Электронная библиотека » Александр Мелихов » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 26 мая 2022, 15:58


Автор книги: Александр Мелихов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

«Ты что, обиделся?» – начал тормошить меня Женька, когда мы оказались в вестибюле под плахой. Я только вздохнул: разъяснять можно лишь частности – о главном толковать бесполезно

Зато бесхитростный Лавров попросту, не читая, вкатил Женьке тройбан, да еще не явился с отзывом на защиту, кою из-за этого едва не перенесли на осень. Женька бросился в Пашкин особняк – еще и не оказаться на рабочем месте Лавров все же не решился. Впоследствии он спился до полного безобразия – однажды ночью в поисках добавки, замызганный, забрел даже ко мне, самовлюбленно развалясь на кухонном табурете, вел неостановимый жеманный монолог: мы, Лавровы, старые петербуржане, свой некрополь на Волковом, семнадцать Лавровых – неплохо? – а он скользит по паркету в валенках, не наваливайся на руль, в ВАКе ведь тоже не дураки сидят, а жена мне говорит: Лавров, ты что, у тебя же яйца видно, стричь по-настоящему умеют только на Невском…

Вспоминал ли его Женька, мстя американской бездуховности в джунглях Сальвадора?..

А что, интересно, поделывают в Калифорнии Лариска со своим Фридляндом – «преподавателем милостью божией», как торжественно аттестовала его серебряная с чернью мамаша, когда перед Ларискиным отъездом я разыскал их необъятную квартиру на Потемкинской, но застал только вдовствующую мать. Мы с Ильей – да и с Лариской – никогда не были особенно близки, но ведь заграница почти тот свет! (Сегодня и настоящие похороны не наполняют меня подобной напыщенностью: смерть не такая уж заслуга.) Порфироносная вдова угостила меня оставшимся от проводов, уже знакомым мне салатом оливье, изящно – верх аристократизма – помогая вилке мизинцем, со скорбным достоинством повествуя, что Илья, преподаватель милостью божией, не мог получить постоянного места в той самой престижной школе, которую прежде окончил. Я благоговейно кивал, в глубине души дивясь тому, что в университете Илья никак не оказывал своего дара, а еще больше тому, что подобные вещи можно говорить о себе: твой сын – это же еще больше ты, чем ты сам.

По распределению Илья попал в Пентагон – громадную, в пять «почтовых ящиков», гербовую серую махину за бодрым, на цыпочках Ильичом. Являясь на работу, Илья переобувался в домашние тапочки, что местным дамам показалось пренебрежительным; его попросили, он отказался – права человека были на его стороне. Обиженные дамы собрали профсоюзное собрание… Увольнение по собственному желанию Илья воспринял как увольнительную от постылой службы. Он занимался своей матфизикой, подрабатывал в родной престижной школе и мудро взирал юмористически лучащимися глазами на нелепости окружающей жизни. Но с защитой что-то не заладилось, постоянной ставки в школе не давали… Я бы даже счел самохарактеристики типа «милостью божией» чертою чисто еврейской, если бы не встретил в Катькином семействе не сходящий с уст оборот «мы, Ковригины» (самые крутые во всем) и если бы мой еврейский папа не запретил мне с младенчества самому оценивать себя выше, чем на тройку. Лариска же прямо на своей грандиозной свадьбе в кафе «Буратино» – еще таинственный для меня район Саперных и Басковых переулков, ибо я удостаивал изучения лишь классический парадный Петербург, – сияя от гордости, демонстрировала мне свою новую еврейскую родню, среди которой не было ну ни одной заурядной личности. Отец, лысый еврей с дирижерски откинутым треугольным профилем, вывез из Китая на всю заработанную валюту одну лишь шкатулку с императорским чаем (он служил марксистко-ленинским профессором в военном училище). Монетно отчеканенная мать была французским доцентом в училище театральном и с большим разбором принимала приглашения на все театральные премьеры. Ее еще более царственная старшая сестра отчитала нахамившую ей в автобусе кондукторшу: до чего вы опустились, какая у вас для ваших лет фигура… Мы с Катькой после долгих дебатов сошлись-таки на том, что следить за фигурой и посещать Эрмитаж для простолюдинки вещи одного порядка, а потому попрекать этим нельзя.

Поскольку наша с Катькой свадьба протекла по реке портвейна с водкой, прыгавших через пороги буфетных сарделек при единственной бутылке коньяка «ОС» – очень старый, – выставленной нищим Юрой («Он просто любит хороший коньяк», – не стыдилась открыто лгать Пузя), меня забавляло, что кавалькада столов в «Буратино» ломилась от розового и белого мрамора рыб, вскипала черными и красными икрами, сверкала медалями марочных вин и коньяков. Улучив минуту, я демонически вопросил Лариску: «Ну что, ты счастлива?» – и она немедленно (о женщины, вам имя вероломство!) состроила печальный многозначительный взгляд. «Тут все в смокингах, а я в свитере…» – изобразил я смущение, и она так же значительно возразила: «Все равно ты лучше всех…» И вновь отправилась сиять под воланами фаты и целоваться с кучерявой щекочущей бородой Фридлянда. А я, весьма довольный собой, весело нарезался с каким-то огромным капитаном первого ранга, умевшим петь несколько сдавленным, но почти профессиональным басом, потом потащил с нами и Катьку (опасавшуюся, впрочем, отпустить меня одного) куролесить на набережную ночной Невы, там мой друг, сверкая сквозь туман золотыми звездами на черной громаде шинели, добыл в безмолвном ресторане-поплавке две бутылки шампанского, которым я едва не захлебнулся, когда оно вскипело у меня во рту, потом, помню, сам удивился, с какой легкостью я взлетел на мокрую неземную ограду Летнего сада, потом уже не помню, как обнимался с капитаном, безнадежно сетуя, что никогда не буду петь, как Шаляпин…

– Но к этому надо стремиться! – убеждал меня капитан.

* * *

Ощущение приближающегося свидетеля оборвало сеанс – я разом захлопнул рот, смахнул пот, подтянул живот: делами, которыми вообще не следует заниматься, следует заниматься только наедине. По дышащей жаром пунктирной аллейке, все так же пронырливо вытягивая шею, руля портфелем, будто в метро, торопился Полбин – при всей альпийской белоснежности, обретенной за эти годы его бородкой, по-прежнему купчик из бани. Или с той исторической кандидатской защиты, на которую дать отпор Орловскому самодурству собрался весь цвет дискретной математики. При Орлове крутилось много непонятного народа, но со временем обычно у одного выяснялся брат в министерстве, у другого сват в ВАКе, однако иной раз Орлов мог и просто ткнуть в кого-то пальцем: будешь доцентом! А потому! Полбин-то уже давно профессор – некогда грозный ВАК ныне чуть ли не зарплату получает с выданных дипломов… Но я в полбинский диссертационный доклад когда-то вслушивался прямо-таки с тревогой: уж не из-за глупости ли своей я ничего не понимаю? Может быть, он хочет сказать… «Если бы он это сказал, ему бы сразу присудили степень, – гортанным шепотом ответил вернувшийся из Алжира на экспортном варианте «москвича» Тер-Акопян, блудливо сверкнув огненным глазом. – Я на всякий случай тоже придумал свое толкование этой ахинеи». Я понимающе улыбнулся, хотя был еще очень далек от того, чтобы видеть в новообразованном орловском совете бюро по выдаче ученых степеней нужным людям (если им попутно удавалось еще и вывести что-нибудь новенькое – тем лучше). Мне даже казалось справедливым, что орловская лаборатория имеет право выделиться в независимое подразделение, раз она приносит факультету три четверти всех договорных денег (кои военно-морским и военно-космическим воротилам все равно не разрешалось тратить ни на что, кроме «науки»). Поди додумайся в двадцать два года, что важно не то, кто сколько приносит, а то, кто какому богу поклоняется. Старый матмех поклонялся истине, и заставить его уважать кого-то, кто не умел бы «получать результаты», не удалось бы и святой инквизиции. Но перспективный Тер-Акопян среди орловских рысаков быстро оставил потуги фрондерствовать: на первом году он еще мог блудливо шепнуть где-нибудь за мраморной немытой спиной Геркулеса, что евреи, намылившиеся захватить самолет, приговорены к высшей мере, в сущности, за одно лишь намерение, – а годике на третьем он уже уныло давал отпор перепуганному лектору, вздумавшему полиберальничать (ну как же – математики, университет!) перед нашими доцентами в штатском. Из уст джигита в очках эта партийная брехомутия звучала особенно позорно: у капитализма перенимать нам нечего, темпы роста в СССР… И тут-то Орлов, перед которым Тер-Акопян и вышкуривался, разразился своим придушенным, как сквозь подушку, громовым хохотом.

Полбин уже скрылся в сауне Волховского, оставив за собой дух жарких подмышек, а вызванный им призрак Орлова вновь расширил мою грудь восторгом – уж, конечно, не потому, что Орлов когда-то мимоходом помог мне выбраться из трясины, куда сам же мимоходом меня спихнул: благодарность – это долг, дело, а мастурбационную глубь моей души способна всколыхнуть только красота, только сила, – и не важно, на чьей стороне она окажется. Полуграмотный мальчишка-подпасок, случайно задевает затаившуюся от вчерашнего фронта противопехотную мину, попадает в интернат для полуподвижных, там в три года с золотой медалью оканчивает десятилетку, затем в три года университет, причем завлечь его в аспирантуру помимо двух математических кафедр пытается еще одна философская. Через два года кандидатская, еще через год – докторская. Но тут-то… возможно, тогдашние еврейские патриархи и впрямь сочли работу слишком уж нахрапистой – все напролом, ряды за рядами, но, может быть, сыграла роль и его близость к Сорокину, успевшему до своего переезда в украинские академики очаровать меня солдатским протезом и ласковой простотой обращения; кто ж мог знать, что в пятьдесят втором году Сорокин написал в рецензии на монографию Залкинда: ссылка, мол, на первородство француза Пуанкаре есть ущемление авторитета русского Ляпунова (Залкинд имел глупость процитировать самого Ляпунова). Так или иначе, докторскую по своей монографии, переведенной впоследствии на все основные европейские языки, Орлов защитил лишь тридцатилетним старцем, и этот рубец…

Но не нужно все выводить из одного романтического эпизода – «он дико захохотал», – этот наголодавшийся и нахолодавшийся хлопчик, обратившийся в сиднем сидящего Микулу Селяниновича, накрепко запомнил, как по единому мановению полувоенного товарища из «виллиса» выволакивали из амбара хлеб, ради которого рвала пупы вся бабья деревня: по-настоящему, до дна, он чтил только власть социальных законов, правила игры, по которым следовало выигрывать. Уж он-то понимал, сколько умных слов можно нагородить по любому поводу, – помню конфликт с заказчиком, которому Орлов спокойно говорил в глаза: «Я докажу любому совету, что мы полностью справились с техническим заданием», – заказчику нужно было наполнить водой цистерну на вершине горы, а мы написали, что надо взять ведро и таскать. Итог всему подводит реальный успех: есть у тебя диплом доктора, лауреата, академика – значит ты и есть доктор, лауреат, академик, а все остальные аргументы – сотрясание воздуха. Быть может, именно из-за своего беспредельного презрения к пустословию Орлов не верил, что миром могут править краснословы, маменькины сынки, всего на свете добившиеся языком и связями, а не крутые мужики, горбом и грудью пробившиеся из подпасков в генералы, министры, академики. Говорили, что он приближает к себе публику попримитивнее, побезроднее, которой не с кем было бы его сравнивать, которая всем была бы обязана только ему, – но это лишь треть правды: Орлов считал выдвиженцев из простонародья не только более надежными, но и более заслуживающими выдвижения, чем те, кому все досталось от папеньки с маменькой. Я думаю, если бы Новак доказал, что способен сам пробиться в большие воротилы, Орлов сотрудничал бы с ним («Мы с Борисом Ароновичем Новаком обсудили») с таким же вкусом, как с Алексеем Николаевичем Косыгиным: «В восемь утра мы были у него уже третьими. Сразу подали чай, две минуты на доклад». При этом нажечь Алексея Николаевича – ухватить собственный институт на волне асучной моды (АСУ – автоматизированные системы управления, помогающие править на пару с ЭВМ), а потом слинять – это было святое дело, вполне по правилам. А потом урвать еще кусок на роботизации, на продовольственной программе. Не пускать в свой огород чужаков, хотя бы и асучников, – тоже дело святое: я пробил – я и хозяин. И мериться с исконным математическим гнездовьем не по сомнительным научным результатам, а по недвусмысленному количеству кандидатов и докторов, штампуя их в собственном совете, – а вы бы чего хотели? У вас в совете три академика? У нас для начала будет два. А уж «крупных деятелей практики» в партийных костюмах и разноцветных мундирах – тех хоть ж…й ешь. (Орловский язык своей образностью приводил в восторг меня и заставлял морщиться Соню Бирман: пфуй, мужлан, – но в мужланстве-то и был самый сок!)

Я оцепенел, когда под плахой лицом к лицу столкнулся сразу с двумя звездами первой величины (скромно сиявшими «Золотыми звездами» Героев Социалистического Труда), согласившимися поддержать труженическую ветвь математики, готовую держаться поближе к земле. Академик Колосов, не расстававшийся с кислой миной озабоченного крючконосого прораба, в двадцать три года автор классических теорем по теории чисел, в двадцать четыре шагнул в ополчение, чтобы в сорок пятом вернуться из Кенигсберга майором артиллерии, обретшим в расчетах поправок на ветер вкус к математической статистике – где впоследствии и сделался соперником самого Колмогорова. Рассказывали, что он – пятидесятипятилетний старик и дважды классик – обожал какую-то старуху за сорок, но поскольку право на развод академикам дарует чуть ли не лично Леонид Ильич Брежнев, то эта старая дура устраивает ему сцены, а однажды среди ночи даже выбежала во тьму с его комаровской дачи. Бедный Колосов поднял на ноги милицию и в присутствии участкового сорвал с себя и швырнул в угол свою геройскую звезду, крича, что эта женщина ему дороже всех звезд и Ленинских премий, – да-а…

Второй классик, академик Невельский, был изящен, как юный князь, внезапно поседевший (с чернью) под действием злых чар. Рассказывали, что во время войны он чуть ли не в одиночку обсчитывал прочность всех советских подлодок, а его почитаемый во всем мире двухтомник «Теория упругих оболочек» принес ему не только все мыслимые премии и ордена, но еще и единственное предназначенное для иностранца место в Лондонском королевском обществе – место, прежде него занимаемое вовсе уж легендарным академиком Крыловым. Для принятия этого звания Невельский якобы даже успел сшить фрак, но Первый отдел его не выпустил, так что фрак и по сей день висит без употребления. Еще Невельский, по слухам, собирал таившуюся, стало быть, где-то современную живопись. Ни о каких разрушительных страстях в его жизни сведений не просачивалось, он и умер тихо-благородно – от инфаркта, и только вскрытие обнаружило у этого счастливца начинающийся рак.

Теперь они оба, по-прежнему при звездах, висят в Петергофском остроге между Эйлером и Гауссом, снисходительно, должно быть, мурлычащими под нос: недурно, недурно, молодые люди… Но рекламная табличка «Академик А. Н. Невельский», наверно, и по сию пору красуется в Пашкином особняке на дверях его фиктивного кабинета: Невельский, в отличие от Колосова, после Полбинской защиты не разорвал с нашей конторой формально, а только почти перестал появляться. Полбин достался Орлову за совершенно несуразную цену, но на карте стоял вопрос вопросов: кто здесь хозяин?

В надышанном актовом зальчике под смазанной хамскими побелками, разрушающейся лепниной и потрескавшейся лазурью победных небес поднимались личности одна благороднее другой и надменно разбирали ту груду хлама, которую Полбин по невежеству и наглости, а Орлов по презрению к болтовне осмелились назвать диссертацией. Худенький Френкель из экономико-математического института, когда-то посещавший орловские семинары, буквально прижал руки к сердцу: Зосима Иванович, ведь диссертация и в самом деле!.. Орлов, мрачно уставившийся в пол (лишенный обычного выражения усмешливого добродушия, он еще больше походил на оплывающего гранитного воина-освободителя), и бровью не шевельнул: важно не то, что «в самом деле», а то, на чьей ты стороне.

Лет через семь-восемь, в откровенную минуту (иррациональным порывам он не был подвержен – он сам решал, когда следует прорваться его откровенности), Орлов поделился со мной, что все те немногие евреи, которым он решался довериться, рано или поздно его предавали. А русские предавали все-таки не все. Но уж я-то, по крайней мере, даже во имя истины не стал бы оглашать публично, как Френкель (в Штатах получил рекомендацию от самого Беллмана), что единственная солидная полбинская публикация – обзор по стохастическому программированию – полностью, вплоть до ошибок, содрана с американского оригинала.

Невельский брезгливо смотрел в темное окно, Колосов внимательно вслушивался в изничтожающие инвективы чужеземцев (увы, наполовину евреев…) и, тоже довольно неглупые, апологии орловцев. Но когда прямо-таки проплясал на полбинских костях зеркально лысый «ученик» Колосова Клоков – Колосов предложил перенести защиту, чтобы еще раз спокойно изучить… Орлов не шелохнулся. И когда верный совет проголосовал за всего с двумя предательскими против, Орлов громогласно поздравил истекающего потом Полбина. Я-то уже за одни эти литры затравленного пота отпустил бы его душу на покаяние, но еврейская истина не знала жалости: ВАК засыпали письмами, Полбина раза три таскали в Москву, но в конце концов Орлов показал, кто здесь хозяин – через два года Полбин был утвержден, а вот Клоков немедленно уволен. Колосов был вынужден заявить, что при таких обстоятельствах он вынужден прекратить… Однако Орлов и здесь предпочел остаться не с гением, а с победой. Еще лет через десять внезапно взбунтовался тихий Семенов: на общем собрании вдруг отрешенно объявил, что Орловым манипулирует его окружение, что институт уходит все дальше от науки на путь конъюнктуры, – ему-то тем более дали отпор: «Мне стыдно за тебя!» – гортанно выдохнул Тер-Акопян. Я к тому времени уже утратил способность возмущаться тем, что осенью идет дождь, а потому испытывал лишь сострадание к Семенову, стараясь здороваться с ним, невидящим, погромче и понежнее. Но уважать глупость я уже не умел. Тем более что Семенова в конце концов перевели от нас в занюханное подразделеньице, о котором я не смел и мечтать: там ни он никому не мог помешать, ни ему никто.

Другую занозу – сионистскую – терпели гораздо дольше. Поскольку в любом деле, требующем личной инициативы, – будь то математика, поэзия или торговля, – неизбежно окажется повышенный процент евреев, если только не отсеивать их специально, этой участи не избегла и школа Колосова, причем одного его защитившегося аспиранта, носившего громкое имя Шамир, Орлов по просьбе Колосова успел взять на работу – с минимальным для кандидата окладом сто шестьдесят пять рублей (кандидаты приближенные обычно начинались с двухсот пятидесяти). Лично я, получая сто десять, был бы только рад лишней полсотне, но Шамир обиделся и перестал ходить на работу – вернее, не начал. Длинноносый отставник, посаженный Орловым «на кадры», значительно округлял вампирски кровавые от десятилетий умеренного пьянства глазки: «Шамир у нас единственный паспортный еврей!» Вольный, но неувольняемый Шамир числился в той же лаборатории, что и я, и поскольку никто из нас никогда его не видел, служил источником неиссякаемых, несколько однообразных шуток: на всех лабораторных попойках непременно ставился стакан и для Шамира – «зачислен навечно», при переселениях мы с ужимками перетаскивали пустоту – Шамиров стол… Неугодных Орлов, как правило, оставлял без внимания, не более, но временами, усмешливо подрагивая крупными губами, благотворительствовал каким-нибудь пузырям земли. Так он извлек из новгородских болот доцентскую чету его однокурсников Ваняевых – ее, завитую жердь с язвительным носом кляузницы, находящую удовольствие торжествующе смотреть коллегам в глаза и не здороваться, и его, бесстрастный почтовый ящик, жестяным голосом неподкупно проговаривавший неприятные вещи всем и каждому, исключая самого Орлова. Ваняев-то и поднял вопрос о вызывающем поведении сотрудника Шамира, в результате чего Шамир внезапно материализовался под вскипевшей известковыми язвами базедовой шеей Виктории в кабинете растерявшегося подводника.

Подводник сразу же позвал меня, главного советника во всех затруднительных вопросах. Я к тому времени уже прошел хорошую костоломку, раскрошившую во мне русскую гордыню («Ах, вы меня не любите? Ну так и пошли вы на…!»), увы, так и не сросшуюся в гордыню еврейскую («Ви мине не льюбите? Так я вас таки использую»), и потому сразу почувствовал вину перед несгибаемой фигурой бородатого мятежника, чей широкоячеистый свитер-реглан лишь подчеркивал могучую обвислость его плеч. Он и держался так, словно мы, а не он попали в забавно-нелепое положение (и то сказать, ведь это нам предстояло сделаться пособниками антисемитов). Бунтарям, поставившим собственный понт выше дела (которого у них чаще всего не бывает), сегодня я даю пинка при первой же попытке употребить и меня для своих нужд, но тогда я еще стыдился того, чем теперь горжусь: на всех решающих развилках я изгрызал руки до локтей, но выбирал все-таки дело, а не амбиции. Поэтому, вместо того чтобы сказать снисходительно усмехавшемуся герою: «Я тебя ни о чем не просил, а потому ничем тебе не обязан», я взялся задним числом вписать его в свое направление: он-де разработает ценный стохастический подход и в следующий отчет я обязательно его включу. Ты что, не лезь, откажись, переполошилась Юля, ибо шитая белыми нитками моя затея идеально укладывалась в чрезвычайно нежелательную для меня схему «еврей выгораживает еврея».

Мне и с Юрой-то история далась… Я через Коноплянникова помог ему из последнего отчисления восстановиться к Орлову; через три месяца Юра шел сдавать спецкурс нашего доцента Антонюка; Антонюк, обожавший загружать окружающих своими делами, затащил принимать экзамен и меня, я взял Юру к себе, хотя и понимал, что ему, аристократу, мучительно зависеть от вчерашнего почитателя, но я справедливо полагал, что Юра не удостоил лекций этой свиньи своего высокого внимания… Я поставил ему «хор», смущаясь, что всего лишь удваиваю заслуженную им оценку, но Антонюк что-то почуял и принялся гонять Юру сам (я сгорал от стыда, что присутствую при Юрином унижении, и одновременно холодел от собственного позора). Антонюк со вкусом «вынес» Юру (испив эту последнюю каплю, Юра окончательно затерялся в бескрайних просторах изумительно подходящей для этого бескрайней нашей родины), а потом еще с большим вкусом распек меня: что о нас подумают, если наши выпускники… Я уверен, что Антонюк в довершение настучал Орлову, но Орлов виду не подал. Хотя как это отразилось на моей карьере…

Но Юра, по крайней мере, был русским… Однако деваться мне было некуда. Я договорился лишь, что Шамир покажет мне свои срочные наброски подальше от соглядатайских глаз – на добром старом матмехе.

Он опоздал минут на сорок, но плюнуть и уйти – ускользнуть от помощи гонимому еврею – я не мог. Зато среди родимых утраченных стен я хорошенько припомнил все раздиравшие меня развилки с той минуты, как я был оторван судьбой от груди альма-матер. К моменту моего распределения Катька с ее матерью через Большой дом («смотрите, бабуля, пожалеете») прописали меня в заозерском бараке, а уж в Ленинграде, мы знали, мою специальность отрывают с руками (я шел первым в списке). Но тут на меня насела костлявая вербовщица из сверхсекретного Арзамаса-16 – подлинное имя ее мелькнуло в воспоминаниях Сахарова, но подчиненные, как впоследствии оказалось, звали ее просто Жандармская. Она мрачно сулила мне немедленную квартиру, двойной оклад, творческую работу – ее отдел разворачивал новое направление. «Но почему вам нужен именно я?!.» – «Я советовалась с преподавателями – все называют ваше имя». – «Но где это хотя бы находится?..» – «Приедете – узнаете. Ехать с Казанского вокзала». – «А сколько часов?» – «Спрашивайте уж и вторую координату – в каком направлении». – «А охотиться там можно?» – в обступившей унылой реальности мною вдруг овладела мечта о девственном лесе, сквозь который я пробираюсь с ружьем то на лыжах, то в болотных сапогах (все тот же суррогат освобождения от вездесущих социальных законов). «О, охота у нас великолепная!» – смягчалась хищница, уже с прошлого года закогтившая пару-тройку крепких ребят, в том числе и Славку, считавшего, что жить можно если уж не в Ленинграде, то лучше в каком-то тайном каземате, чем в Свердловске или Куйбышеве, его осточертевшей малой родине.

Я не был так жесток к провинции, но Катька, из-за дочки и чахотки отставшая от меня на один курс, признавала только Ленинград, Ленинград и еще раз Ленинград. Пытаясь ускользнуть из арзамасской сети, я пришел на распределение ленинградцев. Их действительно зазывали наперебой (с официальным направлением брали и евреев), но со своей областной пропиской войти в аудиторию я как-то не решился, потолкался в коридоре, но случайно пойманные за рукав уполномоченные, услышав наши имена – мое и Заозерья, говорили, что они не уполномочены, нужно обратиться к кому-то поглавнее. Зато на распределении иногородних на меня с явной заботой обо мне навалилась вся комиссия с Солон Ивановичем во главе. И я подписал… Все сделались ласковы со мной, как с безнадежным больным, наконец-то согласившимся на операцию, но я брел в общежитие мимо трущоб Малого проспекта, мимо завода Котлякова, где совсем недавно по лимиту барахтался Юра, мимо саженной трухлявой ограды Смоленского кладбища совершенно раздавленный этим арзамасским ужасом – как-никак это было мое первое серьезное предательство.

Но Катька, увидев мое лицо, сразу все поняла и простила: ну и хорошо, сразу заживем, обставимся, она приедет ко мне на преддипломную практику, жалко, конечно, прописочных хлопот, но, накопив деньжат, глядишь, и построим в Питере кооператив… Я впервые в жизни был ей благодарен, ибо впервые в жизни чувствовал себя несостоятельным.

Сегодня мне представляется верхом нелепости с горя напиваться или петушиться – реальность от этого не меняется. Но тогда я засадил стакан-другой-четвертый под разухабистые клики: нам-де, татарам, что Арзамас, что Ленинград, что водка, что пулемет – лишь бы с ног валило, а назавтра я уже почти мечтал об Арзамасе – о его таинственных верстах тройной колючей проволоки, о лязгающих пропускных шлюзах, о государственной важности проблемах, где я всем покажу, об опасных испытаниях неведомо чего среди пустынь и льдов, среди змей и белых медведей, усевшихся на краю дымящейся полыньи… Все тревоги и разочарования вышли наружу в виде первого и, надеюсь, последнего в моей жизни фурункула, вначале придавшего моему подбородку невероятную мужественность, но вскоре потребовавшего для прикрытия его вулканической деятельности марлевой повязки через макушку. Со стиснутыми повязкой челюстями по солнечной июньской набережной я прискакал в Двенадцать коллегий получать – подъемные, что ли, и в собравшейся очереди молодых специалистов с удовлетворением разглядел у вожделенной двери в чем-то, казалось, спевшихся Славку с Мишкой. Я хотел пристроиться к ним как ни в чем не бывало, но подлец Мишка, криво усмехнувшись, произнес: «С острой болью без очереди». Жалко, рот мой был запечатан, но в кабинете я его, пожалуй что, и разинул, когда плюгавый красавчик за полированным столом объявил: «Вам отказано». Как, почему?.. «Не пропустил Первый отдел».

Славка, все получивший еще и на двоечницу Пузю, начал строить азартные догадки: наверно, всему причиной мой сидевший отец, ибо ему-то, Славке, даже стопроцентное еврейство сошло же как-то с рук… Правда, за последний год евреи опять чего-то натворили…

Мишкиной реакции не помню. Он постоянно ревновал к моему первенству, не вполне даже понятно на чем основанному, ибо сам я ощущал его как равного, только слишком – последовательного, что ли? – он мог делать лишь то, что ясно понимал, а ясность часто приходит только задним числом, решалка долго решает вслепую. А уж когда он тщился точно определить, что такое любовь и для чего существует семья, он начинал казаться мне почти ослом. Странный человек, он сам чуть ли не с удовольствием рассказывал мне, как разубеждал Соню Бирман, что я не так умен, как ей кажется… Но с чего-то же ей казалось! Однако радоваться полученной мною плюхе он бы не стал, хотя к Орлову своим фантомом увлек его я, тогда как похожий на сытого Шаляпина доцент Боровицкий звал его на гидромеханику (мне к тому времени уже опостылевшую: бесконечные простыни (пустыни) формул и бесконечная удаленность от истины – без эксперимента ни шагу). И тему дипломную Мишка не выцарапал сам, как я, а взял, что дали, – ну а что мог дать Антонюк, кроме второстепенного уточнения к собственному третьестепенному уточнению замечания два к лемме четыре штрих третьей главы восьмой монографии Орлова – в этой мутотени, если чудом и блеснешь, Антонюк все равно по глупости и свинству не оценит. Мишка все-таки высосал что можно, попутно развлекая нас историями о глупостях Антонюка и, подобно многим бывшим пай-мальчикам (Дмитрий, Дмитрий…), набираясь все большей и большей свободы от условностей – так, в ожидании Антонюка он однажды улегся спать на курительные стулья под задницей Геркулеса, подняв шалевый воротник дубового зеленого пальто и положив под голову свой железнодорожный портфель-саквояж.

Но к распределению он вдруг отнесся по-еврейски серьезно: самый солидный из мобилизованных его родителями дядьев, дядя Залман – катээн (канд. технаук) – растолковал ему, что через десять лет высшее образование окажется у «всех» и чего-то стоить будут только кандидаты: нужно искать контору закрытую и с ученым советом – сразу и зарплата, и высокая актуальность. Эти достоинства совмещал в себе НИИ командных приборов – НИИ КП, Кружка Пива, как расшифровывали в Пашкином особняке, состоявшем с этим запечатанным ящиком близ «Чернышевской» во взаимовыгодной дружбе: по оба конца бурого незрячего здания торчали пивные ларьки. И вот Мишка благополучно получил последние бумаги в Кружку Пива, а я остался под дверью с подвязанной челюстью. Я растерялся, не стану скрывать: меня, которого все так любят, и вдруг…

Когда стемнело, я отправился на прием к декану, ястребиноглазому штурману-орденоносцу, лауреату и членкору – в полутемном кабинете, где Солон Иванович еще так недавно награждал меня отеческим выговором, декан тоже принял меня минимум как родной отец и тут же предложил свободный диплом. Я не знал, что в противном случае университет обязан был меня не только трудоустроить, но и вплоть до трудоустройства выплачивать стипендию, – я принял свободный диплом как свободу поиска, а уж кто ищет… с моей-то дефицитной специальностью и бесконечными отлично, отлично, отлично по всем точным дисциплинам!


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации