Текст книги "Ворота судьбы"
Автор книги: Александр Щербаков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 26 страниц)
Частная прорубь
Пожалуй, самое странное прозвище в деревне у бухгалтера сельсовета Семёна Чукина. Его так и зовут в обиходе – Частная Прорубь. Почему? А вот почему…
Приехала эта новая учительница в нашу школу. Зимой дело было. Старому-то географу Михаилу Петровичу, который лет тридцать поворачивал глобус с материками-океанами перед сельской ребятнёй, подкатил пенсионный возраст, и он, здоровьишком не шибко крепкий, решил воспользоваться бессрочным отпуском немедля, хотя и просили его дотянуть до конца учебного года. Но не о нём речь.
Новая географичка Галина Антоновна поселилась у бабки Бродничихи. В первый же день к вечеру попросила учителка бабку:
– Разрешите, за водой к речке схожу?
Бродничиха улыбнулась про себя. Все постояльцы с этого начинали. Потом-то их не выгонишь ни за водой, ни за дровами, а сперва всё в охотку, в диковинку.
– Что ж, сбегай, милая. Верно, у нас водопровод есть, вон – колонки по деревне, но и из речки черпать можно, корова Муська речную воду любит, а людям для умыванья речная хороша: мягка, как щёлок.
Пошла учителка в брючках да в беретке на речку, зачерпнула из тёмной проруби светлой водицы, поставила ведра в специальную ледяную нишку, сделанную чьей-то заботливой рукой, и, разогнувшись, огляделась кругом. Места-то новые, а учителка слишком романтичная была, по нынешним временам. Залюбовалась нашенской горой, порозовевшей на закате, снежной долиной речки, ивами, затейливыми плетнями огородов, напоминавшими вязанье то «в косицу», то «в ёлочку». И вдруг заметила поодаль окно во льду. Настоящее окно, с резными наличниками, со ставнями! Только ставни были наглухо закрыты, и тяжелые, пересекающие их железные петли скреплял увесистый амбарный замок. Походила Галина Антоновна вокруг этого странного окна, вмороженного в лёд, и ничего не смогла понять. Пришла на квартиру, поставила полные ведра на лавку и спрашивает Бродничиху:
– Что это там, бабушка, за окно во льду? Да ещё и с замком.
– Чего придумала – окно! Не окно, а прорубь Семёна Чукина, сельсоветского бухгалтера. Личная, частная, оттого и на замке.
– Зачем же индивидуальная прорубь, если общественная есть?
– Значит, ему так ндравится. Говорит, чтоб микробов не зачерпнуть.
– Да ведь вода же проточная, причём тут гигиена?
– Нам проточная, а Семёну… Гребует он общей прорубью…
Последние слова бабка договаривала уже у порога, спешно облачаясь в полушубок. Не могла она больше дома оставаться. Появись у Бродничихи новость какая, пусть самая незатейливая, она тотчас спешила на улицу, в магазин, в народ. Душа общения просила.
Вбежала бабка в сельмаг и только набрала воздуху, чтобы выступить…
– Ну и как там постоялка твоя? – опередила её Зоя Фомина, клубная уборщица.
Бродничиха аж поперхнулась: не любила она, когда её опережали. Но делать нечего, пришлось другой сценарий на ходу сочинять. Махнула Бродничиха в ответ неопределённо, таинственность на себя напустила, походила по магазину, поглядела на новые товары, а потом уж, словно бы между прочим, обронила:
– По воду учителка моя ходила…
Вся очередь, как по команде «равняйсь», повернулась к бабке, ест её глазами.
– На речку. В охотку, с коромыслицем. Возвратилась и говорит: «Чтой-то там, Катерина Митрофановна, за окно во льду? И на нём замок такой вот?» – «Это не окно, – говорю, – голуба, а западня на проруби Семёна Чукина, от заразы всякой». – «Так ведь речка-то течёт, бабушка, всех микроб уносит»… А ить верно, думаю, что вода-то проточная, это хозяин проруби застойный.
– У него и штакетины в палисаде мечены, – съязвила Мотя Тришина, доярка.
Все засмеялись.
– Это что-о, – протянул Степан Хлопов, школьный шофёр. – Вот я как-то ездил за мебелью в Мурту по Енисейскому тракту. Для школы, помните? Там за одним селом, кажись, на выезде из Миндерлы, заправка была. По старой ещё дороге. Завернул я горючки подлить. Пристроил свой «зилок» в очередь. Гляжу – в сторонке будочка белёная, дощатая. Уборная, словом. Я – к ней, дороги длинные, сами понимаете… Подбегаю – тэрсь! – а на двери замок. Во, ёх-калагай, никогда прежде не видывал, чтоб на таких общественных заведениях замки вешали, не зря же их нужниками зовут. Оглянулся – кругом пустырь, не за что глазу зацепиться. Ну, и пошёл назад к машине не солоно хлебавши, да и сконфуженный. А соседний шофёр мигает из кабины хитро: «Обжёгся? Личный терем королевы бензоколонки!»
– Вот уж действительно для гигиены, и, знаете, я её понимаю, – капризно сказала Маша Спирина, бригадирская жена.
– А меня не понимаешь? – возмутился Степан. – Я ж потом метался по селу, в окошки стучал, чтоб пустили во двор добрые люди.
– А с кем вы, Маш, ноне День сельхозработников встречали? – спросила вдруг бабка Бродничиха, спокойненько так, вроде хотела разговор увести в сторону. И снова вся очередь на неё обернулась. Маша удивлённо вскинула брови, но ответила:
– Да так, одни, в кругу семьи.
– То-то и оно, что одни. А мы ведь раньше всей бригадой гуляли. Всем миром. Вскладчину. И бригадир всегда с нами был, и председатель заглядывал.
– То ж раньше! К чему теперь складчина? И при чём тут гигиена? – передёрнула плечиками Маша.
– А я вот помню, – прокашлившись, заговорил белобородый Макар Попов, почетный пенсионер, – как мы перед войной ещё на краевой слёт передовиков колхозного труда ездили. Посовещались день, а вечером, известное дело, поужинать решили. С району трое нас, мужиков, было: я да Степанов Илья из Таятки, да Василий Андрияшев с Польской заимки. Ну, я-то повидал уж кой-чего, а они первый раз в большом городе. Пойдём, говорят, в ресторан всем нашим землячеством. Пошли. Заказали того-сего. Выпили чуток под огурчики, под стерлядку. Потом приносит официантка щей. Ставит судок такой и всем по тарелкам разливает. Наполнили мы под щи, а Илья и говорит: «Что ж мы, мужики, будем каждый из своего корытца? Мы ж обчую жизнь строим, артельную, коллективную!». И давай назад сливать щи в судок. Так и хлебали из общей чашки.
– И микробов не боялись, – вставила бабка Бродничиха.
– Но ничего хорошего не вышло из вашей «обчей» чашки, – процедила сквозь зубы Маша-продавщица.
В этот момент мимо окон магазина быстро прошагал Семён Чукин, и Зоя Фомина, острая на язык, бросила ему вслед:
– Частная Прорубь речку замкнуть торопится.
…Как в воду глядела. Теперь уж не только прорубь, но и частная речка, и частные земли-леса не в диковинку. Однако поседевший Семён по-прежнему «носит» своё нарицательное прозвище, да и притча о замке на его проруби в селе не забыта.
Хрупонькат!
Забежал как-то к Архипу Чердаку. Грешен, любил его байки послушать. Но Архипу нездоровилось, рука у него развилась, прямо совсем подчиняться перестала. И попросил он меня помочь по хозяйству – корму скотине задать. Что ж, дело нетрудное: во дворе у заплота сенник, а сразу за заплотом – в пригончиках корова и овцы. Зацепил я навильник сена, метнул через забор. Ловко так получилось. Только потянулся за вторым навильником – голос сзади:
– Рационализацию, значит, применил? – это дядя Архип на крыльцо вышел – Ну-ну. А хочешь, я тебе одну притчу расскажу? Отложи-ка пока вилы…
Жили это старик со старухой, вроде нас с Ефросиньей, доживали тихие дни. И не знали они особых забот. Но однажды весной взяла да купила старуха поросёнка. По теплу сделал для него старик клетку в сарае, поставил в неё долблёное корыто и к корыту через крышку лоток подвёл. Тоже рационализатором был… М-да. Выйдет старуха с пойлом, плеснёт из ведра в лоток – корм сам плывёт в корыто. Благодать! Хоть и не видно ей поросёнка сквозь плотную дощатую клетку, но слышно – причмокивает он, хрупо́нькает.
– Как там наш поросёнок? – озабоченно спрашивает старик.
– Хрупонькат! – весело отвечает старуха.
Прошло лето. Наступила осень. По утрам заморозки, жухлую траву вроде кто солью посыпает.
– Как там наш поросёнок? – снова спрашивает старик.
– Да хрупо-онькат! – с неизменной бодростью отвечает старуха.
Выпал снег. Ударили морозы. Подходит время прибирать животинку. Наточил старик ножи, от соседа паяльную лампу принёс, спрашивает старуху:
– Как там поросёнок-то?
– Хрупо-онькат…
Вышел старик во двор, шагнул в сарай, открыл топором клетку да и за голову схватился: в клетке-то лёд под самую крышку! А поросёнок давным-давно вмёрз в глыбину льда и только смутно чернеет в нём, как муха в обрате…
Ну, и я вот, значит, тоже подбрасываю корм корове и овцам, не видя их за дощатым забором, как старуха в той притче…
– Хорошо, что моя хозяйка не видит, – заключил дядька Архип, – она бы тебе задала такого корму… Ты ж мякину, труху сенную над овцами трясёшь – шерсть испортишь, закатаются в неё колючки всякие – одни шишки будут. Да и куда этакий навильник разом хватаешь, как Поля Шелехова!
…Что ещё за Поля? А это жила в нашей деревне женщина, простодушная и удивительно трудолюбивая, которую все считали чудаковатой. В войну она работала за троих – жала, метала, пахала. Да и потом не бегала от работы. Помнится, даже грузчиком была на зерноскладе. Зерно тогда возили в огромных рогожных кулях. Так Поля не просто таскала эти кули, а сражалась с ними. Хлеб в страду шёл со всех сторон, и возчики то и дело покрикивали на Полю, что она зашивается с разгрузкой. А Поля хватала сразу по два мешка и, взвалив их на горб или держа под мышками, бежала с ними по трапу к вершине хлебного вороха. Рассказывают, что на спор она таскала и по четыре куля, но я этого не видел.
Я видел другое. Встретил однажды Полю и не узнал. Ей и сорока ещё не было, но передо мной стояла старуха, высохшая и измождённая. Лицо побледнело и осунулось, щёки ввалились, и глаза из-под черного платка, повязанного по-монашески низко, смотрели как-то слишком тревожно, даже лихорадочно. Прямо живая боярыня Морозова: «Руки твои тонкокостны, очи твои молниеносны…»
Но Полины очи вскоре закрылись. Надорвалась она в ломовых крестьянских трудах. К концу жизни пришла к Богу. И верила, молилась с таким же усердием, как работала когда-то. По-разному вспоминают её на селе. Одни восхищаются её безотказностью и неистовостью в артельной работе, другие осуждают за эту неистовость, мол, зачем ломить и хватать, как Поля Шелехова… Впрочем, это уже новая притча. Я ведь говорил, что несть им числа в нашем сибирском сельце.
«Узюм ись…»
Когда-то писал я для местных и центральных газет, на последнюю полосу, подобные небольшие рассказцы «из жизни», которые называл про себя «самородными притчами». В них, правда, не было особой назидательности, свойственной этому жанру. Но мне хотелось показать на примерах судеб односельчан, что люди запоминаются нам какими-то характерными черточками, поступками или даже словами, брошенными невзначай, и в некотором смысле сами являются «ходячими притчами». К тем рассказам я мог бы добавить немало иных, ибо доныне их потенциальные «герои» нет-нет да всплывают в моей памяти.
Вот, допустим, жил-был у нас в Таскино такой неприметный, худенький и низкорослый, мужичок Костя Болдышев, или Костя Болдыш, как чаще называли его. Наверно, для краткости, а, может, и не только. Мне, по крайней мере, в этом «Болдыш» уже слышалась характеристика человека, снисходительно-пренебрежительная, созвучная понятию «бобыль». Каковым и был Костя, по сути дела. Ни особого трудолюбия, ни мастеровитости за ним не наблюдалось. Работал в колхозе по разнарядке: летом – «куда пошлют», а зимой обычно сторожем (охранником, по-нынешнему) – на сушилке, в курятнике, на овечьих кошарах, которые стояли верстах в пяти от села, возле озера Кругленького.
Понятно, что на таких постах больших трудодней не заколотишь и, значит, не получишь ни лишнего хлеба по осени, ни, тем более, длинных рублей в конце года из хронически тощей артельной казны. Потому Костины достатки были довольно скромными, а если прямее сказать, скудными. Особенно после того, как проводил он на сельский погост свою болезненную жену, ещё в девичестве надорвавшую здоровье на таёжных лесозаготовках.
Потихоньку жил Костя в своей избушке на крайней улице, между прочим, почти подступавшей огородами к печальной берёзовой рощице, где в одной из могилок упокоилась и его благоверная. Сперва, после её ухода, коротал дни вдвоём с дочерью Фенькой, а потом и совсем бобылём неприкаянным. Это когда Фенька, по окончании семилетки поработав с годик в яслях, вдруг оставила село и улетела на манящие городские огни в поисках «простого женского счастья». И, похоже, нашла-таки искомое. Она хоть и не была, под стать родителю, ни рукодельницей, ни расторопшей, но зато удалась довольно привлекательной девицей, фигуристой, синеглазой, с золотистыми кудряшками волос. Видимо, это и решило её судьбу в заполярной столице.
Начинала там, говорят, как и почти все нашенские девки, улетавшие «на Севера», с домработницы и няньки в чужой семье. Но в прислугах просидела недолго: приглядел её какой-то разведённый холостяк, живший по соседству, и взял в жёны. Сосед тот оказался сталеваром с Медного завода, к тому же из числа передовых – ходил в напарниках у знатного металлурга Героя Труда Шереметова и, значит, отменно зарабатывал. А уж, на взгляд деревенских земляков, так и вообще купался в деньжищах.
И вскоре стали примечать таскинцы, что Костя Болдыш зачастил на сельскую почту, куда раньше вообще не заглядывал. Взбежит по высокому почтовому крылечку и нырнёт в двери, а обратно спускается нарочито неспешно, прижимая к груди увесистую посылку.
– От Феньки гостинцы, – небрежно бросал он встречным и поперечным, кивая на белый ящик в руках, пестревший сургучными печатями.
И следом на Косте появлялись броские обновы – то невиданная куртка с капюшоном, отороченным мехом, какие нынче называют «алясками» и носят даже премьеры и президенты, то брюки с «вечными» стрелками, то меховые ботинки. Бывали, конечно, и посылки с продуктами – разными консервами, колбасными кругами, копчёной северной рыбой. Но чаще всего, сказывали осведомленные селяне, Костя получал из Заполярья… сухофрукты. И не северного, а чисто южного происхождения – курагу, финики, изюм. Притом якобы по заказу самого Кости, которому почему-то особенно полюбился изюм, почти невиданная штука в наших местах.
И эту детальку стоит подчеркнуть заранее, поскольку она-то и является главной изюминкой (в буквальном смысле) всего нашего разговора. Именно благодаря ей, довелось мне наблюдать воочию (нынче скажут «в режиме онлайн»), как рождаются в жизни не только прозвища и клички, но и те самые притчи о людях, которые «метят» их до конца дней и даже передаются «в род и в потомство».
Помнится, подходил я майским деньком по своим делам к четвёртой бригаде, что соседствовала с нашей чайной. Возле неё, как водилось испокон, стояло несколько автомашин. Грузовых. Легковушки тогда ещё были редкими, рейсовые автобусы – тоже. Пассажиры из района до Минусинска, до Абакана и обратно добирались обычно на попутных грузовиках, а на стоянках толклись около них, разминаясь и греясь. Но в этот раз у машин никого не было видно. Должно быть, попутчики вместе с шофёрами забежали в чайную перекусить, выпить чайку, а то и пивца на дорожку. Только в кузове крайнего грузовика, смотревшего в сторону города, сидел на каких-то мешках наш Костя Болдыш. Притом, несмотря на весеннюю теплынь, на нём была знакомая зимняя куртка с откинутым капюшоном и мерлушковая шапка. Сидел он тихо, склонив голову и вроде даже подрёмывая. Однако едва скрипнула калитка в недалёком дворе и показался из неё тракторист Тима Федосеев в рабочем комбинезоне, как Костя разом оживился, завертел готовой и привстал, держась за борт, с явным желанием обратить на себя внимание. И Тимофей не смог не заметить его:
– Далёко собрался, Константин?
– Дак в Норыльска, брат, узюм ись! – не ответил, а бодро провозгласил Костя, видимо, заранее приготовленные слова, вертевшиеся на языке.
– Поня-а-атно, – смеясь, протянул Тимофей и помахал ему рукой. – На обратном пути и нам прихвати.
Вскоре следом за Тимофеем приблизилась к машинам Ульяна Шарыпова, «вечная доярка», по сельскому прозванию, шагавшая вдоль улицы с подойником в руке. Ей даже и спрашивать не пришлось, далёко ли направился Костя. Как только она поравнялась с крайней машиной, он сам окликнул её:
– На ферму, Ульяна, к своим ведерницам?
– Всё туда, Константин…
– Ну, а я вот подальше, отсюда не видать – в Норыльска, узюм ись!
И потом до меня, уже в бригадном дворе запрягавшего свою Мухортуху в лесовозные дроги, не единожды доносились отголоски того, как Костя разъяснял прохожим и проезжим заветную цель его дальнего путешествия:
– В Норыльска! Узюм ись!
И даже когда, судя по звукам, запустил мотор вернувшийся из чайной водитель, и грузовик тронулся в дальнюю дорогу, Костя под его тарахтенье то ли для села, то ли для себя врастяжку прокричал на прощанье ту же фразу:
– В Норыльска-а-а! Узюм и-и-сь!
Надо ли говорить, что она, фраза эта, вмиг облетела село и не только дополнила собою Костино прозвище, но и стала «крылатой» в нашенских местах. Почему Костя Болдыш изо всех неисчислимых городских богатств, диковин и соблазнов выделил именно «узюм», то есть элементарные сушёные ягоды винограда, осталось неизвестным, но – вот поди ж ты! – до сей поры живут в Таскино те его прощальные слова, навек «пометившие» автора. И сегодня, встретив на автобусной остановке, возле бывшей чайной, очередного земляка, оставляющего родное село (точнее, то, что от него осталось) ради чуждого города, отчий дом – ради съёмной клетки в бетонном «человейнике», какой-нибудь чудак и упрямец из тех, кто ещё держится за крестьянские корни, непременно скажет с грустной иронией:
– Покатил, как Болдыш, узюм ись? Ну-ну…
Может, для кого-то слова эти прозвучат не совсем ко времени и не очень кстати, но, по-моему, каждый в душе согласится, что в них действительно есть своя «изюминка». Тем более, если он слышал, к примеру, ещё и о том, что будто бы нашим доблестным учёным-ядерщикам, когда-то спешно создававшим «ответную» атомную и водородную бомбу в секретном «Арзамасе-16», самолётами доставляли… изюм, чтоб у них лучше работала голова.
С кочергинской горой…
А ещё нынче вдруг вспомнилось мне, что в нашем селе Таскино тому, кто явно преувеличивал, привирал, рассказывая о чём-либо, обычно замечали со скептической усмешкой:
– Ну да, с Кочергинской горой…
К примеру, какой-нибудь бодрый землепашец, встретив на улице приятеля из соседней бригады, радостно хлопал его по плечу и восклицал вслед за приветствием:
– Видал, как нынче хлеба наливаются? Центнеров по тридцать на круг возьмём!
– Хэх, с Кочергинской горой! – охлаждал его пыл собеседник.
Ибо не склонен был переоценивать сомнительных «видов» на урожай и прочих досужих прогнозов, а более доверял народной мудрости, которая учит: «не говори гоп, пока не перепрыгнешь», «цыплят по осени считают», и вообще – «хочешь рассмешить Господа Бога, расскажи ему о своих планах»…
Или, допустим, мой одноклассник и сосед Ванька Тёплых вдруг сообщал мне, что он вчера в ближайшем Арсином логу набрал полную «с горкой» корзину клубники. Зная о скудости тамошних ягодников, выбитых скотом, а также о Ванькином пристрастии ко всяческим подвохам, розыгрышам и «разводкам», я кивал ему с показным согласием, но отвечал той самой фразой:
– Угу, с Кочергинской горой…
И никакие его дальнейшие доводы и уверения меня уже не могли переубедить.
Кто из таскинцев придумал эту универсальную формулу выражения недоверия вралям и фантазёрам, неизвестно. А вот почему он взял за основу именно Кочергинскую гору, можно догадываться.
Пожалуй, тут всё дело в размерах её.
В окрестностях нашего села и своих гор хватает. Но горами они называются лишь условно. Даже самая близкая и высокая Татарская гора, которая параллельно главной улице тянется за огородами на северной стороне, по сути, не гора, а самый обычный косогор. Подобный, скажем. Святому косогору, расположенному «на восход» за поскотиной, с боку дороги к районному центру. Да и Градунчиха, что начинается далее и простирается на добрую версту, не совсем гора, а скорее долгий тянигус, вроде Петуховского, в который упирается село западной окраиной. А уж об остальных холмах, буграх, взгорках да взлобках и говорить нечего: так себе, небольшие припухлости на лоне подтаёжной лесостепи.
Вот и выходит, что единственная настоящая гора в нашенской округе – это Кочергинская гора, получившая название от прилегающего села Кочергино. Правда, от нас расстояние до неё неблизкое, полтора десятка километров, но она видна со многих таскинских полей и дорог. Возвышается над рекой Тубой, тоже настоящей, в отличие от наших ручейков и речек. Не находится, не располагается, а именно возвышается. Притом, по мере приближения к ней, кажется, восходит всё выше и выше, под самое небо. С крутыми откосами, с каменистыми утёсами, с башнеподобными скалами. Словом, вполне солидная гора, одна из первых в череде горных хребтов и цепей, которыми здешнее Предсаянье переходит в коренные, матёрые Саяны («Сияны»!) с их седыми вершинами, сияющими вечными снегами.
Потому-то и говорят у нас на селе, окорачивая лжецов и завирал, не с Татарской, не с Градунцовской, а «с Кочергинской горой», самой большой. К месту, не к месту ли, но вспоминается расхожая фраза: «Чем больше ложь, тем охотнее в неё поверят». Не будем уточнять, кому она приписывается, известная в разных вариантах. Важно подчеркнуть другое. То, что впервые прозвучавшая почти столетие назад, она нынче стала едва ли не главным пропагандистским приёмом. На её основе, можно сказать, даже вызрела особая теория «большой лжи», которая дьявольски действует на людские умы целых стран и континентов. И как ей противостоять, похоже, мало кто знает. Но вот практика моих земляков подсказывает, что противопоставление этой лжи, ради её разоблачения, тоже должно быть большим, наглядным и неотразимым, наподобие Кочергинской горы.
А знаете, почему я вдруг заговорил об этом самом присловье, рождённом смекалистыми таскинцами? И с какой стати оно вообще всплыло в моей стариковской памяти? Признаюсь по секрету, не для передачи. Оно пришло мне на ум, когда я услышал, как глава нашего правительства в очередной раз отчитываясь перед парламентом, расписывал «крутые» достижения своего кабинета в развитии всех мыслимых сфер нашей жизни – экономической, социальной, культурной и далее везде.
– Ну-ну, с Кочергинской горой! – непроизвольно соскользнула с моих уст полузабытая фраза из кладезя мудрости земляков-хлебопашцев.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.