Текст книги "На Васильевский остров…"
Автор книги: Александр Мелихов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц)
Как легко лгать и как трудно оправдываться! Подробный разбор каждой мимоходом брошенной клеветы разрастался до журнальной заметки, а клевет таких… Я с тоской чувствовал, что всякий, кто самолично не работал на нашем пятачке, дочитывать это не станет – чума на оба ваши дома! Настоящий мужчина – мой брат – в подобной ситуации завербовался на Диксон, и мне тоже невыносимо захотелось гонять по тундре на вездеходе, дуть спирт под адский свист вьюги, стрелять из карабина нагулявших жир оленей… Но навеки расстаться с научным миром, со свободой умственных блужданий… Я уже не мог прожить без любимого наркотика.
Уединиться можно было только в лесу – я усаживался на пухлый от мха пень и, раскачиваясь, стонал от безысходности, стискивая виски (тогда-то пульсирующие головоломки в окрестности левого глаза и сделались регулярными). А потом отправлялся бродить по запретной зоне – артиллерийскому стрельбищу: опасность ослабляла душевную боль. Но снаряды рвались слишком далеко…
Однако в чертог врага я вступил с ледяной надменностью. Заурядный коридор с откидными стульями – среди более молодых бросались в глаза Средняя Азия и Кавказ, неудачники за сорок представляли все больше российскую провинцию. Москвичей не было вовсе, из Ленинграда, кроме меня, нервно прохаживался еще один бледный орловец, защищенный двумя чуть тепленькими заметками в йошкар-олинском и институтском тетрадочных сборниках. Год назад он консультировался со мной как с маститым – здесь мы встретились на равных. Было темновато, но я все же читал «С того берега» обожаемого мною в ту пору Александра Ивановича Герцена (потом-то и его социальный небосвод сделался тесноватым в сравнении с дырой в бесконечность). «Ты можешь читать?..» – изумился он, и я равнодушно пожал плечами: что такого? («Ты еще удивись, что я могу дышать».)
Крошечный человечек любезно распахнул пухлую дерматиновую дверь: Колупанов, Колупанов, зашелестело среди знатоков. Это имя встречалось мне в теории конечных автоматов, полярно далекой от моей тематики. («Ты подавал на маткибернетику?!. – через полгода ушам не поверил один «настоящий» еврей. – Там же Колупанов, через него еще никто не прошел!») Канцелярский стол, канцелярский диван, канцелярские стулья… У замурзанной доски я в три минуты изложил основные результаты – пришлось частить. Интеллигентный боксер в очках прицепился к угловым точкам – он понимал дело. Пришлось признать, что в этих случаях необходимо дополнительное исследование (дурак же я – из-за красоты недоделал…). Старичок со старомодными седыми усиками (второй Класовский), словно бы стыдясь, просматривал мой автореферат на пятнадцать элитных публикаций. «По-моему, здесь все ясно», – пробормотал он в сторону. «Но высказаны серьезные замечания, надо хорошенько разобраться», – торопливым любезным эхом откликнулся Колупанов. (У Шамира-то за спиной стоял сам Колосов…)
Назавтра я позвонил симпатизировавшей мне секретарше – экспертный совет утвердил всех, только меня и еще одного азиата послал на дополнительное рецензирование, позвонить можно что-нибудь через полгодика (каждый звонок был заметной брешью в бюджете).
В семь утра Юля уже ждала меня у моего плацкартного вагона (купейные оплачивали только кандидатам) – она вела бдительный учет малейшим возможностям побыть со мной более или менее вдвоем. Мы чавкали и скользили по туберкулезной Лиговке в сторону Финляндского вокзала, она в свете клубящихся фонарей опасливо заглядывала мне в лицо, а я медленно и безнадежно выдыхал вместе с туманом, что не хочу больше жить. Дело не в этой паршивой диссертации, я таких еще хоть десять штук нашлепаю, я только начинаю входить в настоящую силу, – я не хочу жить в мире, в котором истина ничего не значит. «А ведь если бы я захотел уехать отсюда, ты бы посчитала меня предателем», – выдавил я из себя кривую усмешку – я намекал на когдатошнее ее заявление, что евреев надо выпускать свободно, но обратно уже не впускать. Она переменила испуганно-жалостливое выражение на презрительное: «Я имела бы против только одно – что я не могу поехать с тобой». – «А как же родина?» – «С тобой мне везде родина». – «А вот мне везде чужбина. Везде правит какая-то своя сила, какая-то своя выгода…»
Нужные электрички, как положено, были отменены на три часа вперед, но мне было совсем не скучно среди простонародного духа и вокзального гула смотреть на соленые разводы своих промокших ботинок. Юля сидела напротив, глядя на меня страдальчески-пристыженно. «Когда фашисты оправдывают себя тем, что жизнь – это борьба, мне всегда казалось, что это неправда. Ведь в жизни не убивают. А теперь я вижу, что убивают», – ровным, лишь чуть скрипучим голосом произнес я, когда радио проквакало посадку. Она снова не возразила – ей важны были не слова, а выражение лица.
Я и с Катькой разговаривал ровным негромким голосом, но сидевший у нее на коленях маленький каторжник Митька (из последней больничной отлежки он вернулся немного завшивевшим и был налысо, с уступами острижен) вдруг растерянно заерзал: «Ты так говоришь, что мне плакать хочется». Да плевать мы на них хотели, запылала Катька, и я безнадежно усмехнулся: «Мы только хотели, а они реально на нас плюют. Представляю, как все орловские гниды обрадуются…» – «Да какое тебе до них дело! Они тебе в подметки!..» – «Но реальная власть у них. Это главное. И я в результате не могу сделать для вас то, что обязан сделать. Получается, я работаю для собственного удовольствия…» – «Ты, как назло, еще такой ответственный!..»
Она преувеличивала мою ответственность: хотя я был настолько убит, что впервые после трехночного воздержания не стал к ней, как она это называла, приставать, что-нибудь к половине второго сквозь свинцовую плиту унизительной безысходности ко мне постучалось формульное решение того самого неравенства, которое я уже твердо считал аналитически неразрешимым. В два я уже, приплясывая в выстуженном пальто на голое тело и поминутно дыша на коченеющую шариковую ручку, проверял догадку на ледяной кухне, а часам к пяти, в ярости от того, что идея оказалась ложной, решил неравенство уже по-настоящему. И такова была моя мастурбационная закоренелость, что в этот миг я ощущал себя победителем – теперь-то все увидят, кто я и кто «они»!
Но на этом наркотике я продержался довольно долго: я сделался еще вдвое более корректным и организованным – на пару с Юлей (она охотно бралась за любую техническую мороку) мы нашлепали видимо-невидимо темочек-однодневок (но каждая из спортивного азарта с изюминкой), а в собственной работе я сделал такой рывок, что меня начали развивать аж в самом главном московском НИИ кибернетических систем (после моего выхода из игры, кажется, только это направление и не засохло). В Пашкином особняке кое-кто пытался со мной сочувственно шушукаться о моих диссертационных делах, но я демонстрировал абсолютное безразличие. «А Орлоу не мох у вак стукануть?» – с алчной доверительностью присунулся ко мне Антонюк, и я прокололся – растерянно пожал плечами: «Зачем бы ему это?..» Вообще-то мне уже почти хотелось, чтобы мою диссертацию зарубили, – новая вырастала настолько более мощная, что «их» позор будет окончателен, когда они зарубят и ее: я был не так уж и обрадован, получивши наконец открытку о присуждении мне ученой степени. Что-нибудь за год до того Орлов послал меня проконсультировать большой лакотряпочный институт – он постоянно бросал меня на всякий мусор, – отечески посоветовав денег не брать: «Дадут тридцать рублей, а разговоров пойдет…» У лакотряпочников я за полчаса выяснил, что потери при окраске тканей укладываются в известную задачу коммивояжера, в тот же день накатал об этом пяток страниц и денег не взял, как ни клялись лакотряпочники соблюсти полную конспирацию: я не раскрытия боялся – я хотел чувствовать себя безупречным в сравнении с моими гонителями. Потом эти пяток страниц были опубликованы в лакотряпочных анналах с прибавлением цитаты из Брежнева, а также фамилии неизвестного мне соавтора – Угаров. Угаров оказался директором всего бетона и стекла лакотряпочного капища и впоследствии сыграл в моей жизни значительную роль. Он сразу пригласил меня к себе – быстрый, энергично лысый, похожий на сорокалетнего Хрущева, успевающего переругиваться сразу по трем телефонам, – Угаров закидал меня вопросами об оптимальной расцеховке, о надежности коммуникаций, о разумном разбиении организационной структуры на блоки, – на размышления у меня обычно уходила одна электричка и еще полдня на оформление. Угаров включил всю эту высокоумную для лакотряпочников дребедень в свою докторскую и предложил мне двести тридцать в месяц. После утверждения, самого по себе сомнительного, мне светили максимум двести десять, но лишиться свободы и любимого наркотика… Однако, не чувствуя себя вправе отказаться, я посоветовался с Катькой и, разумеется, услышал то, чего желал: ни в коем случае! Я скромно покорился, искупая свою отцовскую безответственность рытьем канав и сносом деревянных домов: я удачно влился в бригаду ядерщиков – мы подряжались в одном УНР рыть канаву вручную, а сами в соседнем УНР за две бутылки нанимали экскаватор… Деревянные дома мы тоже цепляли за макушку подъемным краном, хотя наряды выписывали на ручную работу. (Наш бригадир впоследствии так увлекся этим промыслом, что бросил работу на реакторе и получил четыре года за фальшивые наряды.) Попутно, чтобы хватить стакан-другой суррогатной свободы, я мог иногда вдруг махнуть на попутках в Астрахань или Архангельск – и такое меня охватывало блаженство, когда, намерзшийся и намокнувшийся, я отключался на солнышке, пока сохнут штаны и носки на плакучих ивах у неизвестной речки. Я постоянно таскал Юлю на восточно-германские вестерны, уверяя, что милы мне там ширь прерий да раздолье струнного сопровождения. Она не верила: ты просто любишь стрельбу, ты же слаборазвитый! И, кажется, я и впрямь еще надеялся, исполнив долг перед семьей, таки пуститься в какое-нибудь кругосветное путешествие – а там, глядишь, доскачем и до стрельбы.
Моя система психологической защиты имела две ахиллесовы пяты. Во-первых, дыра в бесконечность высасывала смысл из всех моих занятий: все казалось мелковатым в сравнении с тем неясным, но огромным (конкретность предмета всегда мелка в сравнении с многозначностью символа), что грезилось моей М-глубине в великих книгах. Так что мое противостояние «им», возможно, даже продлило агонию моего научного азарта. Увлекшись формированием своего презирающего все суетное (реальное) образа, я даже не обратил внимания, что меня перестали назначать ответственным исполнителем тех мусорных договорчиков, которые всегда болтались на мне, – мороки меньше. Только когда мой перевод в сэнээсы все откладывался и откладывался (хотя всякая шушера переводилась на второй день после защиты), до меня стало доходить, что сэнээс должен «возглавлять» какое-то направление, а я теперь в лучшем случае всего лишь выполнял «самостоятельную, особо сложную работу». Подводник, сразу почуявший эти подводные рифы, загрустил и перестал заговаривать о моем близком повышении. Хотя все же в ударники комтруда выдвигал меня ежегодно: честный солдат, он не мог не замечать, что вся лаборатория держится на мне, да и личные мои достижения были – не отвертеться. Однако партбюро отверчивалось с младенческой непринужденностью. Однажды только – по-моему, с облегчением для себя – выдало мне грамоту: грамота не требовала вывешивать мою еврейскую морду (фамилию) на Доску почета.
Казалось, этот контраст – каков я и каковы они! – был мне только на руку. Но, увы, когда метод противостояния восстанавливал мои душевные силы, тут же открывалась вторая ахиллесова пята: моя былая мастурбационная натура, не желающая помнить исключительно о пользе дела, начинала без разбора любить окружающих. Но любить значит желать взаимности…
Однажды к нам в лабораторию прислали рыжеватого застенчивого паренька, похожего на недокормленного, преждевременно вытянувшегося подпаска. Он состоял в заочных аспирантах у одного из трехзвездных орловских клевретов. Верный своей манере опекать новичков, я старался почаще подбадривать его и просвещать: он окончил институт связи, а потому математику даже и для прикладнухи знал слабо. Но усидчив был необычайно. Освобожденный, в отличие от меня, от текущей работы, он безостановочно трещал на машинке и рассылал тривиальные, но громоздкие статьи во всевозможные ведомственные сборники, коих знал до подозрительного много. Тем не менее я видел в нем плод любви Орлова к тем, кто обойден воспитанием, чему, как благородный человек, я не мог не сочувствовать. Особенно новенький растрогал меня тем, что проблевался на вселенской пьянке, приуроченной к Ленинскому субботнику.
Диссертацию он набарабанил для подпаска даже неплохую – без единой идеи, но с полуторастраничными формулами, которые все-таки не каждый может выписать без ошибок. Затем он благополучно защитился, утвердился, с чем я первый от души его и поздравил (в пору неудач я особенно тщательно следил за поползновениями моей зависти). И мимолетный вопрос свой – «Что, важные дела?» – я задал ему из чистой любезности, когда случайно столкнулся с ним у Коноплянникова (Коноплянников уже заменял Орлова во второстепенных вопросах). «Уж-жасно важные!» – вдруг изобразил наш рыженький чье-то алчное любопытство – явно мое. Меня это покоробило – что за выходки! Но когда я узнал, что он оформляет бумаги на сэнээса… Главное – мой кореш-подводник написал ему рекомендацию за моей спиной, зная, что это надолго лишает нашу лабораторию других повышений! Да если бы он сказал мне по-хорошему, что у нашего подпаска дядя начальник кафедры в Артиллерийской академии – разве бы я его не понял?.. (Я-то думал, этот мясистый полковник с татуировкой «ШУРА» на костяшках попал на банкет случайно… Он даже задушевно разъяснил мне, что штангисту тоже требуется интеллект…) И здесь я выставляю себе пятерку – я не написал немедленного заявления об уходе, а заперся в нашу кабинку под сиськами и стал думать с таким напряжением, с каким прежде думал только о предметах бесполезных. Если я уйду, сделаю я себе лучше или хуже? Здесь я уже заполнил такой список заслуг, включая стаж, что первое же гласное обсуждение сделает скандальной победу надо мной любого соперника. Квартиры здесь тоже дают по одной-две в год, и первый же луч гласности, упавший на мои доблести и «жилищные условия»… А свобода в употреблении любимого наркотика?
Вечером я разыскал уединенный, но исправный телефон-автомат и с колотящимся в левом виске сердцем набрал номер Орлова. «Слушаю вас», – отчеканил он задушенным железным басом, когда я, запинаясь, представился (запинания не были притворными – просто я почел разумным не слишком наседать на них). И я рубанул прямо, по-солдатски, что я не мыслю работать где-то в другом месте, но я уже разменял четвертый десяток (тридцать один – это же четвертый десяток), у меня семья, больные дети, жалобно лепечущие: папоцька, хлебуска… Орлов тоже не стал вола вертеть: «Мне передали, что ты везде звонишь, будто я на тебя в ВАК настучал». И прибавил с мужественной скорбью: «Мне так обидно стало…» Я задохнулся совершенно искренне: «Ах, сволочи!..» «Сволочи?» – усмехнулся он. «А кто же?! Но… – я подавил нестерпимое желание заложить Антонюка. – Люди, близкие к вам, задавали мне этот провокационный вопрос». «Близкий человек у меня один, – он назвал имя той, кого считали его любовницей, хотя физические его возможности оставались проблематичными. (Притом что жена у него была. Но сын, аспирант московского факультета вычислительной математики и кибернетики – вычислительной кибениматики, – болтали, был приемный). – А остальные приползают, только когда кусок хотят ухватить. Схряпают, урча, где-нибудь в углу и за новым приползают. Ты представляешь, когда я кандидатскую защитил, для меня ставки младшего научного сотрудника на матмехе не нашлось, я два года в НИИ приборов и автоматики протрубил! И сейчас из меня зверя какого-то делают – а я что, у кого-нибудь ставку отобрал?»
Хотя Орлов вполне владел своими порывами искренности, думаю, в тот раз он говорил правду: сильно невеселое было у него мнение о человеческой природе – люди и сердиться-то могут только из-за ставок. Но он не видел смысла приходить в уныние, оттого что осенью идет дождь: с волками жить – по-волчьи побеждать. Деньги, однако, на любую коллективную акцию он отваливал с фантастическим размахом. С тою же широтой он завершил и наш разговор: «Ладно, забыли. Мы собирались подать представление на двух старших научных сотрудников – подадим на трех».
Благодарность я могу выразить чем угодно – только не ложью самому себе. Я действительно думаю, что человек этот мог бы войти в историю как один из тех легендарных атомных или космических боссов, которые, помимо формул, умели вникать и в литейное производство, и в прокладку дорог, и в верховные интриги. Но – при его презрении к истине, этой фантазии белоручек, – мог он и раскрутить грандиозную аферу вроде лысенковской: он уважал законы социальной реальности – истина есть то, что поддерживается господствующей силой. «Наш мозг кормит наше тело», – как-то оборвал он попытку разглагольствовать о великой миссии математики. Я-то, восторженный молокосос, и впрямь разделял тогдашнее помешательство на оптимальном планировании: а что – сформулировать цель и идти к ней кратчайшим путем, – это когда еще я осознал неустранимо трагическую природу человека: ему требуются сразу десятки взаимоисключающих целей, это когда еще я почуял неустранимую хаотичность социального бытия: любая достигнутая цель тонет в лавине непредсказуемых последствий… Неужели не знал этого Орлов, вешая лапшу городским властям? Он не удостаивал этого знать – даже заниматься представлениями сэнээсов ему было интереснее.
Батькало подписал их все, кроме моего. Затем Орлов поручился, что я не уеду в Израиль (я и не собирался: на шахматных матчах я болел за евреев исключительно назло советскому начальству). Затем новый проректор Павлов, решивший наконец навести порядок, отказал всем, кроме меня (остальных промурыжил целую неделю; бывший подпасок сегодня возглавляет посредническую контору, держится при встречах приятельски-покровительственно. Он вполне оправился от былой бескормицы; услышав, сколько сейчас получает профессор, расхохотался с неподдельной веселостью: «Я и не знал, что такое бывает!»).
С квартирой в конце концов вышло примерно так же: в профбюро попала сохранившаяся от кратковременного союза с Невельским наивная личность, не знавшая, что плетью обуха не перешибешь. (Татьяна Федоровна… Третий уже раз, свинья, не поздравляю ее с Восьмым марта – не могу набраться сил предстать перед нею бодрым и подтянутым, каким она привыкла меня считать.) Наивная личность изучила все документы и пришла в ужас, что ее защитившийся коллега живет в столь кошмарных условиях. Она повезла в Заозерье комиссию – зимний сортир, помойка и, в отсветах зимней зари, моя фигура в ватнике с колуном в руке (прошедшей ночью мы с неведомым шоферюгой перекидывали сквозь вьюгу краденые чурбаки) произвели впечатление, а гремучий рукомойник вызвал у членов комиссии ностальгические дачные чувства. Я даже пожалел, что из-за Катькиной настырности мы успели разделить кухню с соседом, прорубив отдельный вход и новую дверь из комнаты в ополовиненную кухню (старую дверь тем временем простой человек Васька заложил шлакоблоками так, чтобы у него было ровно, а у нас горбом). Лавку, тумбу под газовые баллоны (каждый их обмен – переход Суворова через Альпы, но это было уже счастье, ибо прежде у нас вонял керогаз) я вытесал сам и упрятал их пещерную грубость под почти элегантный пластик. Но для нормальных городских жителей отказать мне в квартире все равно представлялось скандалом… (Так что про меня в Пашкином особняке и через пятнадцать лет говорили, слыша мои реплики по телевизору: ему советская власть квартиру дала, а он еще чем-то недоволен.)
И вот я ждал Шамира среди родных, некогда казавшихся вечными матмеховских стен, чувствуя себя обязанным рисковать своим положением только из-за того, что он поставил на понт, а я на дело. Будучи в своем праве, гордый бунтарь и не подумал извиниться за получасовое опоздание. На мятой бумажонке («как в ж… была») он набросал пару кривобоких квадратиков: пускай один будет система А, другой – система В, не удостоив даже написать А и В в одной строке; между параметрами А и В в принципе можно установить некую матричную связь… Это был даже не проект, который мне следовало по его указаниям разработать, – это был совет мне сначала хорошенько подумать, а потом хорошенько потрудиться. Мне пришлось самому сочинить версию этой наглой отписки и приготовиться отстаивать ее на партбюро, чувствуя себя почти таким же наглецом, как и сам Шамир. Но тут болотная чета, объявив себя комиссией, подстерегла его двухчасовое отсутствие на рабочем месте… Его снисходительно уволили по собственному желанию. Теперь он уже давно в Израиле и, по слухам, ненавидит эту страну куда более люто, чем когда-то СССР, где он как-никак мог ощущать себя аристократом: все годы на исторической родине он борется за право не работать, ибо достойной его работы для него найти не могут (не хотят). Жена его моет лестницы, а он сидит на материном пособии, страстно мечтая, чтобы арабы наконец обзавелись атомной бомбой. «Но посмотрите, сколько здесь цветов», – взывают к нему наивные люди. «На деньги, которые у нас украдены, можно было бы все ананасами засадить», – отвечает он, убежденный, что государство Израиль похищает те миллиарды долларов, которые американское еврейство ежегодно жертвует для поддержки российских «олим».
* * *
Не хватало еще угодить под машину: реальность знать не желает наших фантомов – честь, справедливость, красота, – она не прощает только неосмотрительности, презрения к ней самой. Выждав просвет между вжикающими машинами, я пересек набережную Макарова увесистой трусцой и на поребрик взобрался с усилием, как будто отяжелел не на пять, а на пятьдесят кэгэ. Тучков мост… Я даже вздрогнул, когда, не успев одеть его в привычный ореол, случайно увидел из троллейбуса Юру, шагающего по мосту сквозь редкую метель в слишком длинном (шинель Дзержинского), слишком давно купленном потертом пальто и шапке с пружинящими, словно подбитые крылья, опущенными ушами – хорошо еще, верх был не кожаный, пенсионерский, а, как полагалось, черно-бархатный, хотя и с проплешинами. Я сразу понял, что Юра шагает из фирменного, отделанного цветным деревом магазина на Петроградской, где продавались кубинские сигары; Юра умел раскуривать их так, что даже отпетый циник забывал о его доходе в двадцать рублей, ежемесячно присылаемых матерью из далекого Магадана. Этого короля первым начал играть Славка, чем с нашей помощью и доломал Юрину судьбу, придав его персональному фантому некое внешнее правдоподобие. Юра желал быть Печориным в демократическом обществе, принципиально не допускающем аристократизма, не позволяющем даже сановникам передавать по наследству свои чины и владения. Юре-то и с самого начала было западло, будто школьнику (тем более уже в третьем престижном вузе), ездить на занятия, выходить к доске, выслушивать неодобрительные замечания, – чтобы держаться с преподавателями по-свойски, нужно было до этого пахать с не менее унизительным усердием; когда же после академки Юра оказался в одной группе с нами, в общаге его почитателями, а на факе хозяевами жизни, беспечно блиставшими и у доски, и в репликах с места… Но и после отчисления Юрины унижения не прекратились: пришлось подкармливаться за счет наших батонов, пришлось скрываться от коменданта, а потом уже и от милиции – «тунеядка» грозила тюрьмой… Сколько же неординарного народа погубили эти фантомы!..
Господи, совсем выжил из ума – я балансировал по кромке тротуара. Уж не по этому ли самому поребрику я тогда никак не мог пробежать больше пяти-шести шагов (зато только подумал – и взлетел обратно) после стакана портвейна? (Была такая манера – шел мимо и шарахнул стакан.) Катька наблюдала за моими пробежками с умильным неодобрением взрослой тети. Чумазые весенние работяги откачивали из люка какую-то дрянь – я, конечно, не мог не пробежаться и по глотательным вздрагиваниям их ребристого шланга. Делать, что ли, нечего, сквозь треск насоса рыкнул на меня один чумазый. Ты же неправильно лопату держишь, укоризненно проорал я в ответ, и он, на мгновение остолбенев… Глупый мальчишка, с грустной нежностью сказала Катька, когда мы удалились из зоны акустической досягаемости, и я разлегся в этой нежности с еще большим комфортом.
И умная, и своя – не то что эти бонтонные ленинградки (сейчас бы я подумал «бонтонные еврейки»).
Наконец я догадался взять у Катьки сумку. «Ого!» – «Да, тяжелая, одиннадцать метров». – «Уже и вес начали мерить метрами?» Оказалось, это были занавески для какой-то ее белорусской родни. Мы уже бессознательно нащупывали путь к физическому сближению – начинали осторожненько касаться изнанки наших жизней: родня, ее бытовые нужды и привычки… (Незадолго до этого я с почтением выслушал, что некоторые женщины перекладывают свои вещи какими-то ароматными подушечками, чтобы хорошо пахнуть.) «Моя мама неаккуратная женщина, – с грустью призналась Катька. – Может что-нибудь вторкнуть и потом два дня искать. Но, – спохватилась она, – белье у нас всегда было очень чистое». (Изредка заглядывая в шкаф, я всегда растрогиваюсь, взирая на аккуратнейшие стопочки; Катька тоже обнаруживает мои следы с умильным неудовольствием: «Уже рылся!») Мы как раз перебежали через набережную к этому вот устью Волховского, где теперь расположилось постоянное представительство новорожденной Республики Саха «Бастайааннай бэрэстэбиитэлистибэтэ». А вот и тысячу раз истоптанная брусчатка – черные полукружия, как в переспелом подсолнухе, – Тучков переулок. Эта арка – вроде бы проходная до Съездовской линии, – на месте ли стойкий одноногий Аполлон на внутренней стене?
Но от компашки тинейджеров прямо к моей подворотне направились потный волосатый птенец и отклеившийся от багровой девахи раскормленный загривок под прозрачным ежиком. «…Пос-с-сать!..» – просвистело с такой удалью, словно они намеревались вплавь пересечь Геллеспонт. Подружки проводили героев припухшими улыбками. Когда-то я ни за что бы не изменил маршрут – имею право! Но сегодня для меня право – лишь то, что могу и хочу защитить. А для всякой погани у меня нет чести: найду выгодным пробежаться на карачках – пробегусь, как на тренировке.
Птенец и загривок, далеко не углубляясь, начали мочиться на глазах у девиц, и я – неизлечимый идиот – вновь почувствовал к ним жалость: ведь они могли бы стать предметом робкого обожания… Но каждый стоит столько, сколько сумеет отстоять, приговор реальности – самый справедливый. Хотя… Конечно, истина требует подчиняться реальности – но ведь это значит подчиняться хамской силе. Так что, нужно вопреки законам реальности хранить свои фантомы – честь, справедливость, стыд, красоту? Но ведь на свете нет ничего отвратительнее, чем люди с убеждениями, действующие не ради результата, а ради самоуважения, самоуслаждения. Человек не вправе иметь убеждения – он вправе иметь только цели. Вот только культ целесообразности ужасен, культ убеждения – мерзостен. Не мерзостна разве что мука вечной борьбы невозможностей.
А борьба за невозможное? Кто знает, не намек ли на что-то неосуществимое только и обращает приятное в прекрасное? Может, не так уж примитивны и провинциальны мы были, когда без крайней необходимости старались не посещать туалет на глазах знакомых девочек? Идеал бесплотности – это был очень неплохой намек на какую-то нашу, людей, высшую миссию. Славка рассказывал будто о некоем пикантном озорстве, как они с одной ленинградкой, с улыбкой переглянувшись, отправились перед кино он в «мэ», а она в «же». Но когда мы втроем шли по зимней дороге от Катькиной туберкулезной больницы в Павловский парк, Славка отпросился сбегать за кустики с весьма преувеличенными ужимками беспомощности: прикрываясь паясничаньем, он молил о снисхождении, но не покушался на идеал, твердо отграничивавший высокое от низкого. Зато веселился, как младенец, имитируя журчание питьевым крантиком в том темном вагоне до загадочного Тарту… То-то было диво – Первое мая, и ни одного пьяного. Не считая нас…
Боже, меня по-прежнему до глубины забирает только бесполезное!..
Помнится, эти ворота тоже сквозные… во дворе духовка с привкусом пыли, из окна завывает довольно красивое меццо. «Кто так сладко поет?» – радостно округлил бы глазищи Славка. «Балалайка!» – вдруг тренькнуло во мне: Славку же в детстве учили играть на балалайке! Отмывал его отец от космополитизма или в этом еврейском снабженце тоже таился романтик? Выучить ребенка балалайке, а потом отдать в техникум, чтоб имел священную «специальность»… Славка часто потешался над своим красным дипломом «Обработка металлов давлением»… У отца его ястребиность была не оглаженная, Славкина, а подлинная, хрящеватая – внезапно стекающая с язвительного подбородка роскошным жирным жабо. Служитель реальности силикатных кирпичей, цемента и дранки, гроссмейстер преферанса, из любого спора саркастически вылавливавший материальную основу, кто кому и сколько заплатит… Серьезно попросил Славку, щелкавшего шариковой ручкой: «Дай я сломаю». Ох, этот вечный спор романтиков-паразитов с кормильцами-прагматиками!.. Лариска на концерте Райкина так хлопала в ладоши, что мать сказала ей: «Часы стряхнешь!» – с каким аристократическим смехом мы это повторяли!.. Отец отказался написать Славке разрешение на выезд – его дочь от второго брака работала на авиационном заводе. Славка даже на похороны к нему не поехал. Понимаю: каждому своя шкура дороже. Не понимаю одного: как при этом можно считать себя правым? Чтобы ощутить симметричную правоту другого, не требуется ни морали, ни доброты – одна только честность: честность на три четверти и есть мораль.
Когда я разыскал его в Бендерах – никакой пользы, кроме неприятностей, контакты с отказником мне не сулили, да и нельзя сказать, что я прямо-таки жить без него не мог, – но – как-то невозможно было позволить человеку просто исчезнуть. После ошалелых объятий Славка со смехом рассказал, что время от времени к нему врывается милиция – якобы в поисках преступника – и у всех присутствующих переписывает паспорта. Я как раз ждал утверждения диссертации, а потому улыбался довольно натянуто. Славка же, ничего не замечая, переменил выражение на скорбно-презрительное: к ним теперь ходят одни отказники, остальным в КГБ пригрозили кому чем – у жены в школе отнимут десять часов, тестю в торговле дадут десять лет… Они потом по одиночке подходили, извинялись – просто исчезнуть считали непорядочным. «А слушаться этих не считали непорядочным».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.