Текст книги "Ворота судьбы"
Автор книги: Александр Щербаков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 26 страниц)
Логика была в Пашкиных словах. Мы оставили спор, призадумались. А Гыра опять подначил, взглянув на ручные часы, подаренные ему братом-фэзэошником:
– Ну, так кто смелый? Время еще до полночи есть, сорок пять минут, целый урок.
– А что? Я, пожалуй, схожу. У меня есть на примете чертова борода в Арсином логу, в черемуховом колке, – сказал Женька Бродников.
Мы сначала приняли это за шутку и подняли на смех сыскавшегося храбреца. Уж слишком неожиданным был этот вызов и прозвучал он из слишком неожиданных уст. Если бы вызвался Гыра Кистин или Пашка Звягин, или даже Ванча Теплых, то пацаны восприняли бы заявление более спокойно, но Женька… Однако он, похоже, шутить не собирался:
– Условие одно: вы ждете меня здесь, у костра, пока не вернусь с папоротником. Идет?
– Не идет, так едет. Даю отмашку: н-на старт! – Гыра поднес к глазам свои драгоценные часы, а потом резко взмахнул рукой и крикнул: – Вперед!
Женька застегнул на молнию городскую вельветовую куртку, зачем-то поправил ершистый чубчик и решительно зашагал, а потом побежал в сторону зерносушилки, за которой начиналась дорога в Арсин лог.
– Вот тебе и Баба, – сказал Пашка с ноткой невольного уважения и восхищения, когда Женька скрылся из виду.
– Да никуда он не уйдет дальше поскотины, вернется и расскажет байку, что ничего не нашел, – скептически сказал Гыра.
– Нет, этот принесет папороть, вот посмотрите, – серьезно заявил Пашка. – Вы его плохо знаете, он небойкий, но упрямый, бродниковской родовы…
С Пашкой спорить никто не стал, хотя, может быть, такие слова о Женьке прозвучали вслух впервые. Дело в том, что прежде за ним тянулась совсем другая слава. Женька был сыном учительницы младших классов Евгеньи Ивановны, матери-одиночки. Они приехали к нам из города позапрошлым летом. Будучи дальней родственницей бабке Бродничихе, Евгения Ивановна поселилась у нее на постояльство, осенью приняла первый класс, а Женька пришел к нам в шестой «бэ».
Ребятишки приняли его неприязненно, почти враждебно. Нет, Женька не был гордецом и задавалой, как многие другие учительские дети, он, напротив, отличался скромностью и мягкостью нрава, подчеркнутой вежливостью в обращении, однако это воспринималось всеми как проявление интеллигентской слабости, слюнтяйства и почему-то раздражало деревенских пацанов. Как, впрочем, и внешняя непохожесть Женьки на нашу крестьянскую орду – его аккуратная стрижка под ершик, настоящий двубортный костюмчик, каких мы сроду не нашивали, белая рубашка, ботинки на микропоре. На первой же перемене рыжий Тимка Грач затеял с ним борьбу, извалял по полу новый костюмчик, оборвал пуговицу у рубахи и перед звонком загнал Женьку под парту, а сам при входе учителя быстренько встал на свое место как ни в чем не бывало. Так что Женька, наполучавший тумаков и едва сдерживающий слезы, был еще и поставлен к доске физиком Иваном Спиридоновичем как отъявленный хулиган.
Но даже эти незаслуженные унижения и явная несправедливость наказания не вызвали у ребятни особого сочувствия. На следующей перемене многие над Женькой злорадно смеялись, а когда Петьша Липин с «картинками» рассказал, как Женька летом после купанья в пруду надевал сначала рубаху и лишь потом штаны (чисто по-девчоночьи – что может быть позорней?), его тотчас окрестили Бабой. И это прозвище не просто прилипло к Женьке – в конце концов каждый из нас имел свое прозвище, часто не слишком лестное, – но сделало его изгоем. Затурканного парнишку пробовали защищать и учителя, и старшеклассники, но все напрасно. Для сверстников он был рохлей, слюнтяем, трусом, мягкотелым интеллигентом, ябедой, девичьим пастухом, маменькиным сынком, одевавшим рубаху прежде штанов, – одним словом, Бабой.
Но всего год проучившись с нами, Женька снова уехал с матерью в город, закончил там семилетку и теперь явился в гости к бабке Бродничихе. Явился совершенно другим человеком. Едва тот же Петьша назвал его в глаза Бабой, как Женька серьезно предупредил, что впредь не потерпит оскорблений. И когда Петьша снова попытался произнести унизительное прозвище, он тут же схлопотал по шее такую оплеуху, что даже оставил всякую мысль дать ответную. Отомстил Женька и рыжему Тимке, публично поборов его пять раз подряд и изваляв в пыли с ног до головы. Остальные, почуяв силу и характер Бабы, вообще прикусили языки. Пошел слух, что Женька занимался в городе не то в боксерской, не то в борцовской секции, где и «накачал банки».
Словом, все поняли, что теперь он может постоять за себя, и прониклись к нему невольным уважением. Потому-то Пашкина уверенность в том, что Женька непременно принесет перунов огнецвет, ни у кого не вызвала внутреннего сопротивления. А если Гыра и высказал сомнение, то лишь по инерции, по привычке, а еще вернее – от ревности, что это не он, признанный атаман и заводила, насмелился пойти среди ночи за папоротником, а какой-то городской выскочка и чистоплюй. Теперь он втайне надеялся, что Женька сдрейфит, едва выйдет за огороды, и вернется ни с чем. Однако время шло, уже перевалило за полночь, а Жень все не возвращался. Ожидание томило нас, костер стал угасать, как и наши игры и разговоры.
– А пошли-ка к поскотине, там и встретим его, – предложил вдруг Пашка, и все с ним охотно согласились. Каждому не терпелось увидеть таинственный папоротник в купальскую ночь.
Шумной ватагой протопали мы улицей села, уже совершенно опустевшей, свернули в Кузничный проулок и по-за огородами вышли к зерносушилке (манга́зине). Отсюда дорога к поскотинным воротам пошла леском. Вокруг стояла густая темнота. Отчетливей заморгали звезды в просветах меж облаками. Запахло лесной сыростью и кашкой борщевиков. Листва на березах и осинах сдержанно шелестела, издавая легкое шипение. С поля от поскотины доносился резкий скрип дергача. Разговоры и смех скоро приутихли. Пацаны вытянулись в цепочку и шли молча. Гыра, шагавший впереди, вдруг дернулся, прыгнул зайцем в сторону и скрылся в кустах. Прошумела трава, треснул сухой валежник, и все смолкло. Мы невольно замешкались, остановились, лишенные вожака.
– Ты куда? – крикнул Петька вдогонку.
Но ответа не последовало.
Мы еще потоптались немного, озадаченные непонятным маневром атамана, а потом, решив, что он прянул в кусты за нуждишкой, двинулись дальше. Теперь направляющим стал Пашка. Но не прошли мы и двадцати метров, как вдруг из-за придорожной косматой талины раздался низкий, нутряной голос:
– Как я давно не ел человеческого мяса!
От неожиданности каждый вздрогнул, однако угрозы лесного вурдалака всерьез никого не испугали – все сразу поняли, что это очередная проделка Гыры.
– Выходи, лешачья борода! – крикнул Пашка.
И разоблаченный Гыра с хохотом вывалился из-за куста и пристроился в хвост колонны.
Достигнув поскотины, мы расположились было отдохнуть на старом бревне, лежавшем здесь, кажется, вечно, но вдруг Пашка, подойдя вплотную к сквозным, сколоченным из жердей воротам, закричал с удивленным восторгом:
– Ребя, сюда, он здесь!
– Кто, леший или Женька? – непроизвольно вырвалось у меня.
– Я ж говорил, не уйдет дальше поскотины, – с удовлетворением сказал Гыра.
Все мы дружно бросились к воротам и действительно увидели по ту сторону решетин Женьку, сидевшего на кочке.
– Ты что здесь делаешь?
– Отдыхаю, – как-то слишком буднично сказал Женька, поднимаясь нам навстречу.
– Штаны, поди, сушишь? – хохотнул Гыра. – А где же лешачья борода?
– Вот она, да только без цветков, – сказал Женька, открывая ворота и подавая пучок влажной травы.
Гыра подхватил траву, а Пашка зажег спичку (он, признанный мастер-корзинщик, уже покуривал в открытую, как взрослый), и все мы стали внимательно рассматривать зеленый сноп, ощупывать его руками. Да, это действительно был тот редкий папоротник, перистый, длинный, по местному названию – лешачья борода, за которым, возможно, тянулась древняя слава «перунова огнецвета», но выглядел он в купальскую ночь точно так же, как и во всякое другое время. Никаких признаков цветения или хотя бы образования завязи на нем не обнаружилось.
– Может, опоздал? – спросил Пашка.
– Да вроде не должно, пулей летел. Ведь тут недалеко, вон колок в Арсином логу, сами знаете, – сказал устало Женька, еще не оправившийся от совершённого подвига и пережитого разочарования.
– А никто не помешал? Филин не ухал? Леший не водил? Не хохотал бесом? Не хлопал в ладоши? Не пел без слов? – посыпались вопросы со всех сторон.
– Лешего не видел, а белая лошадь была, – сказал Женька.
– Да ты расскажи по порядку, – уважительно попросил Пашка.
Мы взяли смельчака в плотное кольцо, и он поведал нам о своем беспримерном походе за перуновым огнецветом.
– Да особо рассказывать нечего, – начал Женька с небрежностью бывалого человека. – До лога я добежал без всяких приключений. Страшновато, конечно, было, тьма же кругом, но я гнал от себя всякие дурные мысли. Настоящий страх начал пробирать, когда свернул в лог. Лес шумит, трава по колено, мокрая от росы, дорога заросла, не видно ничего. Пошел напрямки. Слышу, слева в лощине «фр-р», «фр-р-р» – вроде как лошадь фыркает. Пригляделся – действительно лошадь, белая. Подняла голову, водит туда-сюда, будто меня высматривает. Хоть и не очень четко в темноте, но видно: и голова, и грива, спина и хвост – все белое. Хотел крикнуть, отогнать её, но дух перехватило. С испугу присел в траву и давай креститься. И молитву вспомнил – бабка учила. А лошадь заржала, зашуршала травой, и топот копыт стал удаляться, удаляться от меня. Собрался я с силами, сжал кулаки, приподнялся из травы, как из окопа, гляжу и глазам не верю: никакой лошади нету. Темень кругом, тишина. Только коростель вдалеке потрескивает да листья шелестят на березах.
– Поди, померещилась лошадь-то, – вставил Петьша сочувственным шепотом. – Или, может, лешак в неё перекинулся.
– Да ну, ерунда, это вон Чалуха с зерносушилки, сторож Костя на ней ездит, – скептически произнес Гыра. – Только вот почто не спутана?
– То-то и оно, что не стреножена. И главное – белая вся, как лунь, – подчеркнул Женька. – И странно как-то исчезла она, вроде испарилась, прямо и вправду, как привидение. Была – и нету, и топот заглох. Ну, хоть и тряслись поджилки, а решил я добраться все же до черемухового колка, где эта лешачья борода растет. Перебежками, перебежками, будто бы под невидимыми пулями. Падал сколько раз, путался в траве. Упаду, отдышусь, соберусь с духом, перекрещусь – и дальше. А у колка – там кочки косматые, так я чуть не каждую брюхом сосчитал. Но вот пошла черемуха. По запаху слышно. Хорошо, что в черемушнике травы почти нет, под ногами не путается, только сухие листья шуршат. Но кусты раскидистые, низкие, сучья переплелись, как лианы, я ползком между ними, на четвереньках. Ни зги не видно, все на ощупь. Наконец, под одним кустом нашарил жесткую траву: папороть? Он, чертова борода! И тут вижу, вроде светится что-то… Маленький голубоватый уголек. Играет, мерцает тускловатым таким светом, как серная спичка. У меня аж сердце зашлось от страха и радости. Неужто огнецвет тот самый? Ну, думаю, привалило счастье, теперь все клады мои и сокровища, все тайны откроются и двери распахнутся предо мной, все нечистые духи будут в моем услужении…
Хватанул я под корень весь куст папоротника, перекрутил, надломил, оторвал и – назад, к зарослой дороге. Прутья цепляются за шиворот, за карманы, за штаны, ровно кто руками хватает, чтоб не пустить меня, но все же вырвался из зарослей – и драпака. Слышу: вслед захлопал кто-то, как в ладоши забил. Меня в жар бросило, оглянулся я – а это голуби взлетели, клин-тухи эти, или горлицы, что «фу-бу», «фу-бу» кричат по колкам. Я с гнезда их, видно, спугнул…
Не помню, как домчался до поскотины. Папоротник в руке держу, будто самого черта за бороду, аж пальцы свело. Отдышался, давай рассматривать его: никаких огоньков, никаких цветков… Не поверил, спичку зажег, оглядел, ощупал каждую веточку – ничего не нашел. Папоротник как папоротник. Где же голубой уголек? Ведь он был! И тут меня осенила догадка, что, это, наверно, мерцал сизоватым огоньком светлячок. Самый обыкновенный. Их же сейчас полно везде, вон даже в деревне крапива вдоль тына как усеяна этими светляками. Только так ли это? Кто знает… Ну, и вот сел и сижу. Думаю, отдохну, очухаюсь, отойду от расстройства и тогда двину к клубу, к пацанам – о цветках папоротника сказки рассказывать…
Закончив свое повествование, Женька взял из рук Пашки пучок длинных зеленых перьев папоротника, похожих на хвост павлина или сказочной жар-птицы, и, размахнувшись, хотел швырнуть их в заросли лопухов, но Пашка поймал его руку:
– Не надо бросать! Папоротник же – первое средство от ленточных глистов, от солитеров этих…
– Во! Недаром сходил к лешему ловец счастья! – вставил Гыра под общий хохот пацанов.
Но смех этот был отнюдь не издевательский и не злорадный, а вполне доброжелательный и даже сочувственный. Вместе со всеми рассмеялся и Женька, по былому прозвищу Баба, может, впервые ощутив свое полное единение с этой доброй и жестокой, простодушной и дошлой, трусоватой и доблестной, богобоязненной и полуязыческой деревенской ребячьей братвой.
Блуждающий огонек
Конечно, самые большие чудеса случались на Ивана Купалу. Ведь, по одному из преданий, именно накануне его, в купальскую ночь, собирались ведьмы где-то в Киеве, на Лысой горе, на свой шабаш (нечто вроде слета или съезда) и устраивали такой вселенский разгул, что даже до нас, до глубинного сибирского сельца в Предсаянье, за тысячи верст докатывались его отзвуки и отголоски. Во всяком случае, наши местные ведьмы заметно оживлялись, кругами выкручивали, вытаптывали хлеба, отнимали у коров молоко, заплетали, запутывали у лошадей гривы, так что их уже невозможно было расчесать и приходилось обстригать.
Не отставала от ведьм и прочая нежить. Водяной, к примеру, хоть и был в этот день именинником, но коварства своего не оставлял, а напротив – пуще обычного старался затянуть в омут всякого зазевавшегося купальщика.
Леший не только пугал людей в лесах своими утробными криками, хлопаньем и щелканьем, но и стремился заманить беспечных и неопытных в глухие чащобы, где, как говорится, и сам черт заплутается.
Однако все это празднество нечистой силы вовсе не ограничивалось купальской ночью и Ивановым днем, не прекращалось на них и даже не ими начиналось. Оно продолжалось целую неделю – с шестого по двенадцатое июля – с Аграфены Купальницы до Петры-Павлы, открывавших петровки – макушку лета.
По крайней мере, мне однажды случилось столкнуться с лешачьими каверзами в хмурую ночь на Самсона-сеногноя, который бывает уже после Ивана Купалы, где-то числа десятого июля, и отличается, как правило, затяжным ненастьем, первым после купальской жары, знаменуется теми самыми дождями, про которые в народе говорят, что они идут не там, где просят, а там, где косят.
В то лето, во время каникул, я был прицепщиком у молодого тракториста Антошки Шубникова, работавшего на стареньком колёснике ХТЗ. Антошка носил забавное прозвище Пожарник. Он получил его за то, что однажды проспал семь суток подряд. Дело было так. Его утлый колесничек в очередной раз вышел из строя. Поломка оказалась серьезной. Трактор притащили к полевому стану и разобрали. Старший сменщик Парфён Щеглов, прихватив отказавшие узлы и детали, увез их в мастерские районной МТС (машинно-тракторной станции) на ремонт, а Антошка, оставшись без работы, домой в село не поехал, стал ждать товарища на полевом стане. Ночью он спал в будке на нарах, утром поднимался, встречал повариху, привозившую корзинки и котомки с едой, завтракал наскоро и опять отправлялся спать, но теперь уже под будку, в тенёк. В полдень, когда в котле у поварихи клокотала мясная похлебка, Антошку будили, он обедал и снова ложился под будку, этот передвижной домик на колесах, или в кусты, чтобы дрыхнуть до вечера. Ну, а после ужина он залегал на нары основательно, наряду с другими пахарями и еще ворчал на любителей посумерничать, что они ему перебивают сон.
В таком плотном режиме Антошка прожил целую неделю, ни разу не нарушив его. И когда на восьмой день прибыл в поле Парфён с восстановленными запчастями, он нашел своего младшего сменщика под будкой и разбудил его со словами: «Хватит спать, дружище, вставай – уж сдал на пожарника». Под общий хохот напарник поднялся, как ни в чем не бывало взял гаечные ключи и отправился собирать трактор. Но встал он уже не просто Антошкой Шубниковым, а Пожарником, своего рода сельской знаменитостью, рекордсменом по беспробудному недельному сну.
Но, будем справедливы, Антошка Пожарник умел не только спать «до упора», но и пахать с неменьшим упорством и готовностью к рекордам.
В начале июля мы с ним двоили пары за мельничным маяком. Работали в ночную смену. Колесник-муравей тем летом тянул довольно исправно. Однако был у него один изъян, приносивший нам немало хлопот. Он быстро перегревался в борозде, вода то и дело закипала в радиаторе, пари́ла, как в самоваре, и даже срывала крышку. Слишком часто приходилось останавливать трактор, остужать и подливать воду. Выдувал он за смену помногу, как хороший слон, счет порою шел не на ведра, а на бочки. И бегать за водой доставалось, естественно, мне, прицепщику.
Помнится, заскладившись с вечера, то есть отбив новую загонку на смену, мы рассчитали так, чтобы воды хватало ровно на круг. Бочка стояла в лесу у разворота, и, подъезжая к ней, мы доливали кипевший радиатор. Удобство заключалось в том, что не нужно было тащиться с ведром по рыхлой, топкой пахоте, увязая в ней чуть не по колено.
До наступления густой темноты работа шла споро. Тракторишко наш пыхтел тяжеловато, но без сбоев, полоса свежей пахоты ширилась на глазах. Антошка Пожарник был весел и доволен. Он то запевал песню, то оборачивался ко мне (я сидел не на плугу, а на платформе трактора, под Антошкиной железной беседкой) и, перекрывая гул мотора, выкрикивал что-нибудь шутливое, шалапутное:
– Шурка!
– А?
– На! Бочку-то проехали.
И хохотал, довольный.
Частенько на развороте, долив в очередной раз воды в радиатор, мы закуривали, стоя перед горящими фарами, громко беседовали, оглушенные гудом и дребезжанием трактора, резко размахивали руками и прыгали, стараясь размять затекшее тело, и при этом по земле, по траве, по темным деревьям бесшумно метались наши длинные тени. Антошка заботливо обходил трактор, осматривал его, прислушивался к рокоту двигателя, измерял сапогом глубину борозды за плугом, наводя, так сказать, контроль за моей работой. А потом с шутливой строгостью командовал: «По коням!» – и мы ехали дальше, причерчивая к свежей пахоте еще одну черную полоску земли с тремя гребешками по числу лемехов.
К полуночи стало прохладней. Небо заволокло тучами. Потянул зябкий ветерок. И даже застучали по фуражке, по лицу редкие холодные капли. Я натянул фуфайку поверх старенького свитера, прижался к железному крылу колеса и под монотонный гул и мерное подрагивание трактора стал задремывать.
Очнулся я от удара по шее и Антошкиного крика в самое ухо:
– Шурка!
– А?
– На! Бочку-то проехали!
Я протер глаза и ошарашенно огляделся. Было темно. По лицу и рукам по-прежнему били редкие капли. Трактор заглох и фары погасли. Стояла провальная тишина. Слышалось только клокотанье воды в радиаторе и сердитое, со всхлипами, сопение пара, пробивавшегося сквозь крышку-заглушку.
Оказалось, что я проспал очередной разворот возле бочки. Антошка не разбудил меня, но и сам не стал доливать воду, решив, что по ночной прохладе её хватит еще на один круг, однако просчитался. Вода закипела, мотор перегрелся и трактор пришлось остановить на возвратном пути посредине гона.
– Не дотянули немного, запыхтел наш Карька, как паровоз, – вздохнул Антошка. – Теперь делать неча, дуй за водой по борозде, а я пока подтяну ремень вентилятора да свечи подшаманю, что-то троить стали.
– Как же мы в такой тьме? – невольно вырвалось у меня.
– Я факел зажгу, а ты – бороздкой, бороздкой, на ощупь – ноги сами покажут.
Поеживаясь от холода и страха, я нашарил ведро, болтавшееся на прицепной серьге, поглубже натянул фуражку и, обогнув плуг, потопал по борозде.
– Далёко подался? – хохотнул Пожарник. – Не в деревню ли? Бочка же вон там, в обратной стороне.
– Как в обратной?
– Было как, да свиньи съели. Видишь, лес чернеет над мельницей? Туда и держи.
Только теперь я сообразил, что спросонья потерял все ориентиры. Со мною уже прежде случалось это: вздремнешь или просто задумаешься, замечтаешься, сидя на плуге, а потом оглянешься – и видишь, что весь мир перевернулся перед тобою, точно тебя подержали вниз головой, – и поле не то, и лес не там, и вообще едешь не в ту сторону. Всё наоборот, всё шиворот-навыворот. Однако при свете поставить окрестный мир на место помогали знакомые предметы и привычное их расположение. Теперь же была темень аспидная, борозда терялась в нескольких шагах от плуга, а лес хоть и просматривался в отдалении черной тенью на полосе неба, но, казалось, совсем не в той стороне. Я с силой сжимал и разжимал веки, тер лоб, тряс головой, но перевернутая действительность никак не хотела возвращаться в нормальное состояние.
Антошка же по-своему истолковал мое мешканье:
– Трухнул? Может, за ручки сводить?
Я молча вернулся к трактору, сбросил фуфайку, фуражку и решительно, точно в холодную воду, шагнул в непроглядную темному, направляясь к дальнему лесу, маячившему, по моим представлениям, в противоположной стороне. Я старался держаться борозды, но она была вязкой, неровной, местами приваленной комьями земли, скатившимися с перевернутых пластов пахоты. Я запинался об них, падал, громыхая ведром, снова поднимался и шел напролом, прямо по пашне, пока извив кривой борозды снова не подставлял мне подножку. Не скажу, чтобы я испытывал особый страх. Скорее чувство, владевшее мной, можно было назвать смелостью отчаяния. Я шагал навстречу ветру, порывами бившему мне в лицо, трепавшему волосы и пронизывавшему мой реденький свитер и рубашку под ним, и гнал от себя всякие мысли о чертях и леших, хотя по мере приближения к лесу они становились все назойливей и неотступней.
Но вот под ногами пошли поперечные гребни пахоты. Я достиг окраины поля, где мы, разворачиваясь с плугом, нарезали много глубоких борозд и нагрудили пластов. Обозначились первые березы, смутно белевшие в сумраке берестой. Усилился шум в вершинах деревьев. Я осторожно вошел в лес. Постоял некоторое время, пытаясь оглядеться и определить местонахождение бочки с водой. Однако тьма в лесу была еще гуще, чем в поле. Пришлось обследовать чуть не каждый куст, зигзагом прочесывая окраинную полосу леса, обращенную к пашне. Трава и кусты были мокрыми не то от дождя, пробрызгивавшего редкими каплями, не то от росы, и вскоре мои штаны и рукава свитера набрякли холодной влагой.
Но наконец мне повезло. Я буквально наткнулся на толстую деревянную бочку и невольно обнял её, чтобы не упасть. Нащупал широкий люк и зачерпнул полное ведро. Отделяясь от воды, оно издало чмокающий звук, гулко отдавшийся в бочке и в лесу, и в этот миг мне показалось, что за спиной, вторя ему, тоже раздались какие-то шлепающие звуки, похожие на всплеск крыльев, точно с озера поднялась утиная стая. Шагнул в сторону от бочки, держа ведро в правой руке, но тут же поймал себя на мысли, что не знаю, куда надо идти.
Весь окружающий мир, и до того перевернутый в моем мозгу, теперь вообще утратил всякую определенность. Никаких ориентиров вокруг не было, если не считать бочки и деревьев, которые, однако, ничего не могли мне сказать ни о расположении поля, ни о сторонах света. Не было и звуков, кроме лесного шума, угрюмого и вроде даже похожего на сердитое шипение.
Я попытался крикнуть, чтобы услышать отклик Антошки, но голос словно застрял в моей глотке, и вместо зова вышло какое-то сдавленное мычание, испугавшее меня самого. Я напряженно прислушался в надежде уловить если не гул мотора, то хотя бы звон железа под Антошкиным молотком, но, видимо, мой Пожарник работал беззвучно, а может, просто дремал в ожидании меня, навалившись грудью на руль, как он иногда делал при остановках, чтобы прогнать сонь и усталость. Тракторист не подавал мне никаких спасительных знаков.
Но вдруг между деревьями в отдалении мелькнул огонек. Я очень обрадовался ему, решив, что вижу факелок, зажженный Антошкой у трактора, и быстро зашагал на этот обнадеживающий сигнал, шелестя ведром по высокой мокрой траве. Однако огонек вел себя довольно странно. Он горел не ровным и не подрагивающим, а каким-то мерцающим или мигающим светом, то вспыхивая, то исчезая. Притом всякий раз после исчезновения загорался не там, где погасал, а в новом месте, то правее, то левее, то ближе, то дальше. Было похоже, будто он двигается по какой-то неровной поверхности, либо кто-то невидимый несет его по кривой и ухабистой дороге. Сперва мне подумалось, что это, быть может, Антошка идет навстречу с факелом в руке или с фонариком, но я тотчас вынужден был отказаться от этого предположения. Дело в том, что огонек вспыхивал где-то явно в лесу или же на его окраине, то есть сравнительно близко, так что я, наверное, смог бы услышать Антошкины шаги или его оклик, но огонек двигался в полной тишине. К тому же мало походил на факельный, ибо не колебался, не прыгал, меча языки, а лишь мерцал, пульсировал и был не желто-красным, а скорей с голуба и более напоминал электрический.
Фонарик? Но никакого электрического фонарика у Антошки, кажется, не водилось (в те времена это вообще была редкость, а тем более – в деревне), иначе зачем бы ему зажигать факел, чтобы натягивать ремень вентилятора? Керосиновый фонарь? Но и такого фонаря на тракторе не было. Фара? Но чтобы зажечь фару, работавшую от магнето, надо завести мотор, а трактор явно молчал, бездействовал. Я бы не мог не слышать его рокота, ночью особенно громкого и раскатистого. Да и почему бы гореть одной фаре, если только что мы пахали с двумя?
Эти тревожные догадки чередой проносились в моей голове, но я все же, как заколдованный, шел на тот неверный и призрачный огонек, преодолевая страхи и сомнения. Меня тянуло к нему с неодолимой силой. Странно было и то, что сравнительно небольшой березовый лес, в сущности – перелесок, колок, росший на окраине пашни, всё никак не кончался. Он даже вроде бы становился все темнее и гуще. Я спотыкался о пни, о сухую чащобу, задевал ведром о деревья, расплескивая воду, но не падал, словно поддерживаемый тем огоньком, призывно мелькавшим впереди. Не знаю, сколько времени длилось это мое странное шествие по лесу за призрачным сиянием загадочного светильника, время от времени точно гасимого ветром и загоравшегося вновь, но наконец я почувствовал усталость и остановился.
Приобняв березу, я прислонился к шершавой коре взмокшим лбом и закрыл глаза. Прохлада берёсты и спокойное раздумье под шум ветра в макушках деревьев словно бы помогли мне выйти из некоего лунатического состояния, очнуться от колдовских чар и вернуться к действительности. Я вдруг осознал с предельной ясностью, что со мной происходит что-то неладное, ненормальное, нереальное. Ведь нельзя же так долго тащиться от бочки до поля, отмерять семь верст и все лесом, если бочка та стоит под кустом в каких-нибудь двадцати шагах от закраины пахоты. И не может быть никакого огонька в этом лесу, потому что Антошка с трактором остались далеко на полосе, в середине полукилометровой загонки, а постороннему человеку, бродяге или охотнику, в пустом березовом колке среди ночи делать совершенно нечего. Значит, этот блуждающий огонек не настоящий, «нечистый», лешачий…
Да, это, должно быть, леший водит меня по колку, потому-то я и плутаю в трех березах. Этот трезвый вывод не освободил меня от чувства страха, напротив – от сознания близкого присутствия нечистой силы у меня заходил озноб по загривку и стали постукивать зубы, но зато я обрел способность к разумным действиям. Мне вдруг вспомнилось, каким образом можно расколдоваться, сбросить с себя бесовское наваждение. Я трижды перекрестился, быстро стянул через голову свитер и рубаху, вывернул их на левую сторону и, путаясь от холода и волнения в рукавах, натянул на себя снова. Занятый этой манипуляцией, я выпустил из поля зрения манящий огонек и вроде на момент забыл о нем, но теперь, вспомнив, оглянулся вокруг и не нашел его ни вблизи, ни вдалеке. Зато я заметил, что деревья стали видными более ясно и даже проступили во мгле трава и пеньки. Я схватил ведро с водой и зашагал напрямки по березнику, куда глядели глаза, рассудив, что лес не так велик и я все равно выйду из него, если пересеку насквозь в любом направлении.
И действительно: деревья вскоре стали редеть, высокая дурнина сменилась ровной покосной травой, и я вышел на макушку косогора, с которого уже довольно отчетливо просматривался лог с какими-то темными строениями внизу и небольшим, тускло светящимся квадратом под пересечением крыш бревенчатого дома или амбара с башней и приделом.
«Мельница!» – осенила меня радостная догадка. И хотя именно мельница, по общему представлению, была приютом и рассадником всякой нечисти и нежити, я испытывал к ней в ту минуту нежное, почти благодарное чувство.
Да, это была наша водяная мельница под высокой плотиной пруда. А я стоял на косогоре, который тоже назывался Мельничным, как и деревянный маяк, торчавший у дороги при свороте с тракта на мельницу. Я огляделся, и хотя маяка не увидел, скрытого за лесом, но все равно весь мир передо мной вдруг снова обрел знакомые очертания, все в нем вернулось на свои привычные места. Вот мельница, вот Мельничный косогор, там – маяк, здесь – лес, а туда – наша пашня. Словно бы меня, перевернутого вниз головой, снова поставили на ноги, и я бодро затопал по хребтику косогора, чтобы обогнуть перелесок и выйти к нашей загонке, к трактору.
Когда лес кончился и передо мной открылось поле, тьма уже заметно рассеялась, и я довольно четко увидел наш колесник. Он стоял на том же месте, без всяких признаков жизни. Мотор молчал. Фары не горели. Не светился и факел, который собирался разжечь Антошка Пожарник, да и самого тракториста тоже не было видно. «Наверное, ищет меня», – подумал я, прибавляя шагу. Идти по гребнистой влажной пахоте было нелегко, разбухшие сапоги вязко утопали в ней, ныла в плече оттянутая ведром рука, но я, обрадованный освобождением из плена нечистой силы, не замечал усталости и боли.
Антошку я нашел спящим на площадке колесника. Свернувшись калачиком под сиденьем, Пожарник сладко похрапывал, в очередной раз оправдывая свое прозвище. Но едва я поставил ведро на землю, он проснулся от звяка дужки, вскочил и присел на покатое крыло, протирая глаза и зябко поеживаясь.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.