Электронная библиотека » Александр Мелихов » » онлайн чтение - страница 14


  • Текст добавлен: 26 мая 2022, 15:58


Автор книги: Александр Мелихов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Твой фасад темно-синий

Когда-то жара была счастьем. Не наслаждением, а именно счастьем. Помню, второкурсником бреду по киевскому Подолу, не в силах поверить, что кто-то и вправду мог подарить мне этот чужой дивный город, где я так восхитительно одинок, нищ и бесприютен среди его дворцов, храмов и божественно замусоренных задворков, это наяривающее что есть мочи солнце, этот разъедающий пот, этот пластилиновый асфальт – неужто все это настоящее?..

Теперь же какой-то воображаемый контекст давно погас и жара сделалась просто докукой. Притом опасной – мама… Мысленно я был уже у стариков, и домой направлялся только ополоснуться да переодеться.

С тех пор как в моем доме поселились чужие люди – мои безвременно одряхлевшие дети, – у меня больше нет дома. Поэтому у гробового входа я подтянулся, как некогда при дворе Орлова, где любая потеря бдительности могла мгновенно обернуться против тебя: я постарался принять выражение непроницаемой корректности.

Квартиру в самом центре центра я получил в качестве выдающегося деятеля науки и техники. Но в пыльной духовке двора только что лопухи не растут и все невозвратней растворяется в ржавчине «запорожец» с проломленной крышей – жертва весенней чистки в верхах. В подъезде теплая прель, разогретый аммиак, фурункулезные стены… Но ущербные ступеньки довольно чистые: новая дворничиха – из бывших. Из образованных. «Юля», – откликается во мне, но я все равно раскланивался бы с этой увядшей девочкой в бантиках с особенной предупредительностью. На промежуточной площадке бурый наплыв успевшего подернуться корочкой дерьма и одноразовый шприц с нитями крови (разорванная упаковка валяется здесь же). Высшие ценности современной мастурбационной культуры – М-культуры, желающей обслуживать только себя: постижение мира она заменила самовыражением, а деяние – переживанием, которое теперь исхитрились сосать прямо из шприца. Юля, должно быть, тоже прибирает подобные прелести.

Дверной ключ опять отозвался болью: «Куч», – выговаривал маленький Митька, и никак не рассечь проклятую связь между умненьким прелестным барсучком и кривляющимся неопрятным боровом. Дверь закрыта на два оборота – значит запирала Катька. Ее детская старательность обдает подобравшуюся душу расслабляющей нежностью. Я уже много лет пытаюсь помогать Катьке в уборке квартиры (богоданная дочь на это время спокойно исчезает), но она неизменно отказывается: «Ты же плохо сделаешь». – «Зато не ты». – «Я так не могу». Она не умеет халтурить, ибо отвечает за все. «Ты достукаешься – вот не буду завтракать!» – этой угрозой я могу добиться от нее чего угодно.

Теперь я часто любуюсь собаками – они напоминают мне Катьку своим чистосердечием и добросовестностью. В соседнем Михайловском саду я иногда встречаю туристически экипированную маленькую женщину, повелевающую двумя развевающимися колли – молодой и немолодой. Маленькая повелительница, сколь есть силенок, запускает от лопаток обломок ветки, и собаки летят наперегонки. Если первой успевает старшая, с веткой в зубах она семенит к хозяйке с торжествующей улыбкой. Зато младшая, ухватив добычу, начинает носиться радостными кругами, и старшая мчится рядом с беспомощным лаем. А потом бросается к госпоже и жалобным воем умоляет прекратить наконец это безобразие.

А у меня долго не затихает в груди болезненный спазм нежности: Катька… Она с незапамятных пор любит целовать меня в редеющие волосы и легонько нюхать при этом. Чтобы удовлетворенно кивнуть – не подменили, мол. Или досадливо покрутить носом: шампунем перебил!.. Она и сама находит в себе много общего с собаками, при виде простодушных собачьих морд где-нибудь в рекламе у нее всегда вырывается счастливый смех: уж до того собаки не важничают, не следят за выражением своего лица! Впрочем, обожает она всяческую живность вплоть до боксеров – не только собак, но и людей, – с содроганием кося в телеэкран, с полминуты она может выдержать даже удары какого-нибудь Тайсона: «Какие внимательные глаза – прямо умная горилла! Зачем только он ему ухо откусил?..» Даже тяжеловесы для нее что-то вроде детей – этот необуздан, этот трусоват, но что с них взять, с мальчишек! Ее приводят в восторг и вкрадчивые повадки тигра, и коротконогая стремительность носорога. При виде грозно скользящих узким проливом ракетоносцев она вдруг может просиять: «Смотри, смотри!» – с берега на эскадру надменно взирают две козы – им же и дела нет до мировых конфликтов: смотрят себе как ни в чем не бывало! Когда ворона ни свет ни заря будит ее, терзаемую бессонницей, своим хриплым карканьем, она обращается к ней даже сочувственно, будто к выжившей из ума бабке: ну? чего ты раскричалась, дура?..

Помню, еще в Заозерье она тревожно вглядывается в осклизлый, как груздь, «гриб» в трехлитровой банке и, быстро-быстро моргая, спрашивает у матери, моей тещи: «Почему он такой лохматый?» «Такое сачество», – умиротворенно отвечает та.

Да, Катьку восхищает и длиннолапая пружина гепарда, и точеная мешковатость косули. А когда гепард, скручиваясь и раскручиваясь, – «Все для бега!..» – летит за – «Ну почему она такая медлительная?!.» – косуленькой, в роковой миг Катька отворачивается: «Зачем, зачем это показывают?!.» Переждав самое ужасное, она осторожно выглядывает из-под ладони и натыкается на круглящийся сквозь продранный бок желудок – и содрогается совсем всерьез. И, уже не оберегая свой внутренний мир, потерянно досматривает, как гепард волочет куда-то отгрызенное бедро. «Вот и мы для своих детей тоже на все готовы…» – горестно шепчет она. У Катьки за плечами университет, у ее матери – два класса церковно-приходской школы, но святыни у них общие. Правда, Катька все-таки не предлагает разрывать конями женщин, оставляющих детей в роддомах: в проявлениях гнева прогресс налицо. Но в умилениях!.. Нет, вы посмотрите, посмотрите с какой осторожностью слониха отгоняет хоботом своего глупого слоненка… А ведь надоел, наверно. В Заозерье у нас была простенькая пластинка «Бежит по улице слоненок» – над неуклюжим малышом потешались всякие-разные попугаи, и только мудрая слониха знала, что когда-то он станет могучим благородным слоном. Сияющими от не-пролившихся слез глазами Катька вглядывалась в маленького Митьку и еле слышно взывала к нему: когда же ты станешь слоном?.. Признаться, с рождением Митьки и меня подобные пошлости стали позывать на слезу – с дочкой я себя вел более ответственно. (Моя мама тоже лишь после моего рождения начала плакать в кино – после старшего брата, дитя ОСОАВИАХИМа, искусывала губы, но еще держалась.) И вот Дмитрий наконец-то разъелся, по крайней мере, в полслона – под фамильным барсучьим подбородком небритое вымя мотается по-коровьи, зато на слоновьих ляжках штаны (вид сзади) обвисают и впрямь как у слона. Однако для Катьки он все равно Митенька, Барсучок. Для нее теперь все дети. Разглядывая опять же по телевизору солдат на броне, она непременно порадуется: тепло одеты, свитера им стали выдавать. Лет двадцать назад ее мать (за глаза, естественно) изливала негодование на Катькину десятиюродную тетку, не желавшую помогать своим сорокалетним детям. «Так до каких же пор она должна им помогать?..» – жалобно, как всегда, когда чувствовала себя неправой, пыталась вступиться Катька и получила гневную отповедь: «А покуда ноги ходють!» Катька достойно переняла эстафету бабушки Фени…

И моя мама превратилась в бабушку Веру, как-то незаметно набравшись добродушия и простодушия. Даже вспомнить трудно, что эта городская старушка в вязаном тюрбане тоже принадлежала к поколению героев: поехала за отцом в ссылку в Якутию, там его никуда не брали, хоть подыхай при минус пятидесяти с двумя детьми, – она устроилась в охрану обогатительной фабрики, изучила наган на пятерку, сопровождала каждый вечер курьера, относившего дневную промывку золота с фабрики в контору черным пронзительным пустырем, – однажды золотоносец провалился ногой сквозь наст, она рванула драпать (думала, всадили финку в спину), но через три шага развернулась и чуть не бабахнула с колена. Незадолго до того блатные взяли сейф в конторе – она через окно увидела свою напарницу в такой же шинели с трехгранным напильником под лопаткой…

А тридцатипятилетняя бабушка Феня, когда еёный мужик, сбросив перед битвой броню, попросив прощения и попрощавшись, загремел с эшелоном из Ворши неведомо куда, «подхватилась» и с двухгодовалым Лешей на спине (а он был толстый, как Митюнчик, всегда подчеркивала Катька), подгоняя трех дочек от пяти до пятнадцати, зашагала по горячей пыли через триста верст, достигнув родного Вуткина на целых два дня раньше немцев. При земле она всегда чувствовала себя спокойней, пускаясь в воспоминания о молодости, она прежде всего мечтательно произносила: «Как я тада работала!..» (Правда, понаблюдав за Катькиной карьерой при двух детях, электричке в семь утра и десять вечера и колодце без стиральной машины, она однажды призадумалась: мы хочь по выходным отдыхали…) В Вуткине большинство баб до колхоза были «трудящие», но в колхозе как отрезало – к брезгливому ее презрению: она работала не за страх и не за совесть, а за смысл существования. Она и в старости сияла неземным светом, когда мы возили навоз, сажали картошку, квасили капусту… И в город она перебралась только из-за мужа, который бежал от преимуществ колхозного строя, чтобы потом четверть века жить с ощущением крупной жизненной удачи. Он и на войне потерял только остатки волос (плешь была стянута могучим рембрандтовским струпом от горящего бензина), и в сгоревший дом вернулся с трофеями. И уж я презирал…

Словом, в спектакле участвовало только старшее и самое старшее поколения. Мы с Катькой залихватски пошучивали и вовлекали в постановку даже врачих, так что они принимали Катькины полусотни, искренне краснея. Но она вворачивала их уж очень от души – как бывает только у тех, кто не слишком часто вглядывается в свою душу.

Я еще раз убедился, что любая ситуация у Катьки всегда так или иначе подгримирована воображением, погружена в воображаемый контекст. Однако она при этом хитроумно избегает смертельной борьбы фантомов с фактами: она с удивительной непринужденностью упрятывает страшные, грязные, унизительные, безнадежные реалии за величественные возвышающие символы – Служение, Любовь, Великодушие; но чуть на горизонте замаячат символы разрушительные – Бессмыслица, Бессилие, Безнадежность, – как она тут же с головой уныривает в конкретности – притом такие, которые рисуют нас не совсем уж беспомощными: «Какое счастье, что я тогда настояла им меняться в Ленинград – представляешь, случилось бы это там!..», «А представляешь, у нас бы еще и денег не было – как у нас с нашим отцом!..»

Но я-то манипулировать фантомами не умею, я могу видеть их только все сразу – и алые, как утренняя заря, и лазурные, как Катькины глаза, и черные, как навеки разинутый рот бесхозной старухи, – поэтому свой М-мир я заклепал семью печатями – я был прост, целеустремлен, монофункционален, как сталь. В этом недочеловеческом подавлении дара глобализации и таится один из секретов сверхчеловеческой живучести наших предков. Покорность реальной силе, вечное «воля ваша» – с этим зонтиком можно пройти не один огненный дождь. И в покорности этой – когда дело шло о деле, а не об обустройстве России – отец мог посостязаться с самой бабушкой Феней.

В моем далеком детстве, когда отца еще интересовали кое-какие мелочи собственной жизни, а не только зверства, низости и глупости властителей и кумиров русского народа, я слышал от него длинную производственную историю, удивительно напоминавшую прогрессивную повесть времен «Записок охотника» и «Антона-горемыки» – барин-самодур, измывающийся над крепостным мастером. Случилось это на одном из дальних сибирских заводов, не торопясь начал NN и закурил трубку. Время было суровое – война, – и алюминиевые печи работали как люди – на пределе сил. И у двух главных печей (или они назывались ваннами?) орудовали два мастера – оба молодые, оба вчерашние вузовцы, только один был еврей, а другой русский, и, стало быть, один умный, а другой доверчивый. Оба валились с ног, но алюминия все равно требовалось в десять, в сто раз больше: фронт погибал без самолетов, почти весь парк которых господа профукали в первые часы войны. И выколачивать из мастеров алюминий был уполномочен особый барин – тело пухлое, белое, крупитчатое, хоть и затянутое в военный китель неизвестного рода войск. А варка алюминия, надо вам сказать, имеет кое-какие общеизвестные секреты – в ванне нужно непременно оставлять некую незавершенку, иначе потом очень долго придется раскочегаривать снова, так что потери в итоги перекроют одноразовый хапок. Однако барину для отчетности годился хотя бы и одноразовый выплеск: он приехал – и сразу такой прирост! Ну а когда выдача упадет ниже прежнего, виновных можно будет расстрелять за вредительство – и снова отчитаться.

Барин вызвал мастеров в высокую контору: что есть в печи, то на стол мечи! «Никак не возможно», – объясняют мастера. «Запорю!» – топает ногами барин. «Воля ваша», – отвечает еврей, убежденный, что господам что-либо доказывать бесполезно. «Вам виднее…» – сдается русский, питающий святую надежду, что и господа своему отечеству зла не желают. Русский выполняет приказ и после всех перечисленных процедур идет под расстрел. Еврей же, не имеющий за душой ничего святого, на все высокие слова – Родина, Сталин, Приказ – прокручивает свою унылую еврейскую материалистическую шарманку: технологический процесс, технологический процесс, технологический процесс…

Разумеется, барин и сам бы мог распорядиться насчет незавершенки, но в этом случае и ответственность, чего доброго, пала бы на него, а отвечать – дело не господское. Хорошо же, решил барин, мы тебя сейчас окрестим. В проруби! «Воля ваша». – «Окунай его, братцы! Ну что, даешь незавершенку?» – «Рад бы, ваше степенство, да технологический процесс не дозволяет». – «Хорошо, погляди-ка еще разок, где раки зимуют!» – «Воля ваша».

Именно в этом роде и разыгралась драма между барином и смердом с той только разницей, что роль проруби играла передовая. В те дни завод снаряжал регулярные экспедиции на фронт для сбора алюминиевого лома из побывавших в употреблении крыльев и фюзеляжей, и уполномоченный барин постоянно отправлял на этот промысел отца – пока нарастающая на заводе масса брака не начинала перевешивать вину строптивца, осмелившегося бунтовать на коленях, прижимая к груди вместо иконы не «Капитал», не «Вопросы ленинизма», а – о кощунство! – «Справочник металлурга». И тем не менее с этим еврейским писанием отец оказался столь полезен для Советской России, что его отправили в лагерь только после коренного перелома в ходе Великой Отечественной войны. Там-то, в бассейне реки Лены, он и сделался специалистом по золоту, а также по всему, что блестит.

Ему повезло – сравнительно недолго помахав совковой лопатой на заваливающей план за планом обогатительной фабрике, отец выискал в складированных без употребления химических книгах метод управления флотационным процессом, осложненным избыточной – забыл чем: не то щелочью, не то серой. У циклопических флотационных ушатов он и познакомился с моей мамой. А затем его карьера на базе карьера и фабрики приняла формы поистине сказочные: там была учреждена «шарашка», которую в числе полусотни прочих курировал в Москве боярин настолько ближний, что подпускал бывшего отцовского барина к ручке лишь по очень большим праздникам. За технологическую схему, разработанную при отцовском участии, зэков наградили по-царски, не то что начальство: что такое Сталинская премия в сравнении с досрочным освобождением!

Которое, однако, не помешало в сорок девятом замести отца по новой в качестве заурядного «повторника». На золотой свадьбе я спросил у него, какой день семейной жизни помнится ему самым счастливым, – он ответил без промедления: «Когда вас с мамой довез до Красноярска. Ну, все, думаю, вы уже почти у своих, а со мной теперь пусть делают что хотят: тюрьма, лагерь, ссылка…»

Смахивая с лысины очередную пригоршню пота, я снова увидел просветленное отцовское лицо, услышал мечтательный голос, произносивший эти сладостные слова: «тюрьма», «лагерь», «ссылка» – и наконец-то ощутил долгожданную трепетную нежность, нестерпимую жалость и – уж до того палящий стыд за свои злобствования, что душу мою враз отпустила крутившая ее инквизиторская судорога: да если я во имя истины не могу простить этому блаженному бесхитростных подтасовок, от которых никому ни жарко ни холодно – так пусть она проваливается ко всем чертям!

И когда – ф-фу!.. – с моих плеч свалилась эта гора, ответственность за Правду, я невесомым поплавком вынырнул из М-мира в разъедающую жару, лишь чуть-чуть поунявшуюся ближе к ночи. Чистый Джезказган… Зато здешний уголок моим дорогим старичкам выпал прямо как в Магнитогорске: хрущевки, тополя… Слава богу, заранее успел назлобствоваться – теперь запросто продержусь до утра нежным, заботливым, снисходительным… Незаменимая штука – мастурбация, когда нужно сбросить лишнее давление!

Снисходительным… Да тут не снисходительность требуется – благоговение! Пройти сквозь две войны, голод, марксизм с его культом силы и пользы, советское правосудие с его культом «Чего изволите?», тюрьмы с их ежесекундной демонстрацией, что мы ничем не лучше запертой в хлеву скотины, – да не пройти, всю жизнь идти сквозь этот торжествующий разгул неодушевленной материи, но так и не увериться, что в мире важна только сила, а по-прежнему считать самым главным мир фантомов и мнений о фантомах – что же, как не верность фантомам, и означает быть сверхчеловеком! Да, этот сверхчеловек по-детски жулит в своей жажде выдвинуть любимые мнимости на почетное место, а нелюбимые задвинуть куда-нибудь на задворки, но – внешне покоряясь реальной силе – он упорно живет и живет идеями и призраками!

Мое «я», конечно, будет сильно побогаче отцовского, но его «мы» накроет мое «мы», как какая-нибудь Австралия – крошечный тропический островок. Исключая торчащий наружу скалистый и безводный мыс Истины. Как границы нашего тела мы узнаем по той боли, которую нам причиняет столкновение с внешними предметами, так и границы нашего «мы» определяются теми образами, покушение на которые причиняет нам страдания. И в мое «мы» входит только истина – по крайней мере, стандартные средства ее отыскания (доводы в пользу неприятного отыскивать тщательнее, чем в пользу приятного). В отцовское же «мы» входят (хотя и очень упрощенно обструганные) образы всех, кто когда-либо жил, живет и будет жить на земле. Его заботят буквально все. Но – только по отдельности. А народ как целое в отцовское «мы» входит лишь один – особенно удобный тем, что его можно вроде как народом и не считать, ибо он очень долго не имел точных (государственных) границ, и если бы он их вдруг ни с того ни с сего не приобрел, можно было бы и дальше делать вид, что привязанность к нему не есть вульгарный гойский патриотизм, а нечто несравненно более возвышенное. («Даже кошке присущ патриотизм», – любит отец победительно цитировать, что ли, Окуджаву. «Даже кошке присущ инстинкт материнства», – заранее наливаясь головной болью, отвечаю я и оказываюсь совершенно прав: связь уже отключена.) Возникновение Израиля внесло вульгарную конкретику в отцовскую патриотическую платонику – оттого он и открещивается от Израиля с его слишком плотскими атрибутами: территория, армия, господствующий язык…

Но Катькино «мы» куда роскошнее даже и отцовского: в него входят не только все одушевленные и одушевляемые ею существа («Бедная, хочет, чтоб ее выключили» – о завывающей стиральной машине), но также и все когда-либо существовавшие и существующие народы – покуда они не покушаются на более близкие компоненты ее «мы». Когда-то в детстве она заливалась слезами, слушая по радио шарманочно-жалостную песню о Ленине: он пришел с весенним цветом, в ночь морозную ушел. Сегодня она ненавидит коммунистов, но на звуки «Интернационала» все равно начинает растроганно сморкаться, изо всех сил зажмуривая глаза – в чьих угодно искренних чувствах она всегда ощущает некую правоту, столь же несомненную, как теорема Пифагора: то, во что верят люди, всегда несет в себе для нее какую-то крупицу истины. Я думаю, она и о каннибализме в какую-то минуту могла бы вздохнуть: «Что ж, по-ихнему они совершенно правы». Новообращенных – в православие, в буддизм, во что угодно – она как правило терпеть не может: «Все это фальчь одна!» И чем вычурнее вера, тем в ее глазах фальшивее – в этом отношении, скажем, католицизм в России более фальшив, чем православие. Единственное оправдание – человек «сбрендил». Зато искренняя преданность способна придать в ее глазах манящую красоту даже самому нелепому ритуалу. Обо всех видах современного колдовства – биополя, экстрасенсы – она, напоминаю, отзывается так: «Мне в это верить муж не разрешает». Но где-то ей глянулась процедура очищения огнем, и она каждое утро со свечкой в руках, голая и розовая после ванны, делает топочущийся оборот вокруг собственной оси. «Уйди, язва, – гонит она меня прочь не от одной лишь прелестной деревенской стыдливости, – тебе бы все обсмеять!»

Не сомневаюсь, что ее всемирная отзывчивость, тоже не моргнув глазом, снесла бы и тюрьму. Мне-то достаточно переночевать в КПЗ, чтобы серьезно усомниться, стоит ли наш мир того, чтобы хранить в нем хотя бы минимальную вежливость – не говоря уж о каком-то энтузиазме. Ну а блатные отцовской поры были и вовсе хищными ящерами в своей первозданности – отец же проходил сквозь них все с тою же предупредительной улыбкой и выходил на волю все с тем же паническим страхом обеспокоить соседа за стеной или спутника в поезде. О страшном в своей жизни он иногда еще рассказывал, но о грязном и мерзком – никогда. А потому мне никогда и не дознаться, кто является ему в его снах. Помню, в мирном ночном Якутске он вдруг крикнул страшным каркающим голосом: «Сволочь! Кто здесь в комнате?!.» Все в порядке, никого нет, ласково успокаивал его я, слепой после настольной лампы, а он, внезапно забывший кинуться в суетливые извинения, лежал на спине под одеялом, отрешенный и осунувшийся.

Такой голос я слышал у него лишь однажды – когда какая-то шпана пыталась преодолеть проволочные заграждения, возведенные отцом вокруг нашего щитового домика, выходящего задом на щебенчатые отвалы, а передом на дикую тайгу, в которой косые повалившиеся стволы в летние дни зеленели мохом ярче, чем стройные красавцы – хвоей. В те дни как раз накатила очередная волна обдающих холодом баек (увы, не всегда безосновательных) о беглой шайке, вырезающей целые семьи, и отец по всем правилам лагерной фортификации обнес дом колючей проволокой, да еще и присобачил к ней электрическую сигнализацию собственной конструкции. Мы с братом, уже начиная овладевать высоким искусством иронии, пошучивали, что отец просто соскучился по колючей проволоке (мама согласилась посвятить нас в его тюремные похождения до крайности неохотно, желая растить нас в гармонии с миром, – однако после первого потрясения папа на время только вырос в моих глазах, а меня наполнил чувством скорбной гордости). На бравые наши шуточки отец только улыбался с любовной грустью – с одной стороны, радуясь нашему остроумию и беспечности, с другой – понимая, что шутить нам, возможно, осталось не так уж долго. И верно, когда едва затеплившейся белой ночью сигнальная лампочка подняла бешеный перемиг, мы сразу присмирели. А я даже почувствовал предрвотный спазм, когда с крыльца ударил страшный отцовский крик: «Буду стрелять!» («Да у него – понимай: размазни – “ижевка” ведь всегда разобрана…») «Шаг вправо, шаг влево – побег, прыжок вверх – провокация», – с блатным подвывом передразнили его из розовой полутьмы. И тут же бухнул пушечный выстрел («Значит, у него и патроны были?..») – и новый каркающий крик: «Второй по вам! Картечью!» («А ну отойдите от окна!» – шикнула мама, пригибая нас за шивороты.) Кажется, отец кого-то все-таки зацепил – очень уж визглив был ответный матерный вой с леденящими кровь угрозами все что можно повыдергать и на все что нельзя натянуть.

Неуклюжие фигуры (что-то в них было водолазное – ватные штаны, что ли?) исчезли и больше не возвращались. Судя по тому, что своего обидчика они крыли простой, а не еврейской сукой и падлой, это были не местные. Надо ли добавлять, что отца в поселке очень уважали, но ведь даже и на каждого святого находится свой палач и своя улюлюкающая толпа. Так или иначе, отец с ружьем наизготовку до утра обходил дом дозором, невзирая на мамины мольбы забаррикадироваться внутри. Но, вероятно, отец был прав: у настоящих урок нашлось бы чем шмальнуть в него из лилового сумрака. По облику же отличить бандитов даже от рядовых тамошних работяг было непросто – те же нержавеющие зубы, те же ватники зимой и летом…

Так что через неделю мы с братом во главе уже вовсю перешучивали отцовское всенощное кружение, а он снисходительно и грустно улыбался: смейтесь, мол, смейтесь, дурачки, покуда смеется…

Зато, когда его арестовывали в последний раз по делу о систематических хищениях золота с Северокомсомольского обогатительного комбината, он оставался совершенно спокойным: надвинувшаяся сила была столь неодолимой, что нервничать уже не имело смысла. В безумном среди глубокой ночи электрическом озарении, поправляя широкие подтяжки, отец предельно буднично успокаивал нас, ошалелых и поджавших хвосты при виде милиционеров, – прячущих глаза все-таки менее старательно, чем совсем уж нелепые, невесть откуда взявшиеся, кое-как натянувшие на себя что подвернулось сосед и соседка (понятые), – а прибывший из Москвы, как их у нас называли, тайный, косивший под товарища Жданова, внимательно следил за происходящим из-под намертво приросшей шляпы, примерно пятой в моей жизни, непроницаемо укрытый за, хочется сказать, габардиновым пальто, хотя я теперь уже окончательно никогда не узнаю в точности, что он есть такое, этот габардин. Саженные плечи и полы до пола придавали руководителю операции несдвигаемость утеса. Обыск был довольно поверхностным – видимо, репутация отца не допускала, что он станет хранить краденое дома. Я ни в чем не виноват, почти по складам вдалбливал в нас отец, я скоро вернусь, они скоро во всем разберутся. «Я знаю, как они разбираются…» – безнадежными движениями ликвидируя следы ночной растрепанности, мама едва слышно произнесла эти слова с такой отчаянной остервенелостью, что милиционеры, скованно перетряхивавшие книги, опустили глаза еще ниже, а тайный задержал на маме взгляд из-под фетровых полей столь пристальный, что папа впервые проявил признаки волнения: «Перестань, что ты такое говоришь, сейчас совсем другое время!..»

Эти тайные в поселок прибыли, может быть, вдвоем, а может быть, и вшестером – настолько они были неотличимы друг от друга с их театрально, как декорации, колыхающимися пальто, сдвинутыми на глаза шляпами, усиками щеточкой и пухлыми непримиримыми физиономиями. По центральной укатано-щебенчатой улице Ленина, ни на кого не глядя, проходил то один из них, то другой, а может быть, и тот же самый, и в конце концов отца действительно выпустили. Вернулся он гораздо более радостный, но и заметно более печальный. Ему не угодишь. Более того, когда в Магнитогорске органы оказали ему доверие, предложив полегоньку информировать их о настроениях студентов, он, судя даже по его запоздавшему лет на двадцать рассказу, отбивался уже не каркающим, а почти плачущим голосом: «Я сейчас же подаю заявление и возвращаюсь в Чимкент!..» С ним по-хорошему… Секретарь парторганизации ласково поманил его в свой кабинет и деликатно, на цыпочках удалился, оставив отца наедине с майором Бахтияровым, который тоже был предельно деликатен: что вы, что вы, успокойтесь, у нас все строго на добровольной основе – и впоследствии, сталкиваясь с отцом в институте, всегда выказывал необычайное дружелюбие и откровенность: все начальство ворует в хвост и в гриву, а обком ни одно дело не дает довести до суда. Как, неужто такое возможно, изображал отец еще большего младенца, чем он был, и открытость Бахтиярова дошла даже до того, что, перебравшись на историческую родину в Азербайджан, он доверил почте свое признание, что младенцем был и он, Бахтияров, полагая, что воровство по месту его прежней службы уже дошло до пределов возможного.

Так что последний контакт с органами закончился для отца еще более благополучно, чем предпоследний: его ведь в тот предпоследний раз даже с работы не уволили – в отличие от директора. Посадили же только нескольких работяг, кто, вероятно, слишком уж усердно таскал через проходную золотишко в бидонах с молоком, выдаваемым за вредность. Находиться близко к золоту вредно во многих отношениях: к нему и попадали очень сложно, голыми через карантинную комнату, чтобы там переодеться в особую спецовку без карманов, – после этого уйти с пустыми руками было совсем уж обидно. Золото из толченой руды высасывалось при помощи ртути – вот эти-то напитанные золотой пылью ртутные лужицы и выносились в преступных бидонах (охрана была в доле). Затем ртуть выпаривали на сковородке – помню, зашел к школьному дружку, а его старшего брата как раз отпаивали горячим молоком (по-видимому, из незапятнанного бидона): он отравился парами ртути, а врача вызвать боялись… Мне и в голову не пришло, что этот увлекательный промысел может как-то коснуться моего папы.

Я очень гордился, что отец побывал в тюрьме наравне с подлинными героями. Что он признан невиновным – это никакой гордости не вызывало: как же иначе! Только в глубине души скребло разочарование: ясное дело, куда уж моему кроткому папочке в герои… Скажи мне кто-нибудь тогда, что судьба подарила мне случай отведать такого редкого, исчезающего блюда, как героизм по-еврейски, это даже не показалось бы мне забавным. Героизм, ощущал я, не покорность, а вызов. Притом бесшабашный. Творимый для души, а не для последствий. Для фантомов, для мнимостей, как сказал бы я сегодня.

И баста.

Утешало только то, что следы нашего северокомсомольского золота были обнаружены аж в Турции: наша забытая богом приполярная дыра – буквально дыра в Земле – и парчовая чалма турецкого султана! Эта связь сильно возвысила всех нас в моих глазах. Однако чуждый поэзии отец отказался от предлагаемой должности главного инженера, и мы двинули из полутундры в полупустыню. Далекий от истинного героизма, папа не желал оставаться там, где его видели арестантом.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации