Электронная библиотека » Александр Мелихов » » онлайн чтение - страница 13


  • Текст добавлен: 26 мая 2022, 15:58


Автор книги: Александр Мелихов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)

Шрифт:
- 100% +

От Юры я получил и первые уроки чести – не привычной хамской чести борьбы, а изысканной чести неучастия. Нарезая батон к чаю, Славка вручил особо ценимую нами параболоидную макушку Юре, а затем, вместо того чтобы, как положено, резать дальше, мгновение поколебавшись, отрезал себе макушку от второго и последнего батона. Возмутившись, я отрезал третью макушку от другого конца и – поймал сочувственно-презрительный взгляд Юры. Уверяю, мною двигало оскорбленное чувство справедливости – я тогда был щедр по-настоящему, для других, а не для себя, как сейчас (из отвращения к скаредности), – но Юра открыл мне другое: если справедливость ведет к некрасивости, пусть погибнет справедливость. Юрино эстетство и Славкин язвительный глаз выучили меня прежде всего никогда не кривляться, не задумываясь о том, что и эта поза тоже кривлянье – готовность вылить цистерну молока из-за одной попавшей мухи. Когда Мишка во время своего союза с сионистами однажды, посмеиваясь, рассказал мне, что это очень забавно – молиться: расстелить коврик, накинуть покрывало, – меня передернуло: или молись с полным благоговением – или вовсе не касайся.

К пятому курсу Славка уважал меня, пожалуй, даже и поболе, чем Юру в лучшие дни, – именно за то, что я начал открыто брезговать борьбой и гавканьем. Но что лучше – безобразно ссориться и забывать или вовсе не ссориться и помнить вечно? Прежде я кипятился, взрывался, мог схватить за грудки, а через день был готов обниматься снова: я как будто верил, что человек не исчерпывается одним – и даже тысячей дурных поступков. Теперь же я… По крайней мере, не желаю исследовать глубины, если на поверхности плавает дерьмо. Нет, в беде я помогу любому. Но чуть он станет на ноги, пусть лучше станет подальше. Забавно, что Славка зауважал меня за пренебрежение самым пустяковым – деньгами. Когда мы с ним в первый раз перекидали на Бадаевских складах вагончик арбузов… Впоследствии он побаивался со мной туда ходить, потому что для меня все были кореша: хочет подсуетиться какой-то старикашка – «Ребята, грузите покрупней», – и сам отбирает, что побокастей, – пожалуйста, можно и покрупней. Подбегает кладовщик: «А ну грузить все подряд!» – и старикашка егозливо подхватывает: «Подряд, подряд», – и в подтверждение относит в грузовик зеленого детеныша размером с теннисный мячик, – а мне и это только смех: здесь же все свои! Но со своих и спрос особый: когда какой-нибудь шоферюга пытается на нас прикрикнуть, я так его посылаю, что он сразу понимает: этого парня нужно бить только всерьез, и лучше втроем. Когда мы, затарившиеся, в первый раз перебирались через бетонную стену на заброшенное Новодевичье кладбище с единственной подметенной могилой – Николая Алексеевича Некрасова, я понимающе спросил у нашего одноразового собригадника из рабочей общаги: «Арбузы ребятам отнесешь?» «Щас, ребятам!.. – тоскливо запротестовал он. – Я целый день промантулил, а теперь ребятам!.. Сдам в ближний магазин». Я попытался насмешливо переглянуться со Славкой, но он отказался понимать мой взгляд. (Года через два нам вздумалось навестить Катьку в ее Заозерском бараке, а заодно набрать грибов – так Славка чуть не заболел, когда во время жарки их все время просили попробовать. Впрочем, он и сам чужого не попросил бы – справедливости, возможно, и тут было больше, чем жадности. Славка очень серьезно относился к тому, что считал правильным. Когда он получил четверку по дифурам – для нас это был скандал, – тамошняя ассистентка жаловалась на него: «Он кричит!») Где получать заработанное после первой разгрузки, я еще не знал, а Славка напомнил мне разок – и поехал один. Я обиделся и совсем не поехал. И Славка через много месяцев вдруг восхищенно вспомнил: «Он вот не захотел – и не поехал за деньгами. Не захотел – и не поехал!»

Окна в реанимированном Эдеме все еще горели. Я заглянул на задний двор, где мы рубились в бадминтон, – там красовалась импровизированная мусорная куча, современная – яркая и пестрая, как праздничная толпа. Но гальванизированные моей волей предметы уже не переливались праздником – исчез домысливаемый контекст, когда-то превращавший каждый булыжник в бриллиант. Ну, с чего бы так счастливо осесть от смеха на пол, когда Славка, лежа на кровати, потянулся мне вслед что-то спросить – и вдруг, подтолкнутый коварными пружинами, с вытаращенными глазами оказался на полу. И разве что-нибудь, кроме неловкости, я испытал бы по поводу запинающегося Славкиного лепета о замирающих призывах скрипки и печальных ответах фортепьяно в «Крейцеровой сонате»: кажется, что это мужчина и женщина, они любят друг друга… И совсем бы меня не позабавила Славкина манера перед выходом в свет полировать туфли краешком одеяла, а потом еще время от времени ставить ногу на попутную урну и подновлять блеск скомканным носовым платком. А уж сам я себя вижу просто не вполне вменяемым, когда у врубелевской скульптурной головы «Демона» («Посмотри ему в глаза близко-близко, – интригующе подтолкнул меня Славка. – Страшно, правда?») я вдруг пытаюсь подставить Славке ножку и – наступаю на священное зеркало ботинка. Правда, и шипеть, как Славка: «Ты думай, что делаешь!» – я бы тоже не стал.

Можно бы уже и отпустить потревоженные тени обратно во тьму, но мне никак не остановить всколыхнувшуюся глубь. Вот вдруг вынырнул бледный Генка Петров, с фосфоресцирующими глазами привалившийся с гитарой к красно-коричневой, как деревенские полы, видавшей виды тумбочке. Он вбивает мне в душу струнно-барабанный ритм: «А по полям жиреет воронье – а по пятам война грохочет вслед!..» – я готов поставить жизнь на кон, чтобы только обрести за спиной что-то великое и трагическое. Генка еще при Славке умер в Арзамасе-16, а с его жены Вальки Морозовой («За что же Вальку-то Морозову?..»), выглядывавшей из-под челки, подобно испуганной болонке, в морге вдобавок содрали целых двести рублей. «Зачем же она дала?» – с ненавистью спросил я, и Славка простодушно округлил глаза: «Мало ли – приклеят руку к уху…» Я все еще впадал в отчаяние из-за того, что осенью идет дождь. Хотя главным специалистом по благородным чувствам все равно оставался Женька. «Мы просыпаемся, а он лупит и ест, лупит и ест!» – Славка явно наслаждается словечком «лупит», рассказывая о каком-то недотепе, застуканном у костра с общественными яйцами, – Женька же передергивает плечами: «Низость все-таки…» Слезы в театре и шкурничество в реальности много лет представлялись мне непереносимым лицемерием, а это, оказывается, самое что ни на есть искреннее поведение в главном мире – в мире коллективных иллюзий, они же идеалы. Правда – как измеришь, зачем это нужно, чтоб хотя бы в идеальном мире каждый делился с тем, кто беднее, а тот при этом не садился на шею, а лез из кожи вон, чтобы отблагодарить… Катьку в туббольнице фильм «Звезда» по телевизору достал до такой глубины, что сопалатницы уговаривали ее как маленькую: «Это же артисты!» Но любой ребенок понимает, что в каком-то высшем смысле лжи в мире нет: все, что потрясает, – истинная правда. Совершенно зря Женька сделался для меня одним из тех, кто заставил ценить исключительно реальные дела, но не чувства, и только сегодня мне, старому потному дураку, открылось, что требовать от каждого реальных дел – та же пролетарская примитивность, желающая каждого поставить к станку. При строительстве храма архитектор важнее каменщика, а жрец важнее архитектора. Соль соли земли – мастурбаторы, умеющие только чувствовать, только грезить, только благоговеть перед собственными фантомами – и тем зажигать и направлять сердца людей дела, которые без них передушили бы и себя, и друг друга. Творцы обольстительных фантазий создают образ мира, в котором можно – что бы вы думали? – жить. Эти фантазии превращаются в разрушительную ложь, только когда спускаются с неба на землю, когда объявляют себя реальным планом действий. Зато, увлекая нас с земли, они удерживают мир над братской могилой, в которую его тащим мы, почитатели глубины, где можно найти лишь истлевшие кости да беснующуюся магму. В своем стремлении превратить мир в храм истины – в мастерскую – мы изгнали из него мелодраму, совершив этим тягчайшее преступление перед культурой. Нет – перед человечеством, ибо все, что объединяет, вдохновляет, утешает людей и в конце концов позволяет им выжить и ужиться вместе, построено по вечным законам мелодрамы – беспримесное добро против беспримесного зла, всегда готовое вмешаться чудо, осеняющая могилы невинных красота, дающая понять, что со смертью еще не все кончено…

Правда, благодарение небесам, чернь, как это не раз бывало в истории, вопреки капитулировавшей просвещенной верхушке развязала партизанскую войну, чтобы вульгарными, но живучими цветами многотысячных тиражей завалить бездну истины, в которую мы ее увлекаем: только чернь не позволяет изгнать из мира Подвиг, Страсть, Безупречность, Чудо… Истина допускает единственное отношение к реальности – подчинение: лишь в воображаемых мирах мы можем не констатировать то, что есть, а навязывать то, что должно быть! Все так – наша инфантильная глубина, не желающая отличать сон от яви, являет собой источник всех мыслимых лжей. Но она же есть источник самых возвышенных мечтаний, без которых и мед нам покажется желчью. Что такое ложь – всего лишь мечта, слишком поспешившая объявить себя осуществленной. Стремясь избавить мир от ребячества, мы просто-напросто убиваем его: вполне повзрослевший человек нежизнеспособен. Даже и для таких зануд, как мы, прогноз и сегодня важнее факта: нас больше волнует то, чего мы ждем от жизни, чем то, какова она есть в данную минуту, завтрашняя прохлада позволяет нам спокойнее снести сегодняшний пот.

А слежавшиеся кадры из разных времен и комнат все просвечивали друг сквозь друга. Вот Славка с крупной вязки радугой поперек груди, откинувшись на стуле, ястребиным глазом вглядывается в карты, а через стол изо всех сил держится за свою задиристую иконописность крошечный витязь с остренькой белокурой бородкой, специально приведенный в общежитие сразиться со Славкой в преф и раздетый им до шпор. А сквозь этого Славку явственно виден еще один, радостно режущийся «в коробок» – ударом по выглядывающему из-за края стола спичечному коробку требовалось поставить его на ребро, а еще лучше на попа, – и вдруг на Славку сыплются попы за попами, и он с каждым новым попом таращит глаза все более восторженно и ошалело, приглашая всех подивиться на такую пруху. Но сквозь этого Славку свободно можно разглядеть еще и третьего, который тщится быть корректным, однако ему плохо удается деликатность с теми, кто ему не интересен. А Попонина к тому же всегда так подавлена в предчувствии новой неудачи, и самый повод, который она отыскивает для общения со Славкой, всегда уныл до оскомины…

Наказанная чувствительной душой, закованной в короткое рыхлое тело при непрорезанных чертах лица, меня она, однако, все равно решительно не замечала – оттого, должно быть, что я слишком громко хохотал. Тогда как даже о Женьке она отзывалась: «Это интересный товарищ». Поэтому, когда в Публичке у мужского туалета она робко поинтересовалась у меня, каково живется «Славе» в Арзамазе-16, я принялся так искусно интересничать, что к концу разговора она явно желала продолжения знакомства. Но я-то был уже удовлетворен. Утешила ли ее та единственная ночь, когда она прошептала Славке: «Мысленно я давно тебе принадлежу»? (Попутно Славка с неудовольствием сообщил мне, что он еще и своей крови «подпустил», в суматохе надорвав уздечку.) Потеря невинности тогда представлялась мне делом еще более значительным, чем сейчас, и Славкина безответственность мне не понравилась: если бы я со всеми, кто ко мне клеится… («Девушек» я считал дозволенным только пятнать засосами выше пояса.) А потом Пузина сокомнатница, простонародно-красивая украинка Заклунная (простонародно же взрослая, водившаяся с настоящими мужиками, – сегодня растит – уже вырастила? – слепорожденную девочку), Заклунная, умевшая оказаться в центре интересных событий (на ее голое колено мастурбировал длинный прыщавый эстонец, пока она притворялась спящей), – так эта самая Заклунная и здесь возникла в нужном месте в нужное время: под дверью ночной кухни она подслушала, как Попонина пополам со всхлипами рассказывала об ужасном происшествии – у примыкавших к общежитию бараков какой-то бандит с ножом втащил ее в подъезд и изнасиловал. Заклунная рассказала Пузе, Пузя нам, а я еще подумал: ладно, тогда пусть уж Славка.

Разумеется, Попонина все равно была бы Славке лучшей женой, чем Пузя, но ведь нам подавай не пользу – наркотик. А Пузя умела кружить голову – прятаться за искусно создаваемый фантом, если считала желательным кого-то обольстить. Со мной она постоянно заигрывала, и в сильном поддатии (ослеплении) я однажды даже сделал некое встречное движение, которому она охотно откликнулась. Но нам, благодарение богу, помешали. (Одним паскудным воспоминанием меньше.) Вижу и сквозь Попонину, как Пузя рассерженной кошечкой наставляет на меня коготки, чтобы я отдал ей не помню что. «Пожалуйста, пожалуйста, – поспешно говорю я, – по-хорошему со мной всегда можно», – и она влюбленно смеется, заметно более громко, чем заслуживает мое остроумие. Но Попонина-то смеялась ли когда-нибудь вообще? Правда, мы ни разу не видели ее довольной… Но зато уж и Пузя при первом же столкновении интересов своей бессовестностью немедленно разрушала то, что возводила хитростью. Я-то, когда все начинает выводить меня из себя, лишь становлюсь вдвое более корректным, ибо знаю, что причина во мне. Но Пузе вглядываться в себя было ни к чему – она предпочитала себе служить. Со мною бы она, конечно, такого себе не позволила, как со Славкой: в нем жило два человека, и когда он превращался в идеалиста, с ним можно было все. Правда, когда на первый план выступал реалист, с него было уже не слупить ни полушки. Я, конечно, тоже был подвержен колебаниям, но и на пике великодушия, попробуй любая любимая-разлюбимая обойтись со мной, как Пузя со Славкой, – как ни стань, как ни сядь – все не так, – я бы вкатил ей такого пинка!.. Пузя после развода и раскаивалась-то, наверно, не в подлой злобности своей, а лишь в неосторожности. Бессовестность – это ведь и есть приятие реальности – успеха и неуспеха в качестве верховного судии. Интересно, верила ли она вообще, что у людей бывает совесть? Как-то разнесся слух, что женатых будут выселять в Петергоф, если только родители их не напишут в деканат, что отказываются помогать своим чадам, так Пузя просто ликовала: «Да какие же папочка с мамочкой не сделают такой мелочи для своих деточек!» Я же – неужели это был я? – испепеляя ее взглядом, сказал, что лучше буду спать на вокзале, чем… И она предпочла меня не злить, раз уж я решил притворяться честным.

Знает ли она, что Славки уже нет? Возможно, это ее не слишком и затронуло, ведь он уже не был ее собственностью. А может, я к ней и несправедлив… Ведь она пела в компании с большим воодушевлением.

* * *

Катька не сразу сообщила мне, что Славка умер. Я тогда отходил после суровой операции – боялись, что я вообще отойду, – и она долго «готовила» меня, заговаривая, что звонила из Хайфы Марианна, что Славке очень плохо, но моя только-только расслабившаяся глубь ни к чему дурному готовиться не желала, намертво задраившись от опасной реальности трехдюймовым чугунным люком. «У нас своего горя много», – иной раз не выдерживала и сверхдобрейшая Катькина мать. «Плохо», «плохо» – мне, что ли, хорошо! Ему уже двадцать лет плохо – глядишь, и еще двадцать будет не хуже. От прозрачных трубочек меня уже отсоединили, переведя на автономное питание, – я уже самостоятельно вливал через воронку бульон в нержавеющее горлышко, глядящее из оранжевой аптечной клеенки у меня под ложечкой, а потом затыкал глазок продезинфицированной одноразовой пробочкой, для извлечения которой прилагался нержавеющий штопор в прозрачном полиэтилене. Опираясь на Катькину руку и ежеминутно проверяя, на месте ли пробочка, я уже отходил от больничного крыльца и заново, как в детстве, поражался чистейшей голубизне погожих осенних луж. По-социалистически непомерный простор двора был частично арендован строительной артелью, денно и нощно складывавшей дома-теремки из совершенно одинаковых, как сигареты, декоративных солнечных бревен. Катька продолжала докучать мне со Славкиным тяжелым состоянием, но все эти подходцы плющились о чугун, как мягкие пульки-стаканчики духового ружья: да ладно ты, мне тоже было тяжело, а глядишь, и обойдется!

Наконец, видя, что по-хорошему я не понимаю, она взялась за гранатомет: Славка умер. Как?!. Что-то младенческое, то есть главное, в моей глубине заметалось, пытаясь улизнуть: нет, я не расслышал, я сейчас запихну эти слова ей обратно в рот!.. – но мотылек души против бульдозера правды… Я начал так рыдать, что из нержавеющего глазка вылетела одноразовая пробочка и бульон толчками булькал во фланелевую сорочку. Я грыз себе руки, но боли не чувствовал – рыдания рвались неудержимо, как рвота. Перепуганная Катька пыталась что-то лепетать, но я понимал одно: сказанного не вернешь, – и, зажимая отверстие в животе, ухитрился выговорить единственное слово: «Помолчи», – и свободной рукой показал, что хочу остаться один. Теперь, зажимая еще и рот, откуда рвался неудержимый хриплый лай, я добрел до бетонной ограды и уткнулся в нее лбом. Катька метров с десяти пыталась испуганно заглянуть мне в лицо, словно маленькая девочка, впервые увидевшая пьяного с расквашенной рожей.

В тот день подобные схватки овладевали мною еще несколько раз, но я уже справлялся, зажимая рот и одновременно усиленно жуя попадавшую туда мякоть указательного пальца. Сегодня же я только вздыхаю… Не смиряются с реальностью в конце концов лишь глупцы. Но побеждают в конце концов лишь безумцы, ни за что на свете не согласные смириться с тем, что осенью идет дождь. И я, вероятно, еще жив, если мне так горько, что несколько лет назад погожей осенью пролился короткий ливень.

* * *

Прижатая к клеенчатой спинке спина сразу же сделалась окончательной скользкой, как мокрое мыло. Но сидеть прямо не было сил. Сил захотеть. С некоторых пор меня начинает тошнить, если я пытаюсь что-то припомнить через силу, но мне уже не отсечь все это рванувшее на Страшный суд по неосторожному звуку трубы сонмище теней. Я не вправе убить их вторично, ибо лишь мастурби-рование делает нас людьми, только благодаря ему мы можем хоть изредка сказать себе: мир ужасен, но – все-таки восхитителен, мир ужасен, но – все-таки справедлив, мир ужасен, но – все-таки добр в каком-то высшем М-смысле!

Так когда же это было?.. (Не сблевнуть бы…) С живой мышью на тонком черном пуловере (великолепный контраст с нейлоновым воротничком и – невозможно представить – с безукоризненным пробором в густых блестящих волосах) я осторожно направлялся в Семьдесят четвертую, поинтересоваться, к лицу ли мне эта брошь. Чтобы пересадить ее из-под батареи на пуловер, потребовалось терпение, достойное графа Монте-Кристо. Однако стоило взять ее за подрагивающие бочки, как она принималась отчаянно сучить лапками. «Ей же больно!» – запротестовала Катька, и Славка радостно округлил голубые глазищи: «Ей не больно, ей обидно!»

Солнце давно скрылось, но жар так и будет недвижно стоять, как в русской печи. На этом самом месте мы с Катькой, тоже в трамвае, точно так же ждали водителя, но почему-то у Катьки впервые не было охоты валять дурака. «Плохое настроение», – человек не имеет права так о себе говорить без понятной уважительной причины. В порядке заигрывания я вытащил у Катьки из сумочки – а, да-да, какая-то серовато-беловатая припухшая имитация крокодиловой кожи, – белую расческу. Но Катька игру не поддержала. «Тебе что, расческа не нужна? Так, значит, ее можно выбросить? Ну, что ж…» Я привстал и опустил расческу за окно. Так мы и сидели молча, а расческа белелась на этой самой мазутной брусчатке. И теперь я не могу передохнуть с закрытыми глазами, потому что она сразу же вспыхивает всеми своими зубчиками. А под ней Славка с коробком, Славка на полу, Славка с арбузом, влезший в специальные жокейские галифе с обшитым брезентом межножием, Славка на лекции, ястребино устремленный к знаниям, Славка в фетовской бороде – я не вижу только Славку в гробу, а потому и не могу похоронить его, хотя евреи хоронят вроде бы и без гроба…

А распаренный народ наконец-то занял-таки все места, и первая же стоячая тетка принялась отдуваться, разумеется, у меня над душой. Мне хочется прикрыться веками, но я еще не успел выучиться закрывать глаза на правду. Я предпочел перебросить нагрузку с измочаленной души на горящие ноги и галантным жестом указал тетке на свое место с мокрым пятном на коричневой спинке. Однако осклабился я при этом настолько неестественно, что она, расцветши было благодарностью, сразу же поскучнела. Правильно, важен не поступок – важно чувство, с которым он совершается.

Мне хочется повиснуть на скользкой перекладине, но мокрые подмышки… И на заднюю площадку не уйти – тетка еще примет на свой счет… Дернулись наконец, застучали по рельсам, все убыстряясь, – мимо книжного магазина, где я когда-то покупал петрозаводских «Братьев Карамазовых», мимо кирпичнополосого, немецкого, как мне виделось, Гаванского рабочего городка с резными деревянными кронштейнами под крышами, возведенного вместо баррикад в девятьсот четвертом-шестом годах трудами учредителя товарищества борьбы с жилищной нуждой Дмитрия Андреевича Дриля – гм, мраморная доска-то во дворе, а не снаружи… Гремим серым ущельем Гаванской, распахивается неоновое закатное небо в широком бульваре – Шкиперский проток. Окна бывших «Колбас» затянуты пыльным полиэтиленом – именно здесь мы со Славкой вместо корейки на закусь однажды размахнулись на буженину по три семьдесят, а нам завернули один трепещущий жир, и Пузя устроила такое поджатие губок и сверкание глазок… Я бы убил. Но сил нет. Я ее еще вижу, но уже ничего не чувствую. А Славка вот он, вот он, вот он, вот он… Вот он подает Катьке пальто, бедово зажав его рукав, и простодушная Катькина рука долго тычется, пока… Но огреть его по спине не удается – баскетболист!

Спазм под ложечкой, дополнительный микроожог разъеденных щек – толкнулась собственная мелкая низость. Оскорбленная в «Колбасах» Катька требует у кассирши жалобную книгу – теперь-то она гораздо больше стремится что-то получить для себя, чем покарать обидчика, – кассирша книгу не дает. Катька зовет меня на помощь, но молоденькая разбитная кассирша так умело со мной заигрывает, что мне уже не до Катьки: да хватит тебе, перестань! До того даже некстати она тут припуталась, что я вдруг с раздражением вижу, как тесемка от ее шапки искусственного каракуля врезается в складочку между шеей и подбородком (теперь рядом с расческой загорается и складочка). Обладай Катька умением помнить зло, уж такой бы долгий список моих предательств она могла бы составить… Но в ней памятлива только проклятущая «любовь» – слова этого не могу больше слышать! Когда мне была противна эта ее складочка, я ее, стало быть, «любил», а сегодня, когда я с беспредельной нежностью и мукой стараюсь целовать ее именно в морщинки – все глубже впивающиеся бесчисленные когти старости, – теперь «не люблю». Но я больше не примирюсь с этим: наш долг – не мириться с неизбежностью. Пусть мы не изменим мир, но, по крайней мере, не позволим и миру изменить нас. А для этого нужно ни за что на свете не смотреть правде в глаза, быть готовым взойти на костер за свои иллюзии, хотя бы в собственном внутреннем мире беречь гармонию, без которой мир внешний немедленно нас раздавит, как водолаза в треснувшем батискафе. Я бы и сам следовал этой мудрости, если бы меня так от нее не воротило.

Слева вылетела не такая уж, оказывается, и громадная громада кинотеатра «Прибой» – на крыше ржавеют сварные буквы «КИНОТЕАТР», но брошенный у ступеней, как плуг, якорь блестит черной краской. Меркнущий глаз успел схватить какой-то пасьянс: «Кожаная мебель», thermex, «Выставочно-торговый зал “Демос”». Вздрагивать глубь уже не имела сил. Да мы и тянулись-то больше к старым фильмам в ДК Кирова, в «Кинематограф», пока еще заслоненный мелкой кирпичной гармошкой Hotel Gavan, поглотившей скромное чугунно-стеклянное чрево Гавани «Стеклянный рынок». Сколько я потратил сил, чтобы по важному Мишкиному отзыву посмотреть на Жана Габена в…

И тут я почувствовал, что пора кончать по-настоящему: в глазах по-настоящему мутилось. Наплевав на неприличные подмышки, я повис на перекладине. Мне не больно, мне обидно. Катька, вспоминая Славку, особо страдает еще и о двух девочках-сиротках, но меня это только злит. Как можно вспоминать о таких частностях, если он больше не смеется, не таращит глаза, не открывает какого-нибудь Рюноскэ Акутагаву, особо наслаждаясь звучанием «Рюноскэ», не приходит в восторг от нового фантома, не крутит досадливо головой от новой несправедливости (беспорядка), не торчит под лампочкой с «Сагой о Форсайтах», не столбенеет с глуповатой улыбкой над детской колясочкой, не учит меня бриться в бане, доводя распаренные щеки до солнечного сияния: его НЕТ – вот чему нужно не верить! Потому что он – вот он: азартный баскетболист, снисходительный картежник, алчный математик, скептический остроумец, восторженный пацан, желчный диссидент, скуповатый еврей, заботливый папаша, опухший Афанасий Афанасьевич Фет – меня уже вот-вот стошнит от перенапряжения, а глубь моя выбрасывает все новые и новые его обличья: Славка там, Славка сям, Славка то, Славка это!.. Оставь меня – пусти, пусти мне руку!.. Но остановить это извержение можно лишь кулаками по голове. Помогло бы, наверно, и заорать: «А по полям жиреет воронье!..» – выбивая ритм на пыльном стекле…

* * *

– Мужчина, вы не откроете окно?

Обращаются ко мне.

А я умею открывать окна.

Я все умею, мне нужно только сосредоточиться.

И я сосредоточиваюсь.

И все делаю как надо.

И возвращаюсь в реальность.

* * *

Она все-таки тоже чего-то стоит.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации