Электронная библиотека » Александр Мелихов » » онлайн чтение - страница 17


  • Текст добавлен: 26 мая 2022, 15:58


Автор книги: Александр Мелихов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)

Шрифт:
- 100% +

То есть трагического.

Помню, уже студентом увидел в «Литературке» фотографию Ремарка с последней женой – и уж так меня покоробила и ее фотомодельность, и его самодовольная улыбка немолодого иностранца… Я понимал, конечно, что Ремарк не обязан вечно сутулиться в обгорелой гимнастерке над остывающим телом любимой, но и так вот склабиться… В молитвенном экстазе пытаясь подгримировать отца под всепонимающего старшего друга, я уговорил и его прочесть обожаемую поэму, но отец очень скоро пожал плечами: «Пьют, пьют…» – у меня буквально слезы выступили от обиды – не столько за себя, сколько за творца этого скорбного и прекрасного мира.

И вот, расплющившись коленями по вздутой тумбе стола, прилипнув потными локтями к покоробленной клеенке и продолжая время от времени награждать себя затрещинами, я снова глотал и глотал этот простенький наркотик, ведь только простое и можно любить без оговорок, сколько народу я перегримировал – не в трех мушкетеров, а в трех товарищей, но никто мне не дался – даже я сам. Даже чахоточная дева Катька не пожелала обратиться в Пат, хоть я и плакал однажды в морозном тамбуре, глотая из горла ледяную кашу портвейна… А я и не замечал этих перлов – «вдруг она расхохоталась сердечно и беззаботно», «я чувствовал, как меня захлестывает горячая волна», «меня обдала волна тепла и блеска, нежная, переливчатая, полная грез, тоски и молодости»… Может быть, даже тривиальная сентиментальность лучше нетривиальной мертвенности?

Мама дважды просыпалась, дважды звала меня слабым голосом, я бегло успокаивал ее, что совершенно не хочу спать, отволакивал ее в туалет, укладывал обратно и, очумелый, вновь нырял в чужую жизнь, в которой даже ужасное было прекрасным, потому что не требовало прагматического к себе отношения, не требовало ответственных действий. Уже была отчетливо видна рассеченная стеклянными зигзагами листва за оконным крестом, и можно даже было разглядеть, что она пожухло-зеленая, как на банном венике; уже на крыше соседнего дома чернела одна лишь суфлерская будка слухового окна; уже воронье остервенелым карканьем пыталось вырвать меня из моей естественной стихии, а я все не давался и не давался, хотя чувствовал, что теперь, пожалуй, заснул бы и в духоте. Тем более что и духота чуть-чуть отпустила.

Сердце время от времени выделывало сложные переплясы до пресечения дыхания, но я грозно прикрикивал на него «цыц!», и оно на время притихало. Однако с криком петуха наконец распоясалось всерьез: «цыц!», «цыц!», «цыц!», а оно все продолжало свои ужимки и прыжки. Ладно, не будь ребенком, пришлось одернуть и себя самого, подумай и о реальности, надо поспать хотя бы пару часов!

Подушка уже не отпаривала щеку, как парикмахерский компресс, в затянутую марлей форточку струилось что-то вроде свежести. Я набросил на глаза свою рубашку и оказался за огромным стеклом на какой-то обширной лестничной площадке, по которой радостно бегал мой внук, и я впервые ощутил боль за него – за то, что он лишен минимально положенного, дедовского умиления; ладно уж, позволю себе расслабиться, а там что бог даст, махнул я рукой и увидел за стеклом на замусоренной цементной крыше, как один зверек, или даже зверь, душит зверька поменьше – так сказать, барсук суслика. Я хотел отвернуть внуку лицо, чтобы он не смотрел, но он уже через стекло взасос целовался с барсуком. От изумления я почти проснулся, но успел сказать себе: «Спокойно, это сон» – и очутился в полутемной испанской церкви. Шла гражданская война, и прямо посреди убогой церквушки с тусклыми заурядными росписями за неструганым столом сидели четверо с револьверами, а мы наблюдали за ними из-за тяжелых черных занавесей. Я понимал, что лучше бы их просто перестрелять, но почему-то я должен был выйти и вступить в переговоры. Шаг вперед – и я чувствую маузер у своего виска. Напрягшись, внезапно вырываю его из невидимой руки и сразу понимаю, что он деревянный. Смотри-ка, догадался, недобро посмеиваются люди у стола, и я юмористически развожу руками: «Занозы!» – и вспоминаю, что действительно сразу почувствовал виском деревянную колючесть. Люди за столом грубо, но уже более дружелюбно хохочут, и я замечаю, что у одного из них пористое, как персиковая косточка, костяное лицо с узко пропиленными ноздрями. Все вместе мы выходим на залитую солнцем площадь – и обнаруживаем, что церковь окружена нашими солдатами: кто в чем, они сидят как попало с винтовками вдоль слепящей глаза зубчатой испанской стены. Мне неловко перед новыми приятелями, но что делать, война есть война, стараюсь успокоить я себя…

В восемь утра отец уже посвистывает, как щегол, – уж так в эпоху «Трех товарищей» меня передергивала его бодрая манера будить в школу: «Вставай, вскакивай!» – еще и вскакивай, вот так вот, через запятую. Мама грустна и детски старательна; оттопыривая губы, она усердно чистит и чистит зубы на полке, пришлепнув их бессильной ладошкой, а я, прикрывая осточертевшей рубашкой свой рубец полишинеля, натужно нахваливаю мамины успехи, пристроившись на врезающемся крае холодной ванны. Я до кончиков ногтей отравлен недосыпом и безнадежностью.

В дверном проеме возникают отцовские грудные седины. Я стараюсь не поднимать глаз, но все равно угадываю его скорбную торжественность (торжество): он явно принес сведения – даже как будто письменные – о каких-то новых напрасных жертвах, ибо любые жертвы, понесенные за Россию, раз и навсегда напрасны. Никто так не жалеет русский народ, как его недоброжелатели

Не угадал – из зачухломского гарнизона бежали аж пятеро солдат, с одной стороны, вот он – русский патриотизм, с другой – молодцы, кого здесь защищать – разъевшихся генералов, повальное воровство?.. Мама понимает, что сейчас меня лучше не трогать, но попросить об этом отца было бы непедагогично. Сама-то она относится к его долблению, руководствуясь принципом «Чем бы дитя ни тешилось…» – чувствуя, однако, что я не способен презирать его до такой степени. И лишь поэтому возражает досадливо сплющенными под самый нос губами: «А то у нас когда-нибудь не воровали… Что ж теперь, всем разбежаться?..»

В этом разница между евреями и русскими: для русских воровство обидно, мерзко, опасно, но если перед ними возникает вопрос, остаться России с воровством или погибнуть, они немедленно выбирают остаться. Евреи же соглашаются строить Россию только нравственную – или уж никакую. Не хочешь быть хорошей, как мы, – пропадай.

У меня немели и подрагивали руки от разрядов в локтях, а отец – кто бы мог заподозрить подобное цицерон-ство в затюканном барсучке с седеньким тюремным ежиком? – изнемогал от гневного стыда за Россию, опять протянувшую руку какому-то подлому режиму, не то арабскому, не то белорусскому. Что за страсть у евреев служить совестью страны, чье умаление они приняли бы с большим облегчением? Отец уже превратил меня в антисемита, еще одно усилие – и я сделаюсь параноиком.

Если говорить о деле, а не о мастурбациях, отец всегда несомненно принадлежал к тонкому слою наиполезнейших российских граждан. А какой-нибудь Леша – к массе довольно сомнительных. Но для сохранения целого требуются ежедневные бочки Леш, чтобы нейтрализовать струйку яда, источаемую такими, как отец, ибо Леша чтит объединяющий фантом по имени Россия. Так они и будут гасить одной ложью другую, истязая тех, кто хоть сколько-нибудь дорожит фантомом Истина. В эпоху «Трех товарищей», когда я боготворил фантом Наука, я наскакивал на утонченного (дома ходил в галстуке и туфлях) харьковского наставника, считавшегося царем Соломоном отцовского кружка, с требованием объяснить, почему признаком культуры следует считать знание литературы (не сильно-то они ее знали), а не физики. Наставник умудренно отвечал (с Соломоном его роднило лишь то, что он тоже был сын Давида): «Потому что физика – это узкоспециальное, а литература – общечеловеческое». – «Но почему, почему именно литературу объявили общечеловеческим?» Снисходительные взгляды, которыми наставник обменивался с отцом… Но и мне следовало быть более снисходительным: не этим же Спинозам с рабфака было додуматься, что литература создает главное – объединяющие коллективные фантомы.

Я непроницаемо пялюсь в Катькин резиновый коврик, стараясь не видеть седых волос на голубых отцовских икрах, мама, вдвинув подбородок в нос, упорно чистит скалящиеся из бесстыдно розовых, с блестящими проволочками десен зубы, но отец разливается соловьем:

– Я сейчас нашел выписку о походе Едигея на Москву: не было ни малейшего сопротивления, россияне казались стадом овец, терзаемых хищными волками, они падали ниц перед варварами, ожидая решения участи своей, и монголы отсекали им голову или расстреливали их в забаву, иногда один татарин гнал перед собою пленников по сорок. А? Русская храбрость!

Да, деморализация – утрата фантомов – может довести и до такого. А отец подшивал к своему делу «Г-н Барсукер против России» все новые и новые документы: в сегодняшней газете какой-то умник, залетевший сюда не иначе как с Парнаса, написал, что в России много дураков, – как умно, как смело, это же про кого – про саму Россию!.. Отец воздевает к потолку ликующий палец, и наши условности все не позволяют и не позволяют мне упасть перед ним на колени: «Пощади! Ну что я тебе сделал?!.»

Меня трясло, когда я, мотаясь, волок маму на ее бородавчатый щит, меня продолжало трясти, когда я, задыхаясь, сгибал-разгибал ее тяжелую мотающуюся ногу, тряска не унималась, и когда я, упавшим голосом покрикивая, боролся с нею на руках, когда прыгающими руками отирал с ее шеи подтекающий изо рта чай – и во мне все нарастало и твердело: «Да сколько же мне это терпеть?!. Я и сам уже не юноша – вполне созревший претендент на тот свет!.. Мне же нужно и маму подбадривать, а я…» – в виске пульсировали электрические иглы дикобраза, сердце через раз ударяло то в макушке, то в горле…

– Минуточку, – корректно отпросился я у мамы и, позвякивая шпорами на босых пятках, решительно вошел в отцовскую комнату.

Отец обрадованно вскинул на меня половинки орехов от миски с хлебовом, но я не дал себя сбить.

– Милостивый государь! – слогом Андрея Болконского тире Женьки Малинина отчеканил я. – Вам не нравится, когда антисемиты собирают всякие пакости о евреях, игнорируя факты противоположного рода. Но почему же вы позволяете себе делать то же самое по отношению к русским?

– А ты заметил, что я цитирую только то, что русские сами о себе… – с хитринкой начал отец, но я оборвал его («Я не шучу с вами! Извольте молчать!»).

– Да, у русских хватает честности себя изобличать. Но я могу составить такой сборник «Евреи о евреях»… Только я считаю это постыдным делом. Так перестань же и ты меня беспрерывно оскорблять – у меня русская жена, русская мать…

– Но моя жена тоже…

– Со своей женой разбирайся сам, а моя жена русская, и мне глубоко оскорбительно…

– А моя жена – не русская, она… – он, вероятно, хотел закончить торжественным «святая», но я, возвысив голос, чтобы он не сорвался, не позволил отцу впасть в возвышенность, которая сделала бы его окончательно недосягаемым:

– Я не знаю, где ты отыскал жену без национальности, но моя мать – русская!

Отец хотел было окутаться какой-то непроницаемой благородной ложью, но вдруг до него что-то дошло.

– Так ты что, обиделся?.. – он заговорил со мной ласково, как с маленьким ребенком, хлопая розовыми половинками орехов.

– Обиделся – очень слабо сказано. Мне очень больно, когда… – от его мягкости мой голос сразу подло дрогнул.

– Так я больше не буду, ты давно бы сказал!..

– Да уж сделай милость…

Я уже снова был готов упасть перед ним на колени. Так и положено: он истязал меня годами, а я однажды – ну, несколько резко – попросил его этого не делать, и вот теперь я чувствую себя последней сволочью. И за дело – ибо я, в отличие от него, действовал сознательно. Хотя и не совсем: я не успел сообразить, что, прекратив оплевывать фантом Россия, он будет обречен на молчание, ибо ничто иное ему не интересно.

Зато раскаяние и стыд мигом выжгли тоску. И электрические разряды в локтях перешли в покалывания лишь самых кончиков пальцев.

Я сделался ласков до приторности, сам напросился выпить с ним чаю, искупая свою жестокость его хлюпаньем, и когда я наконец пал на колено перед его грифельными марлевыми трусами, застегивая сандалию, он осторожненько поинтересовался: «Достоевский пишет, что в России сегодня все лгут и даже не боятся, что их разоблачат, – это ведь тоже характеристика России?» Я выпрямился и, помолчав, вздохнул как можно более устало. Но это было слишком тонко для него – он ждал ответа.

– Если все лгут, значит, и он лжет, – наконец ответил я, всем видом и тоном стараясь показать: «Но я же тебя просил…»

– Да, значит, и он лжет! – с благодарностью за неожиданный подарок приподнял он набухшие половинки орехов.

И я понял, что могу себя простить.

…Меня нисколько не смущал раскисший снег под босыми ногами – я опасался лишь ненароком наступить в одну из бесчисленных, всевозможных фасонов и укладок кучек размякшего дерьма, пестреющих под белеными монастырскими воротами, куда мне никак не удавалось проникнуть из-за туристского обычая метить достопримечательности и святыни. Я осторожно переступал между этими россыпями, с тоской вытягивая шею в направлении ворот и понимая, что ступить туда я все равно не решусь. Какая-то неумолимая сила мощно увлекла меня прочь, и я с болью, отозвавшейся во всем теле, осознал трясучий вопрос: «В-вы, н-нав-верно, д-думаете о ч-чем-т-то в-важ-жном?» Лиловая и крупно дрожащая, несмотря на уже начавшую настаиваться жару, юная наркоманка в серо-буро-малиновой (Юлино словцо) тунике по-прежнему сидела рядом и пыталась завязать со мной светский разговор. В такие минуты (дни, годы) любой неожиданный вопрос причиняет мне длительное страдание, словно удар током, но, промычав что-то полуутвердительное, я все-таки помедлил, прежде чем встать, – чтобы она не приняла это на свой счет.

Детская площадка перед нами была все так же вытоптана и вытерта подошвами, и шведская стенка без стены торчала одинокой трубой на пожарище. Стертые до подошвенного состояния половинки шин для верховой езды выглядывали из земли с такой регулярностью, будто здесь похоронили пяток опрокинутых навзничь заезженных автомобилей. Катальная горка-слон покорно положила в тусклый иконостас зубчатых пивных медалек свой серый цементный хобот. Ночные качели едва слышно поскуливали под накалявшимся с каждой минутой утренним ветерком – когда-то одного слова «бриз» было для меня довольно, чтобы преобразить духоту в морскую свежесть… На зеленых и шуршащих, как банные веники, деревьях рваным вороньем, сказочными летучими мышами были развешаны обрывки толя – последствия недавнего ремонта крыш. В Вильнюсе углубившийся в работу кровельщик невнимательно скинул со второго этажа один ржавый лист, потом другой – нас с Катькой обдало ветром, и остановившийся рядом мужичок обратился наверх с интересом настолько искренним: «Ты что там, о…ел?» – что Катька, вообще-то не выносившая мата («Я человек не интеллигентный, прошу при мне не выражаться»), много лет вспоминала его с восторгом. Еще бы двадцать сантиметров, и ее бы убило насмерть, уверяла она, и я каждый раз сомневался: «Жестью то?..» Пока она наконец не додумалась объяснять мой скепсис той универсальной причиной, что я ее не люблю. Зато сейчас она может быть довольна: при одной лишь мысли увидеть на ее лице боль, кровь я съеживаюсь, как забитый сиротка при появлении зверя-отчима с флотским ремнем в тяжелой руке.

Сердце беспорядочно трепыхалось, и я знал, что дома мог бы снова с легкостью впасть в целительный сон, но, увы, я разучился спать, когда по квартире шатаются чужие люди, а сейчас к моей богоданной дочери, возможно, прибавилась еще и кровная: Катька вечно старается залучить «козочку» на ночь – имитировать «как раньше», «вместечки» бедняжка… И внезапно, как от обманувшей ступеньки, новое выпадение в ирреальность: это уже было – но что?.. где?..

Елена Владиславовна! Имя этой приятельницы Юлиных родителей, помянутое в пору первых откровенностей о будничном, «низком», немедленно окуталось в моей душе почтительностью и тайной, как все в скрытой от меня Юлиной жизни. И однажды в па́рящем, но все-таки паря́щем Таврическом саду… «Богаты мы, едва из колыбели, ошибками отцов и поздним их умом», – я был пьян трезвостью, у истинно трезвого ни от чего не перехватывает горло, и Юля вслушивалась в «Думу» с необыкновенной серьезностью, ни мгновения не сомневаясь, что в моей груди кипят силы необъятные. «Богаты вы, ты… – с горечью за меня пробормотала она, но заключила легко: – А от таких, как я, всегда проку мало», – она не переставая гордилась тем, что, в отличие от вечно пыжащихся мужчин, претендует лишь на служебные роли.

«Похожа на Елену Владиславовну», – вдруг прервала она себя, и я увидел перед нами колоколообразную старуху в беленькой детской панамке. Старуха была столь обыкновенна, что я поспешил опустить глаза на сырой солнечный песок: любое Юлино соприкосновение с обыденностью отзывалось во мне смущением, словно я подглядел какую-то неприличность. Но когда она через год или десять грустно упомянула, что Елена Владиславовна умерла, мне вдруг стало ужасно жалко и саму Елену Владиславовну, и особенно Юлю – обыденность, не щадя ее знакомых, явно не собиралась на этом останавливаться. И вот – снова лето, мы снова на скамье, только на Юлином месте дрожит лиловая наркоманка, зато перед нами по-прежнему озирается колоколообразная старуха в беленькой панамке…

Колыхая парусиновым балахоном, она двинулась под встрепанные веники деревьев и, отвесив им земной поклон, принялась, словно больная кошка, выклевывать какие-то замученные целебные травинки. И я понял, что еще миг – и я начну тихонько поскуливать, как эти трубчатые качели.

От быстрой ходьбы мне обычно становится чуточку легче, но сейчас сердце сразу же начинало рваться наружу через горло, через уши… Менее разухабистые-то обмирания начались у меня давно – обмякнешь где-нибудь на приступочке, а Юля стоит над тобой со смущенной улыбкой, не желая паниковать раньше времени («А я никогда не умру – к тому времени изобретут таблетки для продления жизни, потом еще одни таблетки…»). Но назавтра вдруг позвонит (хотя домой мне она даже по самым неотложным делам вообще-то звонить отказывалась): «Как твой инфаркт?» – лисьим, но все же опасливым голоском. На ее участке эта банная листва наверняка сметена в аккуратные муравейники: медалистка – она и в дворниках медалистка.

Пересушенные листья шуршали над головой не менее мертвенно, чем под неверно бредущими ногами. Вот так же невпопад эти ноги меня несли в то постыдное утро, делая вид, будто бредут, сами не зная куда. В ту пору судьба весьма услужливо убирала с моего пути препятствия к незаработанной халяве… Юля была бы смертельно оскорблена, сообщи я ей, что она служила для меня утонченным наркотиком: мир еще не скоро поймет, что оказаться сравнительно безопасным психоактивным средством – заслонять скуку и ужас мира, не уводя из него, – высочайшая миссия, доступная смертному. Уже подсевший, после безумного ночного загула, – вспышками помню, как таксист за наш счет везет нас ремонтироваться в обморочно неохватный пустынный таксопарк, и я всю дорогу сквозь неведомые индустриальные пустоши восхищаюсь его мужественной невозмутимостью (как это он умудряется сочетать сферу услуг с таким достоинством!), пока он не произносит с сожалением, не поворачивая головы: «Хороший ты парень…»; потом помню себя над цементной траншеей, внимательно вглядывающимся в трескучие бенгальские огни электросварки под пузом клейменой шашечками бежевой «Волги» и начинающим догадываться, что свою родную мужскую компанию в этих бескрайних полумраках мне уже никогда не отыскать; потом, уже с обретенными откуда-то друзьями, спасаемся от милиции безвестными проходными катакомбами, – и вот я уже отражаюсь в полированном столе у какой-то строгой дамы с собакой, с рыком лязгнувшей зубами в микроне от моей руки на попытку ее погладить – к гневному ужасу хозяйки и детскому веселью нашей компашки, – и вот, еще нетрезвый, но уже этого не чувствующий, я бреду, вроде бы сам не зная куда, по каким-то сталинским полуокраинам, в ту пору казавшимся мне чуть ли не еще более унылыми и прозаическими, чем хрущевские: я еще не знал, что значительными и ничтожными бывают не предметы, а лишь ассоциации, которые они у нас вызывают, и сейчас, удаляясь в вечность и обращаясь в фантом, сталинская эпоха своим убогим ампиром пробуждает во мне ощущение некоего грандиозного испытания, еще раз открывшего слепому миру, что горстка придурков, зачарованных вульгарнейшим фантомом, способна поставить на колени миллионную бесфантомную массу. Только просветленная северная безлюдность избавляла меня от чувства, что я бреду под кущами какого-нибудь унылого Днепропетровска (зато сейчас неумеренная кудлатость сомкнувшихся над моей головой веников, наоборот, пробуждает во мне желание уловить хотя бы запах чего-то чужого, далекого – хотя бы украинской летней сырости под деревьями, – но земля пересушена, как мумия).

Однако непротрезвевшими ногами приближаясь к перекрестку, где я уже однажды, тоже «случайно», подглядел, как Юля перебегает дорогу перед наглой зеленой машиной – в своем отглаженном рубчато-синем костюмчике… Мы к тому времени уже делали вылазки в «низкое», где только и возможно завершение любви: она помогала мне выбрать немаркую футболку по случаю Катькиного отъезда, пренебрежительно отзывалась о дамском костюме с шароварчиками вместо брюк («кому хочется быть клоуном!»), делилась, что никогда не смотрит на водителя, перед чьей машиной торопится прошмыгнуть… «А вдруг он мне кулак показывает?» – «И что?» – «Чего это он мне будет кулак показывать!» Однажды она даже увлеклась до того, что поведала о своей попытке лечить простуду горчичниками – горела вся… И осеклась на неприличном слове «спина». Впоследствии она при помощи тех же горчичников вечно боролась с задержками – пылали два рубиновых прямоугольника на спортивной пояснице…

Похмельная дурь мешала мне оценить слишком уж озабоченную целеустремленность слишком уж редких прохожих, и только под ее окном я наконец догадался посмотреть на часы – семь. «Закричи иволгой», – посоветовал бы Славка, но частичная невменяемость подсказала мне свистнуть в два пальца (моя искушенность в хулиганских искусствах неизменно вызывала умильное Юлино сострадание: «Тяжелое детство…»), а если выглянет не она, сделать вид, что это не я. Все же я понимал, что свистеть во второй раз – уже совершенное безумие, но свистнул и в третий. И долго, балансируя на колене, завязывал мнимый шнурок, пока опухший мужик в стальном пижамном кителе заспанным взглядом сверлил мой затылок.

И ведь был я уже и не совсем мальчишка, таскал дочку в садик, «работал над диссертацией»… Наркотик, наркотик.

Настолько могущественный, что одного вдоха из недостаточно промытой ампулы оказалось довольно, чтобы – замученный, облезлый барсук с седым потеком изо рта – я вновь повлекся тем же путем. И судьба вновь взялась мне подыгрывать – не мне, овладевшему мною фантому: в обширном оранжевом жилете и секонд-хендовых шароварчиках, о коих когда-то отзывалась так презрительно, Юля формировала граблями воздушную кучу банной листвы. О, витязь, то была Наина! Нет, она была нисколько не «хуже» Катьки, но – мы способны любить лишь собственные фантомы, а новую Юлину наружность моя фантазия еще не успела перегримировать. Короче говоря, внешность Юле досталась не от того фантома, и он взвился на дыбы при виде подделки, которую ему намеревались подсунуть.

Я едва не нырнул в растрепанные веники кустов, но Юля меня уже углядела и – сначала замерла, потом вспыхнула, потом просияла своими новыми, оптимистически продвинутыми вместе с верхней губой, глазурованно-белыми и необыкновенно крупными зубами для бедных, обрамленными вверху и внизу узенькими клычками желтого металла (богатеям-то научились вставлять совсем как настоящие – кривые, желтые, траченные кариесом…). Я сумел изобразить несколько разухабистое «ба, кого я вижу!», сильно недотянув до той «простодушной» радости, с какой я впервые до нее дотронулся: я ухватил ее на спуске «Василеостровской» и повлек обратно в вычислительный центр, вэцэ, – повлек настолько «чисто дружески», что эта недотрога, от любых прикосновений прядавшая, как кровная кобылица, воспротивиться не смогла. Манера бесшабашного простодушия, столь выгодно оттенявшая мои интеллектуальные заслуги, немедленно открыла ей наслаждение умильной ворчливости: «Ты что рубаху расстегнул до…» Для этой фифы требовалась невероятная доза беспечности, чтобы она осеклась лишь на окончательно неприличном слове «пуп».

Я делал вид, будто если бы не она, то я так бы и попер в лабиринты проплетенных цветными косами проводов перемигивающихся тумб – тогдашних «ЭВМ», где царила сварливая оливковая девица, тешившая меня итальянскими ассоциациями. Впоследствии эта деспотичная неаполитанка за что-то выставила Юлю из зала, и она сквозь дождь и град явилась ко мне в Пашкин особняк мокрая, трагическая и оттого сильно похорошевшая в обтекающем плаще болонье; попыталась что-то сказать – и расплакалась. Да, нелегко ей было с ее чувствительностью к унижениям столько лет тянуть роль любовницы… «А я тебе что-то припас! – захлопотал я, будто с маленькой, и помахал перед нею «Мишкой на Севере». – На сдачу дали». «Зачем же ты мне это рассказываешь?» – сквозь слезы улыбнулась она, а я сунул конфету ей в холодный карман и немедленно услышал легкий бряк – конфета пролетела насквозь. «Разве девушке можно с рваным карманом ходить!» – с удовольствием передала мне она назавтра материнские укоризны, но в ту минуту лишь произнесла обреченно: «И часы все время сваливаются…» «Похудела, что ли?» – со Славкиной непосредственностью заинтересовался я, и она от неожиданности даже задохнулась: «Хах-х-х…» – и лишь через мгновение раскатилась окончательным смехом. И уже с полным удовольствием в сто одиннадцатый раз изобразила вечное материно огорчение: «Юля, девушка же не должна так хохотать!» Она уже успела немало порассказать мне про свою «мамашу» (Юля смущалась излишне нежных слов типа «мама»), столь же типичную городскую колхозницу из прачечной или из гардероба, сколь фирменной студенткой из филармонии и БДТ была Юля, – вещь поразительная при их поразительном сходстве.

Каждый раз, натарахтевшись о своей родне, она впадала в растроганную задумчивость: «Почему мне так хочется все время что-нибудь тебе рассказывать?.. Подруги, наоборот, все время ждут, чтоб я что-нибудь рассказала, а ты вроде бы ничего и не спрашиваешь…» Наверняка ею владело и обычное наше бессознательное желание пошире раскрыться под ласкающим душем предположительно любующегося взгляда, наверняка: когда она во второй раз прикусила шоколадного «Мишку», из уголка ее губ по неосмотрительности показалась светло-коричневая слюнка, и она подхватила ее платочком не без поспешности, конечно, но и без лихорадочности тоже. И ухитрилась даже не покраснеть – уже чувствуя, что моей расположенности, как доброй свинье, и это пойдет впрок. (Освободившиеся из-под утирающего платочка губки ее еще мгновение оставались стянутыми в миниатюрный бантик, какими наделяют красавиц в своих карандашных грезах пятиклассницы.) А в вестибюле, соскользнув мокрой подошвой с последней скругленной ступени, она проехалась, так сказать, передней ногой по замусоленному паркету и припала на колено на поблескивающих глазах у стайки наших баб, с которыми я уже успел освоить технику любезной непроницаемости. (Юле, я уверен, особенно льстило, что с нею я совсем не тот, что с другими.) И тоже ничего. «А если бы мне было восемнадцать лет, я бы больше сюда не пришла», – с ноткой самодовольства предоставила она мне еще одну возможность полюбоваться ею. «А если бы тебе было шестнадцать лет, ты бы уехала из города, а если бы четырнадцать – из страны, а если бы двенадцать…» – бесхитростно подхватил я, чувствуя, как ее дополнительно раскрепощает моя бесхитростная доброжелательность. Я был и впрямь доброжелателен и довольно бесхитростен, но все же не до такой степени, какую изображал. И какую не сумел изобразить сейчас, после того как мы целую эпоху лишь изредка перезванивались.

Но оказалось, что из рук моего фантома она готова была принять и взбитый шампунь под видом шампанского. Пока я смущенно и глуповато (смущенность и глуповатость – но уж, конечно, не в дураках! – неизменно вызывали у нее счастливое умиление: «Он такой смешной!») молол, что решил выбрать для прогулки закоулок подальше, она вгляделась в меня повнимательнее и счастливо расхохоталась своими штучными зубами в псевдозолотой оправе: «Ты такой смешной! Борода такая смешная!» Не понимаю, чего смешного, преувеличенно пожимая плечами бубнил я, с облегчением ощущая (а то никогда не знаешь заранее, какая муха ее укусит), что она уже подсела на прежнюю функцию: чувствовать себя мудрой и взрослой рядом с гениальным мальчишкой. Заодно и все мои попытки проявить солидность и мужественность безоговорочно квалифицировались ею как новые разновидности моей социальной незрелости. Когда я вернулся с Тянь-Шаня, даже одна из орловских клевреток признала мою бороду похожей на тур-хейердаловскую, а Юля…

Я ведь и впрямь показал себя там молодцом. Присутствие Юлиного фантома превратило мир в столь дивную сценическую площадку, что я без малейшего страха перебирался по решетчатым вратам бетонной плотины, в которые, словно в исполинский унитаз, уносился бешеный поток, и всего лишь с повышенной бдительностью прыгал по метровым каменным чемоданам, спускаясь в тумане по лоснящемуся черным потом «гребешку», уклонившись с которого вправо или влево, можно было с легкостью загреметь в вертикальные бездны, непроницаемо затянутые стремительно сгущающимся молоком. В какой-то миг ветер внезапно сорвал туманный покров, и у меня захватило дух от сверкания необъятных снежных зубцов – отозвавшихся тоже ее именем. Что, я любил ее сильнее, чем детей, жену? Если оценивать любовь готовностью на жертвы – не думаю. Но дети, жена требовали ответственности, то есть прагматики, а потому не могли служить наркотиком, чарующим фантомом.

Зато их моя борода привела в восторг, а Юле достаточно было на миг поднять на нее глаза, чтобы удариться в новый приступ радостного смеха. «У тебя личико узенькое, интеллигентное, – лишь что-нибудь через час сумела объяснить она, – а борода такая смешная, круглая…» Фантом барсука мог, стало быть, иметь и интеллигентное личико – может, оно сохранилось и при моих поднабрякших щечках?


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации