ходят тут, ссат!..» – и мы разнеженно переглянулись, словно какой-нибудь Карузо взял в нашем присутствии самое верхнее «си»: в спектакле все сгодится. А потом мы забрели в круглый мощеный двор особняка графа Бобринского и обнаружили там оставшуюся от киносъемки двуколку с крытым верхом. Естественно, мы принялись по очереди катать друг друга, и Мишка, изображая барина, гаркнул: «Ардалион, гони!..»

И будет. Орган, именуемый Мишка, перетягивается заново для дальнейшего отмирания. В глубине что-то противится, пищит, но я грозно обращаю туда внутренний взор: «А ну цыц!!!» – и бездна почти стихает. Спасение от нее одно – думай о земном, сиюминутном. В конце концов, мне тоже нужно адаптироваться в Петербурге. Слойку хотя бы жевать подольше, пропитывать слюной. Вот так же, с булкой за щекой, я и шагал из Горьковки к общежитию по родному микроленинградику (один я никогда не тратил времени на дурацкие столовки), вот так же прикрывал глаза от солнца, но мозги в тот день у меня трещали от напряжения из-за «Общественного договора» Ивана-Якова де Руссо. Как же общая воля может существовать всегда, если люди так часто только и ждут случая проехаться друг на друге? Ну ладно, пускай у них есть общая цель, но каждый при этом хочет, чтобы ее для него добыли другие. Скажем, в шесть утра заныла радиоточка, которую с вечера, точнее – с ночи, никто не подумал отключить, поскольку к моменту нашего отбоя она уже давным-давно, отыграв полночный гимн, умолкла сама. И вот проклятая пластмассовая коробка прокручивает и прокручивает свой скулеж, в сравнении с которым шарманочная «Разлука» звучит одой «К радости», а все жмутся под своими болотными и свекольными дерюжками и выжидают, у кого первого сдадут нервы, кто первым вылезет на более серьезный холод. Какая тут может быть общая воля, лопаются от перенапряжения неведомые подземно-картофельные нити у меня в голове, и вдруг – озарение. Ведь если бы дело не касалось меня шкурным образом, я сразу сказал бы, что выключить должен тот, кто ближе лежит. А если это его уже достало, значит, пора вводить очередность. Но если бы кто-то, вообще не пускаясь в подсчеты, просто, от широты души, встал бы да выключил – я, если бы даже дело лично меня никак не касалось, все равно проникся к нему уважением. А если бы он пожертвовал жизнью – вплоть даже до благоговения. Вот, вот в чем суть: наши чувства, мнения бывают двух совершенно разных видов. Одни – наши личные, мы их приобретаем, меняем, но даже в момент самой сильной захваченности в глубине души чувствуем, что они наша личная собственность: я рассердился, я могу и простить – мое дело. Но есть в нас чувства, убеждения совершенно другого рода – их мы не ощущаем своей собственностью: оскорбили твою мать, твой народ, Толстого, логику – ты-то лично, может, и наплевал бы, но чувствуешь, что не имеешь права, это и есть святыня – то, что хранится в твоей душе, но тебе не принадлежит, ты получаешь ее по наследству и по наследству же передаешь дальше: вот эта, не зависящая от тебя решалка в тебе и есть общая воля. Свою частную волю мы переживаем со страстью, а общую – с благоговением. Вот это благоговение в себе люди и называют присутствием бога. То есть не религиозные чувства происходят из бога, а, наоборот, бог из религиозных чувств – открытие кажется мне настолько потрясающим, что я немедленно решаюсь посвятить ближайшие годы разработке всех его следствий – воссозданию атеистических аналогов всех этих отмерших понятий: «бог», «душа», «святость»… «Вечность»…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации