Электронная библиотека » Александр Мелихов » » онлайн чтение - страница 20


  • Текст добавлен: 26 мая 2022, 15:58


Автор книги: Александр Мелихов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 20 (всего у книги 22 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Ей наверняка хочется и дальше меня поддразнивать – ее умиляет, что я способен заводиться из-за фантомов, но – ну меня к черту, раз уж я, кажется, и впрямь пошатнулся здоровьем. Когда на твердом немецком ложе под неровным светящимся почерком моего сердца, подколотый каким-то транквилизатором, я прикрыл глаза, мне навстречу, все увеличиваясь, поплыли редкие, вкривь и вкось понатыканные желтые кривые зубы, и вот я уже между их мерзким редкоколом вплываю… Я так и не узнал куда. Но теперь, когда я начинаю впадать в дрему, эта кособокая костяная крепость довольно часто маячит передо мною, но войти в нее мне пока что не удается.

После смерти мамы я от пуза вкусил, что такое снисходительный ад по старцу Зосиме – ад как невозможность делать добро. Меня буквально ломало от неудовлетворенного желания собираться к маме на ночлег, сгибать-разгибать ее ногу, горлопанить, врать… Пустоту в душе усиливала пустота в доме – мне начало не хватать ставшего на путь исправления Дмитрия, и даже внук, оказалось, успел пустить во мне корешки. Впрочем, одного этого было бы недостаточно, чтобы выбросить столища денег на поездку в неродные Палестины. Но Катьке, как галерник, прикованной к рабочему месту, уж так не терпелось, чтобы я посмотрел на Митину жизнь своими глазами, «разобрался»…

* * *

Однако во время преддорожной помывки я обнаружил, что мягонькая родинка между лопатками успела сделаться сухой и царапучей, – разумеется, Катька погнала меня к онкологу. И вот мои ноги уже расползаются в снеговом месиве, отыскивая унылое здание для обреченных. Укрывшаяся за марлевой полумаской тетка в гардеробе, чтобы случайно не прикоснуться ко мне, делает обманное движение номерком и строго пристукивает им о прилавок. Старухи, старухи… Если что – отцу сказать, что уехал-де в Америку. Но – приговор вынесен с отсрочкой, а неопределенность срока исполнения – это и есть счастье. Тетка в гардеробе снова отказывается принять у меня номерок: «Ложим сюда!» – тычет пальцем в прилавок. Ну да ничего.

(А Юля где-то на горизонте давит и давит на мою совесть…)

* * *

Финский залив в растрескавшихся льдах напоминает ладонь древнего старца, извивы лесопосадок среди белой равнины тоже почему-то кажутся мне папиллярными линиями. Какой-нибудь психоаналитик наверняка нашел бы, что в нашем семействе любят детей греховной любовью. Моя сверхдобродетельная мама однажды с недвусмысленной мечтательностью показала мне на памятник Пушкину перед Русским музеем: «Мы с тобой здесь когда-то встречались…» – а я лечу на встречу с Дмитрием с таким волнением, словно на любовное свидание. А вот Юля…

Уже на трапе обдало солнцем и теплом. Не жарой, но это же декабрь! Рваный желтый камень аэровокзала слепил глаза, как крымский известняк. В выкликающей толпе Дмитрий поразил меня серьезностью и галстуком. Он не только не загорел, но, наоборот, побледнел и если не похудел, то подтянулся. Что значит ответственная работа – окунать какие-то полоски в мензурки с водой и записывать, сколько в ней накопилось всякой пакости. Да потом еще сводить их в таблицы!.. Он был несомненно рад мне, но – сквозь какую-то безотлагательную заботу. Не задерживаясь на этапе возгласов и взаимных охлопываний, он перехватил мою сумку и быстро повел меня к солнцу и пальмам вдоль разогретого асфальта. «Да у вас здесь просто Флорида!» – закинул я приманку экзотики, но он лишь покивал с беглой улыбкой, как будто я напомнил ему о совместных играх в казаки-разбойники.

Просторы за окнами автобуса сверкали бескрайней зеленью, а Дмитрий внимательно расспрашивал меня о нашем здоровье, о делах, о деньгах, отказываясь принимать мой молодецкий тон: ништо, мол, горе не беда. Справа в отдалении потянулась земляная гора, отделываемая вдоль гребня крошечным бульдозером. «Что это такое, арабская земля?» – попытался я оживить сына, но он ответил с той же серьезностью: «Свалка, я думаю». Пролетели заросли кактусов – небритых зеленых пропеллеров, пухлых ладошек, лаптей, за которыми угадывались ноги раскинувших их лодырей. Вдали показались разрозненные небоскребы Тель-Авива – однако мы свернули от них куда-то влево.

– В Бат-Ям, – предвосхитил Дмитрий мой невысказанный вопрос, тут же предупредив и следующий: – Это пригород Тель-Авива, там живет много русских.

Да я уже и в автобусе слышал русскую речь, а один фраерок сыпал в мобильник матерки за матерками, возможно, обманутый соседством классического еврейского патриарха при бороде, пейсах и кипе.

Улица, в которую мы влетели, казалась нарядной из-за лакированной зелени и домов, свободных от обшарпанности. Далеко не сразу я разглядел, что в них не было ничего «для красоты». Пролетели, правда, над цепочкой бассейнов с каскадами – но это же вроде полезно еще и для здоровья. Да это же наш Магнитогорск – только гораздо шире и выше. Тем более что серый цементный квартал, в котором мы сошли, был уже окончательный Магнитогорск, только параллелепипедально остриженные бастионы кустарников вокруг были непроницаемо-пружинисты, как прическа папуаса. Хотя озабоченные повадки Дмитрия и отключили во мне фантомотворческую М-глубину и вследствие этого уже ничто меня поразить особенно не могло, я все-таки отметил, сколь круты ступени в чужой стране. И увидел в квартире прежде всего квадратные плитки каменного пола и лишь затем – вытянувшегося внука: он вглядывался в меня как в чужого. Вот он загорел. А волосики выгорели. Я дернулся было его обнять и замер – и он к этому не привык, и мне учиться уже поздно.

Из длинненькой гостиной белые двери открывали совсем уж крошечные спаленки. В одной я увидел лежащую поверх одеяла невестку – только встретившись со мною глазами, она вышла в гостиную и как нельзя более буднично кивнула. Она тоже загорела и помялась. С тою же будничностью недовольно спросила Дмитрия, куда он положил счет за телефон, – мне даже почудился намек на его чрезмерные расходы в общении с нами. Что побудило меня немедленно выложить на стол пачечку зеленых – гуманитарную помощь от голодающей России процветающему Израилю. Тем не менее было очень неуютно оставаться в ее обществе, когда Дмитрий, напоив меня чаем с бутербродами (какие-то невиданные светло-серые пасты – хумус, тхина), побежал на свои курсы повышения. Я бы, конечно, ушел побродить, но как назло прихватило сердце, пришлось прилечь – здесь же, в «салоне», как ни противно мне было выставлять напоказ свои хвори. Вдобавок, прекрасно понимая, что единственно разумная политика – любезное безразличие, я (чужой дом все-таки!) попытался завести светскую беседу, поинтересовался, как моя богоданная дочь проводит свободное время. Но ее, казалось, оскорбляла сама мысль, что у нее может быть свободное время: в этой стране только солнце бесплатное, да и то радиоактивное. Так на пляже ребенок не даст спокойно полежать.

Внук тоже отвечал односложно (дополнительной болью отозвалась удивленно приподнимающаяся Катькина губка) и норовил спрятаться за маму, вскоре, к моему облегчению, укрывшуюся в спальне, куда и он, к ее неудовольствию, поспешил за нею проскользнуть. Только когда воротившийся Дмитрий включил телевизор – российскую программу, появилась и она, еще более измятая: «Что же ты оттуда уехал, если ты такой патриот?» – «Людям свойственно испытывать противоречивые чувства», – ого! Это была мудрая кротость уже не мальчика, но мужа-подкаблучника.

Дикость ситуации – так вот она какая, историческая родина, – усугублялась тем, что впервые в жизни, оказавшись в чужой стране, я даже не вышел прогуляться. Но за окном давно царила тьма. Да и как оставить сына в первый же вечер – это М-чувство взяло верх. Российские вести Дмитрий комментировал тоже с большой ответственностью, без всяких понтов. Но говорить о серьезном – обнажаться в присутствии его жены было невозможно, а болтать о пустяках – слишком уж фальшиво. Я перевел дух, когда, усадив на колено мгновенно подобравшегося сынишку, Дмитрий минут двадцать, искательно заглядывая ему в глаза, читал «Сказку о мертвой царевне и о семи богатырях». Слегка сорвался только в самом начале: «Не видать милого друга! / Только видит: вьется вьюга, / Снег валится на поля, / Вся белешенька земля». Белешенька… У меня у самого навернулись слезы, и ужасно захотелось домой. Что-то заметила и невестка:

– Что же ты в Канаду собрался, а не в Россию?

– Надоело на родительской шее сидеть. А заработаю денег, может, и вернусь, – Дмитрий подчеркнуто отвечал лишь на буквальный смысл вопроса.

– А может быть, я не захочу?

– Тогда и поговорим.

Далее приобщение ребенка к культуре первой исторической родины продолжалось без сбоев.

Холодный прием делал особенно ощутимым дачный холод в доме: «На отопление, извините, не зарабатываем», – ядовито присела невестка, наконец-то превратившаяся из наблюдателя в полноправного участника. Однако я уже мобилизовался и придавил все М-чувства метровой толщины чугунным люком. Да, я знаю, что живешь лишь до тех пор, пока тебе больно, но – жить за троих я все-таки не хочу.

Осенние дачные простыни тоже пустяк в состоянии мобилизованности, единственный недостаток коего – в нем невозможно заснуть. Тем не менее я все-таки успел полюбоваться своей желтозубой крепостцой, прежде чем в начале шестого осторожной кухонной возней меня разбудил Дмитрий. Втягивая живот от холода, я просовывал ноги в холодные штаны, проволочив болтающиеся штанины по плиточному полу, и – они оказались в серой пудре, пришлось отряхиваться. Натягивая же застылую рубашку, я успел убедиться, что на чужбине Дмитрий и готовить научился, вполне поворотливо заливая корнфлексы горячим молоком из микроволновки. А потом еще и вымыл миску – вместе с чашками, оставленными с вечера супругой. Чужие люди не бьют, не мучат, а жить научат, с грустью говаривала бабушка Феня. Сквозь невыспанность и сердечную недостаточность я не сумел проявить достаточной сердечности, но Дмитрию, торопливо-приветливому, было и не до нее: он четко завтракал, поглядывая на часы, по часам же брился, поправлял перед зеркалом галстук и спешил на утренний иврит. С готовностью, впрочем, приостановившись, чтобы сообщить мне номер автобуса до главного Тель-Авива (как много в этом звуке для сердца русско-еврейского слилось!).

Я понимал, что уже не засну, но М-желание не признавать эту очевидность заставило меня изнывать под одеялом до тех пор, когда было уже поздно ускользать от контактов с невесткой: в детский сад (обысканный с собаками) внука полагалось отводить до восьми – после этого высоченная ограда запиралась до часу, когда, кровь из носу, ребенка необходимо было забрать. А до тех пор поучиться бесплатному ивриту, который через некоторое упущенное время резко дорожал. И этой необходимости подчинить свою жизнь какой-то внешней необходимости невестка, похоже, не могла простить ни Дмитрию, ни Израилю, ни, кажется, мирозданию.

Однако открытые претензии можно было предъявлять только мужу и «этой стране» – первый был не в силах заработать на порядочное отопление, отчего ребенок постоянно простужался, вторая отказывала тому же ребенку в гражданстве, ибо количество еврейской крови в его жилах, согласно гитлеровским законам, не требовало непременной его ликвидации. Вследствие чего ему не полагалось и каких-то пособий, о коих невестка безуспешно хлопотала, докладывая Дмитрию о неудачах в интонации «полюбуйся на своих дружков». Дмитрий же, как бы вне связи с ее словами, принимался рассказывать мне, как его сынишку обожают в детском садике: он там единственный беленький среди черненьких, воспитательницы за ним просто гоняются, чтобы потискать. И он уже знает очень много ивритских слов – глаголы, правда, в повелительном наклонении, как к нему самому обращаются: сядь, встань…

Эти разговоры мне предстояло выслушивать до конца моего визита, но я уже и в первое утро уносил ноги по крутым ступеням чужбины с большим облегчением. На улице снова было тепло, но не жарко. Палисадничек перед домом зеленел густой щеткой мясистых трехгранных напильников. Продуваемый кондиционерами автобус с жирным, грузинского обличья шоферюгой за рулем, успевавшим еще и отщелкивать сдачу из сверкающего патронташа, закладывал такие крутые виражи с таким реактивным ревом, что ожившая М-глубина быстро развеяла и сонную одурь, и недомогание: я мчался по чудной чужой стране, давшей пристанище моему взрослому сыну.

Под обрывом очередью лазурных вспышек просверкало море – и я оказался в британской Индии. Наш кондиционированный аквариум мчался бульваром, обрамленным белокаменными домами с привкусом восточности – то аркады, то… Не успевал заметить что. Зато глаз успел схватить, что многосложные стволы деревьев сплетены из слоновьих хоботов, а ветви, обсаженные лакированными листочками, заключали в себе столько изгибчиков, словно никак не могли решить, в какую сторону им расти. Вдруг услышал: Яффо… Чуть ли не здесь, согласно самой главной правде – легенде, Наполеон пожимал руки зачумленным.

Я выскочил наружу. Европейского вида публика спешила и прогуливалась, азиатского – торговала. Все как у нас.

Я поспешил в гору – возбуждение всегда побуждает меня переходить на рысь. Оказалось, панцирность пальм, разваливающихся веером на макушке, возникает из-за того, что отсыхающие лапы слой за слоем отсекают, как на капустной кочерыжке, а пальмы необрезанные со временем начинают утопать в сонных гривах, как старые мудрые львы.

На вершине холма у желтокаменного собора мне предстала коренастая раскрашенная статуя в мундире и треуголке наполеоновских времен. (То-то Юля бы захлопала в ладоши… А уж Катька!..) Проникнув в улочку-коридорчик за спиной собора, в сопровождении двух теней я оказался в уголке Тысяча И Одной Ночи, выбравшись из которого, я узрел под ногами неторопливое море, а впереди – панораму некоего Рио-де-Жанейро. Впрочем, шагать к нему пришлось захламленным берегом, перебираясь через крошащийся бетон мола, изгрызенный зубами времени, обшитый могучими швеллерными сваями, с которых отваливались могучие пласты ржавчины. Грязная пена, набившаяся в угол, напоминала овчину. Солнце сияло вовсю, но ветер на берегу был скорее прохладный. Народ почти не загорал, а не купался так и вовсе никто. Арабчонок в шортах поднес к губам полупустой пузырь пепси, и он отчетливо загудел на ветру.

Катькин фантом витал рядом, а Юлин двигался по соседней улице. Я бродил по Тель-Авиву до темноты – я понимал, что своим присутствием лишь создаю Дмитрию дополнительные унижения. Я уже не мог ступать на свои артрозные ступни и старался переносить тяжесть на их, так сказать, ребра, словно подщетиненный очарованный странник. Я обошел и открытую солнцу и ветру набережную со скромными, но элегантными небоскребами, и утопающие в зелени узкие улочки белого субтропического городка, многократно подпоясанного ленточными балконами (любимый строительный материал массивных оград – галечно-цементный козинак). Попутно убедился, сколь трудно было бы строить национальную еврейскую культуру – формировать фантомы ее деятелей на чужбине, когда нет возможности называть улицы именами Бялика и Черниховского. Для истинного, то есть антиго-сударственно настроенного интеллигента многовато сионистских вождей, но – без этих генералов и министров не было бы и того целого, внутри которого только и возможна монументальная пропаганда личностей истинно Великих – фантомотворцев.

Натыкался я и на казахстанские глинобитные лачуги у подножия уносящихся в недосягаемую высь блистающих небоскребов, а к вечеру забрел уже и в самый настоящий Магнитогорск – мазутный асфальт, гаражи, ремонтные мастерские… Ну, разве что горластые восточные люди сдвигали картину куда-то поближе к Баку. Вот только попадающиеся на каждом шагу солдаты с автоматами и без – девушки, в таких же защитных хабешных штанах, придавали картине своеобразие. Иной раз видишь сзади: бредут в обнимку два солдата, потом остановятся и – взасос…

Одно было плохо – в присутствии Юлиного фантома я не мог все это показать Катькиному. Тем более что показывать пришлось бы вместе с семейной жизнью нашего сына. Мне только грезилось, как Катька, вырвавшись с судьбоносных переговоров на похороны какого-нибудь доперестроечного сослуживца, произносит у его гроба такую речь, что рыдающая публика единодушно признает ее его любовницей, затем, сморкаясь, изо всех сил зажмуривая заплаканные глаза, из крематорского туалета звонит по мобильнику: «Пусть составляют протокол согласования!» – и набирает еще один номер: «Обои без меня не покупайте» – в ее кабинете, она считает, уже неприлично принимать серьезных заказчиков. И я в эту минуту тоже блуждаю в ее М-мире далекой чарующей грезой, и она вместе со мной ждет вечера, чтобы сказать мне в трубку нежное «приветик», и я буду врать, что все хорошо… Если женщины окончательно утратят наивность, робость и восторженность, мужчины тоже потеряют остатки благородного мальчишества. Дмитрий… это так тяжело – жить, не будучи ничьим фантомом. Зато и супружница, окончательно лишив его иллюзий, тоже когда-нибудь, как и Пузя, падет жертвой его трезвости.

Но что-что, а пацанчик у них был действительно чудный – подлинность удостоверялась той болью, которую у меня вызывал каждый взгляд на него. А когда я однажды подглядел, как он рассматривает в зеркале свои зубы, приборматывая: «Дареному коню в зубы не смотрят…» Свершилось – мой внук говорит по-русски с легким акцентом. Зато, лишь разговаривая о нем, мы с Дмитрием могли смотреть друг другу в глаза. Поэтому, с петухами отправляясь в Ершалаим, я чувствовал, что мы оба заслужили эту передышку. Я уже совсем не желал жить полной жизнью – это слишком больно. Но оказалось, что вместе с болью отсекается и красота.

Поэтому не стану живописать дорогу до Иерусалима в сопровождении трогательной укоризненной тени – ну, скажем, похоже на Крым, только хвойные на холмах – то желто-сыпучих, то крепких, как орехи, – уходили в высоту регулярными ярусами. В одном месте на пригорке возникли и исчезли раздолбанные машины типа наших «Урал-дрова» – остатки какого-то исторического сражения; наследники же боевой славы с автоматами и вещмешками не переставая трепались по мобильникам. Пролетая над желтой каменной долиной, на противоположном откосе я успел прочесть высеченные на камне русские слова «Сады Сахарова». Он, кажется, заступался и за отказников, стало быть, его фантому еще и здесь жить да жить.

Стену Ершалаима мы все тысячу раз видели в теленовостях, но тьма, пришедшая вместе со мной со Средиземного моря, превратила ее в Белгород-Днестровскую. В бесконечных под сводиками и куполками коридорах, увешанных пестрой сувенирной дребеденью, я набрел на русскоязычную экскурсию, повторяющую крестный путь Спасителя – все его остановки именовались почему-то «станциями» и указывались с точностью до метра. Публика почтительно осматривала священную пустоту.

Храм крестоносцев подлинностью своей грубой асимметричной резьбы что-то подраспечатал-таки во мне, но длинная каменная плита, на которую было якобы уложено тело Христово, выпуклый, как мозг, камень Голгофы, который можно было потрогать сквозь отверстие в заурядной церковной раззолоченности, а этажом ниже еще и череп Адама, на который по случайному стечению обстоятельств протекла кровь Распятого… Казалось бы, все эти вещдоки должны были будить только недоверчивость, однако народ почтительно выстраивался в очередь, чтобы погреть ладони о святые камни («Осторожно, здесь может быть масло»).

За еще одними воротами я оказался в пустыне асфальта, камня, глины, и реальный ручеек Кедрон, Масличная гора, Гефсиманский сад почти ужаснули меня своей заурядностью в сравнении с теми поистине неземными фантомами, возведенными человечеством вокруг этих имен.

Пытаясь зачерпнуть из самой глубины, добираешься до песчинки, на которой наросла грандиозная жемчужина.

Даже и здешний храм – ничто против соборов Кельна и Рима, равно как и живопись его до оторопи беспомощна после Микеланджело и Рафаэля, хотя и они слишком уж конкретны в сравнении с безбрежностью тех туманностей, кои дарует нам воображение. Пожалуй, лишь могучие древние оливы, изваянные из одних только каменных складок, дышали здесь подлинностью. Какие же бастионы веры нужно возвести в душе, чтобы их не обрушили эти нищенские вещдоки!

Но тысячу раз золотившийся на плакатах купол мечети Омара восходил над крепостной стеною все-таки впечатляюще. Я показал его обеим своим спутницам, но было тяжело на душе, что они так и не желают глянуть в сторону друг друга.

В воротах меня притиснула к стене рысящая толпа арабов, спешившая доставить туда, откуда спешить уже некуда, подрагивающее ступнями тело на дощатом помосте с низенькими бортами. Отряд еврейских молодцов с автоматами, решительно прорезая посвистывающую им вслед усатую уличную сутолоку, стремительно углубился в арабский квартал, я последовал за ними. Но вскоре они блокировали какую-то боковую щель и вступили в энергичную перебранку с каменной лестницей, уходящей во тьму. Мне оставалось либо стоять болваном, либо идти дальше – возвращаться назад было совсем уж глупо. Я двинулся вперед и очень быстро обнаружил, что я единственный здесь европеец, при чьем появлении усатые мужчины выжидательно умолкают, а хвост пацанья неуклонно растет и возбуждается. Стало интересно. Я решил, что столь значительной фигуре придется к лицу скромное достоинство – с ним я и выбрался из вечных сумерек Востока средневекового в пестроту и истошные зазывания Востока туристического. И тени мои снова возникли только здесь.

А у черного куба священного надгробия Герцля моя М-глубина окончательно распечаталась. До меня вдруг дошло, что я оказался современником и почти очевидцем чуда (тени почтительно прислушивались – Катька рядом, Юля в отдалении). Вдуматься только: какой-то древний фантом богоизбранности, овладевший полудиким племенем, сопровождает его в победах и разгромах, изгнаниях и передышках, в истреблениях и процветаниях; текут века за веками, меняются страны, одежды, языки, профессии, но фантом живет и живет, и однажды кучка рассудительных господ в сюртуках додумывается до того, чтобы собрать его наследников, наводящих друг на друга оторопь диковинностью своих манер, на потерянной родине, от которой остался один только звук. И вот сказка обретает скромные черты небольшого общественного движеньица, обрастает конгрессами, петициями, умеренными пожертвованиями, декларациями и т. д., и т. д., и т. д., но однажды, соединившись с другой, столь же нелепой сказкой – социализмом, обретает прокаленное в огне одержимости боевое острие, а жизнь между тем плодит все новые, разумные якобы причины потомкам сказки воротиться к ее истокам, хотя почти каждому в отдельности переселение сулит гораздо больше тягот, чем выгод, но чарующая химера отыскивает для себя все новые орудия среди предусмотрительных и энергичных, – и вот наконец я стою на холме у могилы сюртучного основоположника, а подо мною рычат машинами, торгуют, производят, ссорятся и мирятся тысячи и тысячи практичных человечков, свято убежденных, что собрала их сюда исключительно жажда благополучия…

Написать бы историю человечества как историю борьбы, слияния и преображения чарующих фантомов – плюс их борьба с истиной. И показать, как победа иллюзий опустошает землю, а победа правды – нашу душу. А что – все равно ведь надо чем-то заниматься лет еще как бы не двадцать: жизнью благоразумного господина я уже сыт по горло, почему бы не отведать еще и приключений недоучки, замахнувшегося на Единую Теорию Поля? Но нет, я недостаточно безумен для такого размаха. Пока что я еще зачарован собственным фантомом, но чуть я начну собирать вещдоки, ведь история фантомов наполовину уже написана – то как история религий, то как история общественной мысли, – честность уже не позволит мне не видеть, что они не укладываются в нужную мне систему – равно как и ни в какую другую. Нынешние «боговерующие» поступают весьма разумно, ступая по жизни с заклеенными веками и законопаченными для правды ушами, ловя только крохи вещдоков даже от ренегатов науки, которая по самой своей природе воспрещает верить во что бы то ни было, включая себя самое: новые верующие правильно чувствуют, что одно нечаянно воспринятое слово правды безжалостной катапультой немедленно выметнет их из теплого уголка уверенности в безбрежный ледяной океан сомнений.

Если ты не в силах открыто провозгласить: «Верую, потому что нелепо!» – значит ты не веруешь. Если для тебя есть что-то реальнее твоего фантома – каменная плита, плащаница или справка из Академии наук, – значит вере твоей цена тридцать сребреников в базарный день.

Что я несу – кому нужно это изуверство – верить в нелепое! Я когда-то думал, что в наш век науки падение всех фантомов – вопрос недолгого времени. Черта с два!

Чуть люди серьезно почуют, что наука грозит их благополучию, грозит иллюзиям, составляющим истинный базис бытия, как они смахнут ее, будто дохлую мошку со стола, – больше того, провозгласят, что излюбленные их фантомы не только надежны, выгодны, удобны, но и обоснованы той самой наукой, которая и создавалась для истребления иллюзий. Найдутся и ученые-ренегаты, которые сообщат профанам, что, согласно их исследованиям, душа обладает весом, мечта – энергией, сказка – электромагнитным полем… А кому и этого покажется мало, те, как в старые добрые времена, объявят пророками душевнобольных – уж религиозности-то как бреда на людской век хватит.

Почему-то принято считать, что если Бога нет, то все дозволено, а по мне так наоборот: все дозволено, если Бог есть. Потому что уж он-то как-нибудь, да защитит свои святыни. А вот если его нет и они исключительно наших душ дело – вот тут-то мы должны оберегать их в тысячу, в миллион, в бесконечное количество раз самозабвеннее, ибо сделать это, кроме нас, некому.

И тени согласно кивали.

* * *

А потом я разыскал телефон-автомат, и меня соединили с тем краем, откуда прежде не возвращались.

Я всегда с удовольствием слушал Элькино восторженное щебетанье, но сейчас в ее восторге что-то меня насторожило – просветленность.

Жирный абрек снова выписывал смертоносные виражи, отщелкивая сдачу. Дома были бы заурядны, если бы не солнечный иерусалимский камень. На безостановочных остановках вваливались и вываливались вместе с продуктовыми тележками мелкие кучеряво-бородатые люди в черных сюртуках и черных брюках, заправленных в черные носки, у каждого из-под черной шляпы с каждой стороны свисало по черной спиральке. Многочисленные дети были обряжены примерно так же, только без спиралек. Затем вдруг автобус вырулил на какую-то баллистическую кривую и понесся без единого притормаживания, и я почувствовал, что проносящиеся мимо дома лишены какой-то нарядности – ах да, лакированной зелени! – и лишь потом заметил, что чеканка иврита на вывесках сменилась арабской вышивкой.

Миновали каменные соты, остановились у сооружения из тетраэдров. Однако внутри квартирка была точь-в-точь как у Дмитрия. В объятиях я ощутил, что Эли еще немножко убыло, а Ильи, наоборот, прибавилось. Понятно, кто кем питается, в своей сдержанной манере улыбнулся он в бороду, уже не демократически растрепанную, а довольно благообразную. Зато свитер на нем был как будто тот же самый. Когда-то, еще до ее замужества, я однажды процеловался с Элькой целую вечеринку и даже в пределах, допускавшихся моими принципами, ее подраздел, а потому, согласно благородным законам мужской дружбы, испытывал к Илье несколько снисходительное чувство. Элька и тогда была худенькая и глазастенькая в духе Гуттузо, – подпоясав ее своим офицерским ремнем, я мог одной рукой вытолкнуть ее над головой, – только поверх ее субтильного тельца она была словно бы налита нежной водичкой, которая теперь подсохла. И тугая ее стрижка под девочку сквозь круто замешенную смолу проплелась великолепными серебряными завитками.

Илья же, как и я сам, сумел только облезть.

Сначала было диковато общаться с теми, с кем когда-то простился навеки. Но за столом мы быстро почувствовали себя как раньше – только неизменная пара хумус-тхина да аккуратная грядочка розовой сельди напоминали, что мы не дома. И в окно с одной стороны смотрелась роскошная пиния, с другой – стадо каменных овец на солнечном косогоре. Ну, торчала среди рюмок еще и фигурная водка «Кегелевич», что ли, вместо привычной «Столичной». Мы так с ними когда-то и дружили – без общих фантомов, – нет, даже самая маленькая дружбочка водит хороводы вокруг каких-то общих фантомчиков, – но собирались мы без затей, выпивали, болтали, Илья вставлял саркастические, но не обидные реплики: он был тоже полукровка с истинно еврейской фамилией Сидоров, но скептичен был, как три Рабиновича, вместе взятых. От язвительности его спасала только округлость. Моя бездомность в ту пору меня не тяготила – лишь однажды у Сидоровых мне вдруг бросился в глаза торшер у кровати, на которой лежала раскрытая книга, – и так вдруг не захотелось уходить в морозную тьму электричек, в заозерский барак, где лампочка по вечерам горела только на кухне, одна на всю семью со всеми соседями (случалось, повторяю, я ускользал почитать на морозный вокзальчик, где тоже было шумно, но, по крайней мере, ко мне никто не обращался).

Сиделось у Сидоровых особенно уютно именно потому, что в присутствии Ильи мы все серьезное инстинктивно обходили. Катьку, правда, рассказы о работе иногда заносили в патетику, но Илья и ее пафос с легкостью гасил кротким вопросом: «Неужели тебе так страстно хочется работать на государство?» «Но не всегда же помнишь, что это на государство», – смущалась Катька, а в мою душу надолго всасывалась пиявка сомнений: «Тогда вообще ничего нельзя делать – что ни сделай, государство хоть как-нибудь этим да воспользуется… Илье-то хорошо, его полукольца и полугруппы заведомо никому не нужны…» Однако высказать что-либо подобное вслух было заведомо неприлично – и компанию испортишь, и… Илья уж очень кровно был оскорблен государством: отличный алгебраист, он вынужден был защищаться в Кишиневе, преподавал паршивую высшую математику в целлюлозно-бумажном институте…

Мы и за морем блюли наш неписаный договор оберегать нашу взаимную симпатию, а потому не грузить друг друга чем-то серьезным. Я в юмористических красках изобразил перевод Дмитрия из водоканала в водоканал. Эля в пандан поведала, как ее сугубо гуманитарная дочь – помню, стихи ее хвалили в Аничковом дворце пионеров – теперь сидит в некоей «амут» без извлечения прибыли. Я позабавил хозяев пересказом своих аналитических записок. Эля изобразила пару-тройку сценок из своих халтур, носивших звучные греческие имена «никайон» и «метапелет» (первое означало мытье – зато с мылом! – лестниц, второе – уход за беспомощными старцами и старицами). Илья развлек нас теми усилиями, с какими израильские школьники постигают, что дважды четыре есть не что иное, как восемь, но при этом с непривычной просветленностью констатировал, что евреи наконец-то перестали быть народом математиков и шахматистов, а сделались люди как люди. Еще и получше прочих – очень преданы семье, сами оплачивают учебу в университете, если накатит такая блажь: это в России мы считали, что надо обязательно куда-то карабкаться, а у себя дома можно и расслабиться.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации