Электронная библиотека » Александр Мелихов » » онлайн чтение - страница 19


  • Текст добавлен: 26 мая 2022, 15:58


Автор книги: Александр Мелихов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Не бойся, он и раньше ко мне не заходил.

Мы снова обнялись – она самозабвенно, я неловко, все острее ощущая чуждость ее тела и лживость своего жеста. Но моя скованность, вероятно, представлялась ей трогательной застенчивостью. Что в свою очередь усиливало во мне ощущение собственной подловатости.

За стеной послышались нетерпеливые удары ложкой по кастрюле.

– Ему что-нибудь нужно?

– Ничего ему не нужно, он так развлекается. – Ее ласковая снисходительность явно относилась к нам обоим.

Мой взгляд упал на увядшую куклу-невесту на подоконнике, паралично прикрывшую левый глаз.

– Как твоя кукла, все вскрикивает?

– Нет. Отвскрикивалась.

Между тем бледно-огненная тетка в Юлиной халате ласковыми движениями, будто одеялко любимого малыша, подтыкала под спинку простыню на диване, порождая во мне протест против ее бесцеремонности: я ведь еще ни на что не подписывался. Вместе с протестом нарастал и стыд перед Юлей за это предательское чувство, и все более мучительная жалость к ней, с такой доверчивостью углублявшей эту унизительную для нее ситуацию, а с ними и досада на ее наивную слепоту – вместе со стыдом за эту досаду… Этот ядовитый букет все пышнее разворачивался в моей душе, с каждым мгновением наливаясь цветом и соком. А поверх всего все густела и густела тень безнадежности – да разве за этим я сюда влачился, делая вид, будто иду, сам не зная куда!..

Под жидкий кастрюльный набат я снова развел полы ее халата. Она с готовностью сронила его с плеч и, что-то азартно приговаривая, принялась расстегивать на мне отцовскую ковбойку, поклевывая меня в обнажающуюся грудь чужими странными поцелуями. Затем опустилась на корточки, пробежалась цепочкой почмокиваний по бесчувственности моего рубца и посторонними нелепыми руками взялась за брючный ремень. Я напрягал все силы, чтобы не выдать своего напряжения, а она, ничего не замечая, заигрывала с каждой новой частью моего тела, как и прежде, не разделяя приличного и неприличного: «Здрасьте! Давно не видались! А шовчик на месте? – быстрый взгляд снизу. – На месте». Она лизалась со своим верным ванькой-встанькой, и я горел и горел на все раскалявшейся сковороде стыда за подавляемое желание высвободить самое дорогое, что у меня есть, из чужих сверкающих зубов. Бабушка, бабушка, почему у тебя такие большие зубы?!.

Я попытался разрядить свое напряжение шуткой:

– Я вам, кажется, уже не нужен?

Поскольку рот ее был занят, она, усаживая меня на диван, сделала лишь успокаивающее движение ручкой: не беспокойся, мол, дойдет очередь и до тебя. Стараясь не вслушиваться в кастрюльное дребезжание над ухом и не вдумываться в бредообразие происходящего, чем-то напоминающее насилие, я все-таки начал впадать в известное томление и попытался отблагодарить ее рукой, преодолевая глубочайшую непристойность своих усилий по отношению к совершенно неизвестной мне женщине. Она, протестующе мыча, взбрыкивала крупом, уворачиваясь от моих ласк. «Тебе неприятно?» – осторожно поинтересовался я, и она вскинула раскрасневшееся пятнами лицо: «Наоборот. Я боюсь умереть».

Подтянув к себе ее чужое, слишком громоздкое для узкого диванчика тело, я попытался занять доминирующую позицию, но она взмолилась жалобно, как тогда в «Колхети»: «Не надо, у меня сейчас все циклы сбиты…» – и я отпустил ее миловаться с любимой игрушкой. У нее была еще и такая забава – отклонить его в сторону, чтобы выпрямившись, он хлопнул ее по носу – и возмутиться: «Чего дерешься?!.» Но сейчас вместо разнеженного благодушия я испытывал желание защититься рукой.

Тяжелая грудь ее была уж слишком чужая – я постарался расслабиться, закрыв глаза и поглаживая ее нейтральные плечи. Кастрюля над ухом то умоляюще призывала на помощь, то вдруг умолкала, чтобы я начинал прислушиваться, не стряслось ли там чего, не гремят ли стулья, однако в конце концов я сумел возвыситься над мирскою суетой. «Гадость», – с прежним аппетитом констатировала Юля, отирая платочком с языка белоцветный яростный сок. Ее подшучивания прежде оставляли меня совершенно безмятежным, ибо во всем телесном даже истинно гадкое вызывало у нее разве что юмористическое отношение, а уж во мне-то абсолютно все требовало уменьшительно-ласкательных суффиксов – и попочка, и геморройчик. Помню, изрядно подзастывшие, но все не желающие уходить друг от друга в одежду, возлежим на локте под сосцами Победы, и она увлеченным шепотом рассказывает, как ее ревновавшая ко мне школьная подруга, старавшаяся понезаметнее кивать мне своей четырежды застегнутой заколками черной лакированной головкой, пыталась отбить у нее охоту к половым отношениям, не догадываясь, сколь глубоко я уже проник в Юлину жизнь. Подруга только что вышла замуж и предостерегала Юлю, что у настоящих мужчин все совсем не так, как в Эрмитаже, – он у них твердый, большой и красный. «Не такой уж и красный, – мимоходом скосила она глаза и ласково определила, – сиреневенький. И почему она считает, что оргазм у мужчин противный? Мне, наоборот, всегда тебя очень жалко, мне кажется, что ты мучаешься».

Но сейчас мне было ужасно неловко в голом виде, да еще при поддельной чеховской бородке, лежать перед малознакомой голой теткой с расплывшимися боками и золотыми клычками ростовской спекулянтки вокруг сверхоптимистических американских зубов, крупных, как фарфоровые изоляторы.

– Ты потный, как японец, – поддразнила она меня Юлиным голоском, и глаза ее среди врезавшихся еще глубже морщинок засветились таким озорным счастьем, что стыд начал жечь даже кисти моих рук: она смотрела на меня сквозь украшающий кокон любви, я же разглядывал ее в безжалостном свете правды.

Да кой черт правды – мне ли не знать, что ее нет, что все определяют субъективные ассоциации: зубы желтого металла такой же повод растрогаться, как и передернуться. Жуткое дело: похоже, мой свет правды на самом деле свет тайной неприязни и больше ничего!.. Ужас…

– А у тебя неприлично счастливый вид, – с «доброй» улыбкой выговорил я ответный пароль, и она, ослепленная и оглушенная своим фантомом, счастливо расхохоталась. Прямо вылитая Юля.

Шлепнув меня сначала одной, а потом другой тяжелой грудью, она (они обе – Юля и проглотившая ее чужая тетка) забралась «к стеночке» и замерла у меня подмышкой, предварительно попытавшись ее взбить, как подушку, – к чести моей, я никак не дал знать, что начинаю нависать над полом. Что-нибудь через полминуты она принялась переукладывать меня поудобнее, и я тоже принимал это с полной готовностью. Она всегда любила меня вертеть и перекладывать, чтобы полнее насладиться обладанием. Иногда едва ли не нарочно накрывалась с головой, чтобы с воркующим недовольством – «Закопал!..» – тут же выпростаться из-под собственной полы.

На глаза мне попались ее ступни с такими же полированными бугорками на разросшихся суставах, как у Катьки, только сейчас открыв мне, что и на мне бесконтрольным образом разрослось несколько подобных диких наростов. Я покосился на Юлю и увидел, что глаза ее безмятежно закрыты, а уголки немножко размазанных за свои пределы губ блаженно приподняты вопреки монотонному кастрюльному сопровождению. В порыве нежности и сострадания я перецеловал бы ее от блаженных губ до полированных суставов, но – я не мог доцеловываться до нее сквозь уже начавшую прилипать ко мне, теснящую меня к обрыву бесцеремонную тетку в протуберанцах крашеных седин. Которой и теперь не лежалось.

– Самое лучшее, что ты мне давал, – это даже не наслаждение, – спешила наоткровенничаться из нее Юля, и от звука ее голоса у меня снова холодело в груди. – Хотя мне всегда казалось, что я тебе недоплачиваю… Но самое лучшее было – успокоение. Умиротворение даже. Я уже с утра все делала со счастьем – подметала, мыла посуду… – Свободной рукой она успевала бегло обрисовывать и успокоение, и подметание, и мытье посуды. – Понимаешь? Я ни против никого в мире ничего не таила. Мы же всегда из-за чего-нибудь напряжены, а с тобой я испытывала абсолютный покой, с тех пор я ничего подобного не знала. Я даже и любила, может быть, больше себя, какой я с тобой становилась!

– Все наркоманы любят свое состояние, а не героин

– Нет, тебя я тоже, конечно… ты был такой лапочка, такой романтичный и вместе с тем такой добрый… Почему ты такой напряженный? Ты же весь дрожишь! – Рука, обрисовывавшая мою романтичность и доброту неопределенно округлыми движениями, внезапно замерла.

Начавшееся протрезвление вернуло ей обычную наблюдательность.

– Да нет, не обращай внимания, просто я от тебя отвык… но я еще привыкну, привыкну!

– Так ты что, все время был такой стиснутый? – Как ее кулачок.

– Ну, как тебе сказать… Еще эта кастрюля…

– Почему же ты не сказал? Я, как дура, разливаюсь… – Трепыханье кисти.

– Я не хотел тебя обижать. Но я еще привыкну, ты не беспокойся!

– Хм, привыкнешь… Как ты это себе представляешь – я буду выворачиваться наизнанку, а ты терпеть и привыкать? Если это тебе не нужно, то и мне не нужно. – На слове «тебе» она показала на себя, а на слове «мне» на меня.

– Нет, мне в принципе… Но я просто еще не готов. Но я…

– Постараешься? Да нет уж, спасибо, как-нибудь перебьюсь. – Я не мог не фиксировать и ее отстраняющий жест – слишком уж все это меня когда-то умиляло.

Я пытался что-то мямлить, но она уже наглухо укрылась в свой медвежий халат и легкомысленный тон: да перестань ты, да о чем здесь говорить – мы с тобой приятели, а если один раз сваляли дурака, то не надо хотя бы повторять, все, закончили, давай лучше о погоде – видишь, снова солнце выглянуло…

Но за прощальным чаем, каким-то образом утихомирив отца, она вдруг опустила глаза и принялась старательно ввинчивать в клеенку хлебные крошки, рассуждая, будто сама с собой:

– Ну вот, ты разрушил и мою жизнь, и свою, и чего ты добился? кого ты сделал счастливым? Но у тебя же на первом месте долг…

Я молча цепенел, тем более что ее вопросы и не предполагали ответа. Но душа на каждый из них отзывалась прибойным толчком сомнений: «Неужто так уж и разрушил?.. Неужто совсем уж ничего не добился?.. Да неужто у меня и впрямь на первом месте долг?..»

Солнце безжалостности снова палило, и у двери Юля вновь не удержалась от прежнего тона любовной ворчливости:

– Бестолочь! Ты почему без головы?

На ее языке это означало «без головного убора».

– Снявши волосы, по голове не плачут, – ответил я, изо всех сил стараясь выразить и грусть, и раскаяние, и робкую надежду, что все еще как-нибудь утрясется.

Но когда испятнанная ожогами дверь была уже готова окончательно отсечь от меня улегшийся бледный огонь ее волос, мною овладел отчаянный пароксизм что-то спасти – упасть на колени, прижать к груди… Только вот все вины она уже и без того мне простила, а объятий моих не пропустит к ней поглотившая ее легкомысленно-любезная незнакомая женщина. Да теперь и она меня к этой женщине не пропустит.

Когда еще и лифт своей двойной гильотиной отсек ее от меня, я решил было и сам ампутировать ее. Но подумал – и не стал.

Чуть я шагнул из-под бетонного козырька, дождь грянул с прежней силой, и я даже не пытался укрываться, брел под хлещущими струями и плакал. На залитом водой лице слезы были незаметны, да и смотреть на них было некому – все попряталось, – так что можно было без помех отдаться этой давно ампутированной стихии, и мне казалось, что все пузырящиеся лужи с раскисшей листвой, все грязные ручьи, завивающиеся у канализационных решеток – иллюминаторов реальной глубины, наблюдающей за нами, не смыкая ненасытных глаз, – наплакал именно я. Такой же дождище однажды захватил нас со Славкой на Большом проспекте – мы кинулись в парадняк и вдруг радостно переглянулись: «Пошли?» – «Пошли!» И мы зашагали по Большому, нарочно шлепая по лужам, мокрые, будто из реки, зазывно махая руками глазевшей на нас из-под разнообразных укрытий публике. И уж так было весело!..

Смешно дураку, что нос на боку.

В гудящем, как фабричный цех, вестибюле метро, набитом подмоченным людом, бросился в глаза поразительно сухой одноногий Челкаш, заклинивший в свой раздвоенный костыль бутылку пепси-колы. Я бросил в его кепку мокрую десятку, вместе с которой чуть не вывернул карман. Говорят, все нищие обслуживают мафию, но вырвавшаяся на волю М-глубина сделала меня неспособным следовать велениям целесообразности.

В пригрохотавшем издалека поезде публика оказалась сравнительно сухая, по-пляжному открытая безжалостному свету, и я готов был стонать от жалости к каждому из них, а особенно к каждой. И зачем только мы придумали чем-то прикрываться?.. Ну, подумаешь, рыхлая подмышка, многослойный живот, расплющенные ляжки – разве может быть что-то безобразное в палате для умирающих? Кровавая рвота, булькающий хрип, лопнувшие вены, вывернутые кишки – это же вовсе не безобразно, а всего только ужасно. Это какие же бастионы фантомов нам удалось нагородить, чтобы хоть на миг забыли, что весь наш мир – больничная палата, переполненная стонущими, мечущимися, разлагающимися телами. Да, разумеется, с исчезновением безобразия исчезнет и красота, но разве не кощунственна сама мысль искать упоений и восторгов в этом царстве боли и смерти? Она не святотатственна лишь там, где просто нелепа. Разве могут быть красивыми крабы, осьминоги, клопы, амебы – с чего же мы-то вообразили, что мы чем-то лучше них? Вот обидевшаяся на весь мир девица с глянцевыми загорелыми плечами, взглядом призывающая к порядку каждого, кто осмеливается за нею протиснуться. Она смотрит в английскую книжку и, подымая глаза, шевелит губами, не догадываясь, сколь бесконечно жалка она, не подозревающая, что страдания и распад настигнут ее шоколадную кожу, новенькую печень, почки, суставы, сосуды, гладкие и поперечно-полосатые мышцы не далее чем через полторы секунды, составляющие истинную продолжительность человеческой жизни.

Мокрый до идиотизма, я старался стать как-нибудь поукромнее, но внимательный младенец, расположившийся на голых загорелых коленках юной мамы, упорно тянулся к моим мокрым штанам и испытующе царапал их миниатюрными ноготками. Катька с незапамятных пор восхищалась именно крошечностью младенческих ноготков: ведь о таком пустячке природа могла бы и позабыть – так нет, не позабыла и сюда капнуть тонюсенький лепесточек. Да, на это она мастер – творить удивительное, трогательное, восхитительное, божественное, чтобы показать нам, чего стоят все эти мнимости – чтобы тут же небрежно скомкать, пережевать и выплюнуть в чан для нового замеса. А не подозревающий, во что он влопался, младенец все никак не мог до чего-то во мне доскрестись, и мама все убирала и убирала его крошечную лапку, а он все тянулся и тянулся, и мне хотелось сказать ей, чтобы она ему не препятствовала – чем бы дитя ни тешилось… ему не так уж много жить осталось, – но я знал, что при малейшей попытке выразить что-нибудь ласковое я неминуемо разрыдаюсь. Неосмотрительно спущенная мною с цепи М-глубина снова превратила меня в сентиментального слюнтяя

* * *

Между тем жизнь продолжалась, и однажды мама уже не поднялась с пола. Но хотя я знал, что она ничего не чувствует, я все равно готов был целовать край Катькиных брюк за то, что мама лежала в отдельной комнатке, аккуратно повязанная чистенькой косыночкой, сама чистенькая и розовая, как девушка. А в крематории я даже поправил лацкан ее «гуманитарного» темно-зеленого костюма с золотыми пуговицами – «адмиральского». И в лоб ее я целовал не по чувству долга, а с такой нежностью, словно она могла это ощутить. И ледяной холод отнюдь не оттолкнул меня, хотя мертвецы с малолетства приводят меня в содрогание, а, наоборот, вызвал еще один спазм боли за нее – как за еще одно свалившееся на нее несчастье. Да еще и эта скорбная складочка ее губ…

Я и через много месяцев продолжал самоуслаждаться – оставшись один, по нескольку раз в день принимался повторять про себя с предслезной нежностью: «Мамочка, мамочка, мамочка, мамочка…» – прорываясь даже еле слышным похныкиванием. На людях я, естественно, держался с обычной своей непроницаемой любезностью – отзывчивость большинства окружающих оставалась под сомнением (правда, в общении с людьми особенно злобными и амбициозными у меня появилась мягкая повадка доброжелательного доктора). Зато во сне я распоясывался до бесстыдства. Не проходило недели, чтобы я не обмирал от счастья, что снова вижу ее, хотя прежде она почти никогда мне не снилась, – и тут же вспоминал, что ее больше нет. И начинал рыдать как женщина, падал на колени, заламывал руки, простирал их к небесам, вопия: «Мамочка, мамочка, как же тебя давно нет с нами!!» Просыпаясь же с легкой икотой, я горько сожалел о дискредитации театральности – насколько же было бы легче и в яви падать на колени перед могилой, раскачиваться, причитать, рвать на себе волосы…

Мало того, я с тревогой прислушивался к себе, когда мне казалось, что боль начинает затихать, – я желал, чтобы она длилась вечно. В молодости, в дни душевного упадка – упадка ослепляющих фантомов, меня особенно ужасало ощущение нашей мизерности в космосе: неведомый наблюдатель улетает все дальше, дальше, дальше, а Земля превращается в мяч, в яблоко, в пылинку, в ничто…

Со временем я все это ампутировал, но теперь я беспрепятственно дозволял своей глубине разворачивать и разворачивать передо мной такую приблизительно панораму: время делает свое вечное дело – разрушает, и вот на маминой могилке уже опрокинута полированная гранитная стела, и ее заметает песком, как уже замело тысячи и тысячи могил таких же чудных и удивительных мам и бабушек, а серый холодный песок все заносит и заносит дома и города, реки и дороги, и вот уже на земле не осталось ничего, кроме холодной серой поземки, и вот остывший дымящийся холодной пылью шар, кружась уплывает, уплывает и наконец теряется среди бескрайних пространств мертвой космической пыли…

Однако теперь эта картина вызывала во мне не ужас, а лишь примиренную грусть. Я жалел только, что в отличие от Катьки на маминой могиле я не чувствую себя ближе к ней – наоборот, овальная на эмали фотография, на которой мама болезненно улыбалась и вскидывала брови с грустной готовностью принять и обогреть какого-то не слишком приятного гостя, – этот овал лишь являл собою еще одно вещественное доказательство необратимости всех реальных процессов. От любых попыток подкрепить фантомы фактами я только трезвею, начинаю задумываться, не слишком ли это бестактно – симметрично маминому лицу оставить дикий каменный овал для будущей отцовской фотографии, – но тут же соглашаюсь, что так оно и следует: если бы в гранит была вмазана Катька, я бы смотрел на овальную нишу для себя самого с полным приятием. Раз уж Катька туда ушла, я готов беспрекословно за нею последовать, что бы там меня ни ожидало. Разумеется, не ожидает меня там ничего – ну, значит, ничего.

Я думаю об этом с какой-то даже лирической проникновенностью – о том, что отец в конце концов упокоится (отличное имечко для процесса-фантома) под заозерскими мачтовыми соснами рядом с бабушкой Феней. И он и она – они оба достойные представители своих народов. И они всегда отзывались друг о друге с такой растроганностью, что в наивном человеке это могло возбудить иллюзию, будто между народами возможно братство. Однако нет – фантомы в компромиссы не вступают.

Я напрасно боялся за отца. В последние годы он был привязан к маме именно как ребенок, но – когда потребовалось не страшиться, а переносить – он снова показал себя героем. Обрядившись в свой выходной костюм несдающегося босяка, он обреченно молчал над гробом – кажется, мне пришлось перенести более трудную борьбу со спазмами в горле, и только когда мама уплыла в глубину, безнадежно обронил: «Взял ее за руку – холодная…»

И оставить его одного в квартире, где все пропитано маминым присутствием, я тоже боялся зря: он каждое утро писал ей длинные письма, сортировал реликвии, потом садился за итоговый труд своей жизни об экономии всего на свете. Я навещал его практически каждый день; голос у него был убитый, но никаких надрывов опасаться не приходилось. «Когда человек умирал, у евреев было принято говорить: благославен судья праведный», – каждый раз с суровой значительностью сообщал он мне, и я безнадежно сожалел об утрате фантомов, позволявших человеку мириться с утратами. Я долго не мог собраться с силами выбросить две вишенки, подвешенные мамой у своего изголовья и уже превратившиеся в бурые сухофруктинки. А отец однажды без долгих слов взял и смахнул их в помойное ведро. И вынул из последней маминой книги заложенные в нее очки тоже он, а не я, мне это было страшно сделать – словно отключить реанимационную машину.

Лишь забегавшая убрать-постирать Катька вызывала у него кратковременный приступ рыданий, но тут ее всегдашняя готовность слиться в экстазе служила чересчур уж соблазнительной провокацией. От обедов ее отец все-таки отбился, уверив ее, что самообеспечение его все-таки развлекает. Благодаря нынешнему разнообразию цен у него появилась возможность семенить из лавки в лавку в поисках совершенства – максимальной дешевизны. В своих скитаниях он начал приглядываться к конкурирующим старушкам – «так много с палочками…» Отобрав пару самых беспомощных, он принялся, как тимуровец, таскать им хлеб и молоко. Я еще раз убедился, что, когда дело касается реальностей, а не фантомов, мой отец самый хороший человек, которого я когда-либо встречал. Но, увы – или к счастью, – фантомы для нас важнее хлеба.

Тем не менее сегодня я переношу ежедневную тридцатиминутку лжи почти без раздражения – теперь мне по-настоящему претит только ложь из алчности, а ложь из слабости, из страха… Наверняка и я такой же. А отца до пресечения дыхания ужасает в России все, через что когда-либо может выразиться ее сила, все – от армейской дисциплины до чувства национального достоинства. Зато постоянный сбор компромата дает ему еще одну жизненную цель. И слава богу. Чем бы дитя…

Поскольку даже самое тяжкое горе не сумело превратить отца в эгоцентрика, за него можно было немного успокоиться. Более неожиданно повел себя Дмитрий – прекратил пить и истекать завистливой злобой и действительно отбыл в Израиль с безмятежным сынишкой и недобро ироничной женушкой в окружении выводка черных сумищ, которые онемевшая Катька целый месяц набивала одеялами, половиками, свитерами, словно они ехали не к Средиземному, а к Баренцеву морю, – пришлось забраться в порядочные долги. Тем не менее в отбывающем на историческую родину таборе Дмитрий смотрелся еще одним из самых недогруженных, – казалось, евреи вновь обратились к кочевому образу жизни.

В пустой квартире мы с Катькой как-то даже стыдились смотреть друг на друга, опасаясь, вероятно, того, что хорошие родители не остались бы одни. Катька сделалась неузнаваемо молчаливой и, вернувшись с работы, подолгу переключалась с сериала на сериал – обезболивающие средства для оскудевших собственными фантомами. Она прозванивала половину наших доходов, но все никак не могла уяснить, что же там, в Тель-Авиве, происходит. Вроде бы Дмитрий по-прежнему держался молодцом, устроился в какой-то тамошний водоканал, до работы успевал на иврит, после – на какие-то курсы повышения. Проговорив очередную долларовую десятку-двадцатку, Катька немного отмякала и произносила горестно: «Это так тяжело – жить без родины. Даже бы с тобой. А у него…» Но окончательно дефантомизировать невестку все же не решалась.

На работе, неотвратимо, как осеннее ненастье, над нею нависла угроза потерять работу. Нам-то с нею (минус сотня баксов разочарованной дочери) хватило бы и моих заработков, но – люди пойдут на улицу! «Я сама иногда удивляюсь, кто мне их всех поручил? Мама, наверно». – «У нас своего горя много», – отвечал я словами ее мамы. Наиболее грозовыми тучами были две – американский империализм и российский криминалитет. Беда, как обычно у нас, началась с успеха: Катькин программный продукт был необычайно высоко оценен комиссией Международного валютного фонда и рекомендован к внедрению в смежные отрасли и регионы – вследствие чего на Катькину фирмочку пролился короткий, но бурный финансовый поток. Катька в упоении раздала неслыханные премии и закатила давно ей грезившийся пир на весь крещеный мир – и, можно сказать, назавтра же на их рабочие места пожелала сесть Мамаем транснациональная корпорация «Ай Ти Ем», коей ничего не стоило сунуть принимающим решения чиновникам по двадцатке-тридцатке тысяч долларов. Хотя, возможно, величие и само по себе способно рождать преданность. Так или иначе, чуть только Катьке удавалось на одном уровне доказать, что «один-разъединственный» (бабушка Феня) американский «аналист» в месяц стоит дороже, чем вся ее команда в год, как немедленно пылкие лоббисты «Ай Ти Ем» возникали из пепла на другом уровне. «Для американцев же это копейки, а они ради этого готовы отнять у нас последний кусок», – скорбела Катька, когда ее сторона начинала перевешивать. (В периоды поражений она только передраивала посуду, пол, потолок…) «Борьба ведется не за копейки, а за совершенство», – удерживался я от разъяснений, не переставая подспудно дивиться, какое она чудо – Катька: как она понимает, когда надо испугаться, когда обрадоваться, когда свести брови к переносице, а когда… Я могу длить этот восхитительный перечень так же нескончаемо, как любоваться ею; хоть это и аморально, однако я любуюсь ею, даже когда ей плохо: мне вспоминается живший у нас в детстве ежик, беспрерывно устраивавшийся и никогда не пользовавшийся плодами своего обустройства. И сразу же становится ужасно жалко Юлю: она ведь тоже чудо, а никому это не восхитительно, не умилительно… Да, пожалел волк кобылу.

Вот и криминалитет был довольно снисходителен – он не пытался отнять у бедных инженеров последнюю лошадь, он желал только превратить их из хозяев в конюхов. Впрочем, и здесь ничего нельзя было знать наверняка – ну, появился новый заведующий отделом, человек ниоткуда: тридцать один год, окончил училище химзащиты, служил в капиталметаллремонте, потом в патриархии, работой даже не делал вида, что интересуется, подчиненные вдруг разом оставили свою любимую манеру сплетничать о начальстве – исполнительская вертикаль засверкала, как штык… «При старых господах я бы обязательно шум подняла – может, и не победила бы, но крови бы им попортила. А теперь я просто боюсь, что меня в подъезде треснут по башке… И что тогда с народом будет?» – «Да, да, ты хоть народ пожалей», – подхватывал я, всерьез опасаясь, что Катька способна вообразить себя Зоей Космодемьянской. Вот перед этой бесфантомной силой повыступали бы борцы с советским режимом… В подъездах нет рампы.

С дочкой наши отношения сильно потеплели, после того как в Гамбурге – я скатался туда в свите Уга-рова и вечерком решил посмотреть, что за А́льтона такая, – мне впервые позвонили оттуда. На гамбургском вокзале – дальний родственник Эйфелевой башни, ведущий свое происхождение не от жирафа, а от черепахи, – сердце вдруг начало отбивать пьяную чечетку. Причем после грозного «Цыц!», вопреки обыкновению, не поджало хвост, а, наоборот, превратилось в ошалевшего от радости жеребенка на весеннем лугу. Я сначала закашлялся, потом задохнулся, потом, пытаясь стиснуть его в кулак сквозь куртку и ребра, сумел войти в сияющую, как прихожая рая, кафешку, привалиться к высокому табурету и вспомнить единственное, если не считать «Хальт!» и «Хенде хох!», известное мне немецкое выражение – чеховское «Их штербе». После укола я пытался выбраться из санитарной машины сам, но меня с неукоснительной любезностью усадили в кресло-каталку.

Кранкенхауз имени Мартина Лютера тоже сиял во тьме, как бензоколонка у ночного шоссе. Собранность перед иностранцами держала на запоре мою М-глубину, где и таятся самые ужасы (нас и ужасать способны лишь собственные фантомы), однако умом я не исключал, что белый потолок, капельница и осциллограф – мои последние зрительные впечатления. Поэтому я думал о Катьке и детях с такой силой любви и сострадания, что не сразу включался на утрированную доброжелательность немецкой речи, навеки скомпрометированной для меня советскими фильмами про войну (я старался искупить это стыдное чувство утроенной корректностью ин инглиш). Отец в моем М-мире проходил какой-то периферийной тенью, как будто я незаметно для себя уже простился с ним раньше. Но, может быть, я сильнее сострадал тем, в ком ощущал больше никчемности, и в этом отношении дочка оказалась вне конкуренции. Все эти ее потуги стареющей несчастливой бабы понтиться и хорохориться с той минуты на одре начали вызывать у меня уже не брезгливость, а только жалость, жалость и еще раз жалость. Совсем другой стороной вдруг предстало то ее девчоночье стихотворение в тетрадке по тригонометрии: она мечтала, чтобы у нее в столе жил маленький гном, с которым они беседовали бы по ночам и все такое прочее, – и уж так умилялась собственному умилению, что менее правдолюбивый папаша немедленно сообразил бы: как и любая нормальная женщина, моя дочь мечтала быть слабой, наивной и трогательной, а изображать сильную, независимую и проницающую всех насквозь она пустилась только с горя, с горя и еще раз с горя.

Дочка отзывается во мне каждый раз, когда я вспоминаю Юлю, легшую мне на душу еще одной непоправимостью. С Юлей мы по-прежнему изредка перезваниваемся – она постепенно вернулась к тону заигрывающего поддразнивания, я – к благодушной снисходительности с подтекстом. Но голос ее – невероятно прежний – по-прежнему заставляет сжиматься мое сердце, и, повесив трубку, я довольно долго ощущаю тупую боль в груди. Я мог бы ее, Юлю, ампутировать, но ведь на то мы и люди, чтобы мучиться безо всякой пользы. Вообще-то мне запрещено волноваться, но избегаю я говорить с ней о прошлом не поэтому, а исключительно потому, что этого избегает она. Правда, сразу после той исторической встречи я успел ей ввернуть, что, разрушая ее жизнь, я служил лишь орудием обожаемой ею любви. Затеяв основать брак на любви, М-культура додумалась тем самым впрягать в повозку даже не трепетную лань, а бенгальского тигра: любовь, как все наркотические переживания, безразлична ко всему на свете, кроме собственной подпитки. А семейные наркоресурсы иссякают очень быстро, потому что семья, как и любая реальность требует прежде всего ответственности. «Если семья не приносит радости, так лучше пусть ее совсем не будет», – не удержалась от шпильки Юля, и я поспешил поставить ногу в приоткрывшуюся щель: «Радость должна быть следствием какого-то достижения. А если она сама становится собственной целью, ее уже ничем не достичь. Невозможно пообедать с аппетитом, если ты не голоден». – «Да перестань ты – все достигается радостью!» – «Что – египетские пирамиды, Сикстинская капелла?!. Все достигается служением!!» – «Служением достигается тоска. Правда, любовь без ответственности, я теперь тоже знаю, как называется, – блуд».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации