Текст книги "Ворота судьбы"
Автор книги: Александр Щербаков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 25 (всего у книги 26 страниц)
– Нашелся? А я уж давно подтянул вентилятор, сел покурить да вот закемарил. Где ж тебя леший носил?
– А ты откуда знаешь? – невольно воскликнул я, приняв было расхожее присловье за Антошкину прозорливость.
– Чего это я знаю? – зевнул Антошка. – Воды-то хоть принес?
Пришлось рассказать ему о всех моих невероятных приключениях.
Антошка выслушал снисходительно и заметил с усмешкой:
– Ну-ну, парень, если не врёшь, так сказка. Хотя нынче всякое возможно. Купальские ночи продолжаются, черт на черте сидит и чертом погоняет… Однако – заливай трактор да поедем. А то уж светать начинает, а мы напахали – быку лечь и хвост вытянуть некуда. По коням!
Оборотень
То, что в прудах и озерах живут водяные и русалки, в лесах – лешие, а в подпольях домов – домовые, было известно каждому и воспринималось вполне естественно, как само собой разумеющееся. Другое дело – появление в деревне оборотня. Это уже нечто из ряда вон выходящее, воистину – таинственное и внушающее страх.
Самому мне, правда, видеть оборотней в их новоявленном или некоем промежуточном облике, кажется, не приходилось. Но в отрочестве я знал старушонку Бобриху, про которую говорили, что она будто бы время от времени «перекидывалась», то есть превращалась в свинью. Бобриха была травницей, знахаркой, ворожейкой, владела столоверчением и знала множество заговоров и наговоров, как добродетельных, приносящих людям пользу, так и злокозненных, сеющих вред и опустошение. Творя добро, она, например, могла заговорить кровь – и рана, даже самая опасная, тотчас переставала кровоточить и вскоре затягивалась, заживала. Притом она заговаривала кровь не только человеку, но и животине. Тут её знахарство было просто фантастическим, сверхчеловеческим.
Как-то монтеры-связисты меняли телеграфные столбы в деревне. У дороги валялись перепутанные провода. Ехал улицей горючевоз Макар Кощеев на кобыле. За телегой бежал жеребенок-стригунок. И возьми да запутайся он в этих злосчастных проводах. Затянул заднюю ногу, как в заячьей петле, забился в испуге и сорвал всю шкуру с бабки до самого копыта. Ногу-то освободили, но кровища хлещет ручьем. Пробовали потуже замотать тряпками – через минуту и сквозь тряпки сочится. Тогда вспомнил кто-то про Бобриху. Сбегали за ней. Пришла старушонка, погладила жеребушку, осмотрела рану, велела всем отойти в сторону. И что же? То жеребенка трое мужиков едва держали – бился он, стонал и весь дрожал, а тут вдруг разом затих и положил головенку на плечо бабули, когда она присела перед ним на кукурки и приложила пальцы к краям раны. Пошептала что-то Бобриха, поколдовала, плюнула трижды в разные стороны – и, на всеобщее удивление, кровь перестала течь. Остановилась. И рана быстренько затянулась, тако ли не на третий день.
Но умела Бобриха, рассердившись на обидчика, и порчу напустить, и недород вызвать в огороде. И, замечали в деревне, глаз у неё был дурной, могла она ребенка сглазить, потому грудных ребятишек боялись показывать ей. Судачили, будто бы зайдет к кому с недобрым умыслом, метнет свой темный взгляд на ребенка в зыбке – смотришь, родимец его забил, или грыжа выступила, или жар сделался. Ну, а что она была оборотнем и могла превращаться в свинью, об этом только поговаривали исподтишка, догадывались по некоторым признакам, однако прямо утверждать это никто не осмеливался. Не хватало на то прямых улик и доказательств.
Правда, был один случай, который вроде давал повод грешить на неё, считать Бобриху законченной ведьмой-оборотнем, однако и он оставлял известные основания для сомнений.
Жила в деревне чернявая и смазливая деваха Стюрка, телятницей на ферме работала. Она доводилась Бобрихе племянницей, и хотя не особенно роднилась со своей теткой, жившей затворницей на краю Маслобойного переулка, но все равно и на неё как бы падала тень колдовства и знахарства. Стюрка, например, любила ворожить на картах. И если гадания сбывались, то суеверные люди говорили: «Тоже, видать, с нечистым знается. Одна родова…»
Так вот за этой Стюркой приухлестнул Ваня Обратный, вернувшийся из армии. Внешне он был полной противоположностью Стюрке: она сухощавая, смуглая, с черными до синевы цыганскими волосами и карими глазами, он же – рыхловатый, розовощекий, белокурый и белобрысый, со светлыми свиными глазками. Ванька не был красавцем, но это был веселый, добродушный парень-работяга, каких поискать, и к тому же гармонист.
Ваньку все любили в деревне. Все, кроме Бобрихи. Теперь уж, наверное, никто не помнит, за что Бобриха невзлюбила его: то ли за колючие подшучивания, то ли за гармошку, на которой он звонко наигрывал, возвращаясь заполночь домой Маслобойным переулком, то ли как раз за его откровенные воздыхания по Стюрке, для которой она давно приметила другую пару, а может, и за все сразу, но возненавидела всерьез и бесповоротно. Обратный – не фамилия, а прозвище Ваньки (от слова «обрат» – жидкое снятое молоко), и прозвище это ему влепила именно Бобриха – за его белобрысость и жидкую синеву глаз.
Недоброжелательство Бобрихи, конечно, осложняло Ванькины ухаживания за Стюркой, однако не настолько, чтобы сделать их вовсе безответными. Во всяком случае, из клуба после кино и танцев Ванька несколько раз провожал Стюрку, отделив от общего девичьего гурта. А это в глазах приметливых селян значило немало. Стюрка жила за целый околоток от своей тетки-чернокнижницы, однако путь из клуба к её дому лежал через тот Маслобойный переулок, который пользовался в селе недоброй славой и на краю которого стоял Бобрихин двор. Собственно, нечистым местом был не весь переулок, а лишь та часть его, где некогда работала деревенская маслобойка – с огромным деревянным колесом-приводом, вращаемым лошадьми, с тяжелыми листвяжными пестами для толчения семени конопли, льна или рыжика, с печью, где в жаровнях томилась пахучая черная каша; с толстущим бревном давильни, под которым рождалось когда-то лучшее в округе постное масло…
Теперь же маслобойки не было (она не вписалась в преобразования села), но из зарослей крапивы и чертополоха торчали останки её – осевшие стены, бревно давильни в три обхвата, просмоленный толстый винт, на котором оно держалось… Эти черные руины с устойчивым запахом конопляного масла, похоже, стали прибежищем чертей всех мастей, ибо многие загадочные происшествия случались именно здесь. Суеверные люди обходили нечистый переулок стороной, ночью – тем более, однако Ванька, как истинный ухарь, пренебрегал его дурной славой и, провожая Стюрку, ходил именно по нему – самой удобной и близкой для него и зазнобы доро́гой. Проходя мимо маслобойки, он храбрился, разговаривал нарочито громко и кидал брызгавшие искрами окурки в смолистую черноту давильни.
Так было много раз, и руины маслобойки не ответили на вызов ни единым звуком, ни единым шевелением. Но однажды, в лунную ночь, когда Ванька вел Стюрку заколдованным проулком, не испытывая и капли страха, вдруг навстречу из темноты маслобойных развалин выкатилась свинья, обежала, постанывая, притихшую пару и засеменила сзади. Ванька сначала было не обратил на нее особого внимания (свинья, как свинья, деталь привычная в деревенском пейзаже), но потом стал прикидывать в уме, что на часах уже около двенадцати и все нормальные свиньи давно заперты в пригонах, да и ненормальные, бродячие, из тех дворов, где пряслица висят, по народному выражению, на соплях – на веревочках, тоже, наверное, нашли себе прибежища, устроили гнезда и дрыхнут, высунув чуткие пятачки. Что помешало этой хавронье последовать примеру своих товарок? К тому же она вела себя довольно подозрительно. Сперва бежала, повизгивая, следом за Ванькой, точно за хозяйкой, которая вынесла во двор ведро с пойлом, потом, нагоняя, стала ширять его в ноги упругим пятаком.
– Усь, подлая, пошла вон! – прикрикнул Ванька, прервав возобновленный было разговор с подругой.
Свинья, фыркнув, вроде приотстала немного, но вскоре снова догнала ухажера и снова ширнула его носом в ботинок. Ванька развернулся и хотел было пнуть привязчивую скотинку, но только дрыгнул в воздухе ногой – свинья ловко увернулась от пинка и грозно хрюкнула, раскрыв зубастую пасть. Так, то нагоняя, то отставая, добежала она до самых Стюркиных ворот. А когда Ванька, прощаясь, хотел было, как обычно, приобнять и поцеловать Стюрку, свинья пронзительно и недовольно завизжала, крутясь подле влюбленных, и у них, немало смущенных этим визгом, согласного поцелуя не получилось. Ванька только мазнул губами по Стюркиной щеке, она как-то втянула голову в плечи, точно выражая недоумение, и, даже не сказав «до свидания», юркнула в калитку ограды. Кольцо звякнуло, туфли простучали по плашке, по ступенькам крыльца, и все смолкло.
Ванька, раздосадованный испорченным прощанием, хотел было наказать надоедливую хавронью, однако, обернувшись, нигде её не увидел. Свиньи уже и след простыл. Она будто в одночасье растворилась в жидком лунном свете. Это тоже показалось Ваньке подозрительным. Но еще более смутило его, что и на следующий вечер повторилась та же история. Точно в том же месте из мрачноватых, словно обуглившихся развалин маслобойни опять выскочила та же свинья, худая, с большим пятаком, со взъерошенной щетиной на загривке, и снова, будто собака, бежала за Ванькой до самого Стюркиного дома, то и дело пытаясь ухватить его за ноги. А потом, едва Стюрка (уже безо всякого поцелуя) хлопнула воротами, хавронья исчезла, как сквозь землю провалилась. Когда же и на третий вечер бродячая свинья увязалась за Ванькой в Маслобойном переулке, он более не выдержал, наутро все рассказал своему дружку Тимке, и они договорились, что проучат бесноватую свинью вместе.
И вот вечером того же дня после кино и танцев они пошли провожать Стюрку вдвоем. Ванька заранее припрятал тынину в крапиве у маслобойки, а Тимка прихватил с собой батожок. Сначала они шли вместе со всеми парнями и девками, пели, смеялись, а потом незаметно отстали и свернули в Маслобойный переулок. Стюрка ничего не знала об их замысле и сперва неприятно удивилась тому, что за ними потащился этот болтун Тимка, а главное тому, что Ванька не только не выразил неприязни к третьему лишнему, но, казалось, был даже рад его компании. Однако чувство неприязни быстро изгладилось. Парни так складно балаболили, так весело зубоскалили один перед другим, что и она заразилась их весельем, даже не заметив его наигранности. Но когда стали подходить к старой маслобойне, парни разом приутихли, словно к чему-то прислушиваясь. И вскоре действительно в развалинах маслобойни послышалось шуршание, треск – и из крапивных зарослей, словно по некой команде, вынырнула та же тощая и щетинистая свинья.
Ночь на этот раз была безлунная, темная, проулок слабо освещался только отсветом незакатной летней зари, стоявшей над Татарской горой, но все же силуэт свиньи просматривался довольно четко. Тимка невольно шарахнулся в сторону, а Ванька, напротив, храбро бросился навстречу свинье, прыгнул в кусты крапивы и выхватил припасенную тынину. Свинья, казалось, разгадала его маневр и, повизгивая, побежала вперед по переулку. Ванька кинулся за ней. Вдогон потрусил и Тимка, оправившийся от страха.
– Оставьте вы её, бродяжку! – крикнула им Стюрка вслед.
Но парни бежали, набирая скорость, свистя и улюлюкая. Они догнали свинью в самом конце переулка, напротив Бобрихиного дома, где она замешкалась на секунду, и стали бить палками по чему попадя. Свинья сперва растерялась от столь стремительной атаки, закрутилась на месте, пытаясь спрятать рыло между передними ногами, но, все же получив по переносью пару особенно болезненных ударов тыниной, пронзительно взвизгнула, заухала и, взбрыкивая, понеслась вдоль по улице, в сторону, противоположную от Стюркиной избы. Парни преследовать её не стали. Остывая от возбуждения, они остановились на краю переулка и закурили, поджидая Стюрку.
– Наведайся завтра к Бобрихе, попримечай, – посоветовал Тимка другу.
И Ванька понял его с полуслова. Не сговариваясь, они подумали об одном, сошлись в тайных подозрениях.
– А может, лучше тебе зайти? Ведь она ненавидит меня, как врага народа. Поди, на порог не пустит, – высказал опасение Ванька.
– Не пустит – сам зайдешь. Но именно тебе показать надо, что ты всё разгадал, чтоб она хвост прижала, пресекла свои каверзы, – рассудил Тимка.
И с ним трудно было не согласиться.
Наутро Ванька проснулся с мыслью, какое бы придумать заделье, чтобы без подозрений сходить к Бобрихе. Он вспомнил, что вчера у матери, страдавшей почечно-каменной болезнью, опять был приступ. Об её давней маете знали в селе многие. Знала и Бобриха, к которой мать не раз обращалась за помощью. «Пойду-ка попрошу травок для матери, – решил Ванька. – И благородно со стороны сына, и врать особо не надо…»
Собак Бобриха сроду не держала, калитка была не заперта, и во двор Ванька проник спокойно. Однако в ограде никого не было. Тогда он поднялся на Крылечко, шагнул в приоткрытые сенцы и постучал в дверь избы. На стук никто не ответил. Ванька дернул за скобку – дверь отворилась.
И сразу же перед его взглядом предстала многозначительная картина. На кровати в одежде лежала на боку Бобриха, прикрыв ноги фуфайкой. Голова её была укутана черной шалью, из-под которой еще виднелся белый платок. Но главное, на что обратил внимание Ванька, – под глазом старухи сиял бобовым отливом огромный синяк, а переносицу пересекал струпчатый припухший рубец. «Все ясно, не зря, видно, на неё грешили, получила свое», – подумал он не без некоторого злорадства.
Старуха ничего не сказала в ответ на сдержанное приветствие раннего гостя, а только повела своим тяжелым взглядом, обнажив красноватое глазное яблоко под синяком, и вздохнула.
– С просьбой я, Аграфена Никитична, – выложил Ванька заготовленную фразу. – Мать снова почками мается. Может, травы бы какой дали?
– Ох-охох, – застонала Бобриха, прикрыв глаза. – Вишь, какая я ночне фершалица? Вот поднимусь, сделаю ей составного снадобья, а покуда пусть попьет льняного отвару да муравы, птичьей гречишки, что у дорог растет.
И старуха заворочалась, повернулась на спину, подняла глаза к потолку, давая понять, что разговор окончен. Ванька еще помешкал немного, думая, как бы ловчее справиться насчет нездоровья, и вдруг непроизвольно сочувственным тоном спросил:
– Может, помочь чем? Простите, что я не ко времени…
– Помощник нашелся, – вздохнула бабка, не глядя на гостя. – Сама оклемаюсь помаленьку, примочек поделаю… Свиньюшка эта непутевая… Третьеводни понесла ей пойло, она как ширнёт меня, я подскользнулась – да об корыто это щелястое. Аж мительки в глазах… Сгоряча-то я огрела её поленом, а потом сама еле доползла до избы. Теперь вот лежу тут, а свинья который день в бегах, по селу рыщет голодная. Скажи хоть Стюрке, пусть пригонит её да мне по дому что поможет…
«Ну-ну, заливай, бабка, про разбитое корыто да про свинью-лупоглазку», – подумал Ванька, а вслух сказал:
– Ладно, я и сам пригоню, если встречу.
В тот же день, рассказав Тимке про свидание с Бобрихой и разговоре с нею, Ванька не утаил и своих угрызений совести, выразил сомнения насчет свиньи-оборотня:
– Может, мы зазря её отвалтузили. Она с голоду, поди, к людям-то приставать стала.
– Хэх, размяк, валеная шляпа, поверил ведьминым турусам на колесах! Попомни: теперь никто вас не встретит у маслобойки – вот и все доказательства.
А ведь и правда: отныне никакая свинья не мешала Ваньке со Стюркой гулять по Маслобойному переулку. До самой зари.
Зов покойницы
Ну, что в прудах и озерах живут водяные, в лесах – лешие, а в домах – домовые, это было, как уже сказано, известно каждому на селе и всеми воспринималось почти обыденно. Знали многие также, что душа умершего может прилетать домой, к родным, оставленным на земле, или в виде ласточки, голубя, если она принадлежала человеку доброму, светлому, или в облике совы, если покинула человека темного, угрюмого. Однако изредка случалось и так, что души являлись в точном образе тех людей, в телесной оболочке которых они обитали в земной жизни. Общение с такими душами умерших (по сути – с призраками) не поощрялось, более того – считалось предосудительным и даже греховным.
…Филат был, пожалуй, самым незаметным человеком в деревне. Ничем не выделялся среди прочих мужиков – ни броским мастерством, ни буйным норовом, ни красными речами… Напротив, человек он был молчаливый, нрава тихого и покладистого, работал самые рядовые колхозные работы – на посевной подвозил семена, на сенокосе отбивал литовки и правил стога, на хлебоуборке отгружал зерно в мешках и бестарках. А войдя в года, больше сторожил – то на зерновом току, то в полевой бригадной избушке. В селе вообще показывался редко, что делало его еще более незаметным человеком.
Но однажды случилось такое, что сделало его в некотором роде знаменитым в последний год жизни. Печально знаменитым, в самом точном смысле этих слов. А случилось то, что умерла его жена, такая же тихая и незаметная, как он сам, и вскоре с Филатом стало твориться «неладное». Филат шибко затосковал по своей умершей половине, и сын Куприян, живший с ним, и невестка стали замечать, что по ночам он вроде как бредит – беседует с покойницей. Сын сначала молча сочувствовал ему, потом стал увещевать и даже выговаривать, что нехорошо, мол, и грешно – этак тосковать по покойнику, беспокоить его дух и тем гневить Бога. Тогда Филат, спавший на печи, стал выходить ночью в ограду, чтобы его беседы с новопреставленной никому не мешали.
Один раз, проснувшись среди ночи, сын услышал, как заворочался на печи отец, как слез на пол, сдернул с вешалки свой дождевик и тихо, стараясь не шуметь, вышел в сени. Раньше бы Куприян не обратил на это особого внимания – мало ли зачем направился родитель ночью в ограду: скотину присмотреть, покурить от бессонницы или просто по нужде, – но теперь, помня о «неладном», он решил проверить, что делает в полночь отец во дворе. И сам, наскоро одевшись, прокрался вслед отцу на крылечко. Увиденное так поразило Куприяна, что он оцепенел и не запомнил, сколько простоял на верхней ступеньке, впившись руками в перила.
Напротив крылечка, под навесом, на длинной козлине сидел в дождевике отец и живо разговаривал с невидимым собеседником. Невидимость эта объяснялась отнюдь не ночной темнотой – ночь была довольно светлой, лунной, и отец был виден прекрасно: отчетливо различались все его жесты и даже мимика. Но того, с кем он говорил, Куприян не видел и не слышал, хотя, судя по интонациям голоса, по вопросам отца, он был явно не один.
И притом беседовал явно с женщиной.
Если б не эта «односторонняя» слышимость, разговор их был вполне обыденный, будничный. Сначала отец рассказывал сельские новости, говорил о домашних делах, о сыне, о невестке и малой внучке. Но потом он стал расспрашивать собеседницу-невидимку, как ей спится там, в рощице за поскотиной, не беспокоит ли трактор, пашущий рядом пары, не тесна ли могила, и Куприян с ознобом в спине окончательно понял, что отец беседует с умершей матерью. Когда же, повторив неслышимый вопрос покойницы: «Не собираюсь ли к тебе, говоришь?», Филат со вздохом ответил, что надо бы сперва с сеном убраться, с огородом, помочь сыну прибрать скотишко, а там уж к зиме видно будет, Куприян не выдержал и, весь дрожа, окликнул:
– Отец!
Разговор тотчас оборвался. Филат понурил голову, опустил плечи, замолчал, вроде как заснул.
– Тять! Что ты там бормочешь сидишь? Вот наваждение, ей-богу…
Куприян спустился с крыльца, подошел к отцу:
– С кем опять разговаривал?
Филат поднял виноватое лицо, неловко улыбнулся:
– Мать приходила снова ко мне. Как не поговорить? Родной же человек.
– Да что с тобой? Опомнись. Какая мать? Наша мать ушла навсегда, уж скоро месяц, как в могиле спит…
Куприян почувствовал прилив жалости к отцу, сел рядом с ним на козлы, приобняв его с непривычной нежностью, почувствовал, как завздрагивали плечи отца, и сам не выдержал, заплакал горькими слезами, приговаривая:
– Оставь ты это… Нехорошо это, неладно… Может, тебя в больницу свозить в район, врачам показать? Есть же лекарства такие, успокаивающие, усмиряющие.
– Да каки тут лекарства, сынок? Душа болит. А душу пилюлями не излечишь. Зовет она меня…
– Кто?
– Да мать.
– Как это «зовет»?
– Обыкновенно. Вот сплю я на печке – вдруг среди ночи просыпаюсь в тревоге, ровно кто под бок меня ширнул, и чувствую неодолимую тягу взглянуть из-за трубы на оградное окно. Потянусь, гляну – а там уже она, маячит в окне, бледная, смурная, с открытыми недвижными глазами (будто не сам я закрыл ей веки), и машет призывно рукой, дескать, выходи, жду, к тебе пришла. Ну, я дождевик или фуфайку на плечо – и в ограду. А она уже вот здесь, сидит на козлах с краешку. И я сажусь рядом. Начинаем беседовать.
– Ну, и о чем она…
– Я ж говорю: зовет к себе. Тоскливо ей там, видать, одной-то. И я уж иной раз думаю: а может, мне и вправду пора – долой со двора?
– Ну, что ты заладил, ей-богу! – всплеснул руками отчаявшийся вразумить родителя Куприян.
Как ни старался он, никакие уговоры и увещевания не помогали. Пробовал даже ругать отца, и стыдил его, и корил – тоже все бесполезно. Филат вроде бы и понимал сына, порой давал туманные обещания «образумиться», но сам продолжал ходить на ночные свидания с покойницей.
А когда ему стало совсем невмоготу от преследований, скандалов и нравоучений, нанялся он сторожить избушку седьмой бригады, полевой стан, по-нынешнему, где косцы и метчики оставляли технику, инвентарь, иногда – лошадей. Домой приходил только изредка, днем, чтобы взять нехитрой еды, помыться в бане, а ночевал больше там, в бригадной избушке, в семи верстах от села, среди хлебов, лесов и волчьих логов. Ночевал чаще всего один: у работников седьмой бригады не были приняты ночевки в поле – семь верст до дому не считались расстоянием. Когда в сумерках скрывалась за косогором последняя телега, Филат чувствовал облегчение и даже что-то вроде радости: теперь уж никто не мешал ему беседовать со страшным, но таким притягательным призраком, прилетавшим к нему и сюда, в неближние леса, чуть не каждую ночь.
А если все же случалось, что кто-то из метчиков или трактористов оставался ночевать на полевом стане, то, наслышанный о странностях Филата, спать уходил на сарай, оставляя старика в избушке одного со своими причудами – ночными бдениями и беседами с невидимкой.
Однажды довелось ночевать и мне на том бригадном стане. Я тогда в конце школьных каникул дергал веревочку (так называлась работа копнильщика) на «Коммунаре» у комбайнера Прокопия Жданова, человека на редкость добродушного, самым сердитым ругательством которого было – «ёшь твою в роги». Естественно – таковым было и прозвище.
Помнится, роса в тот вечер долго не выпадала, мы бросили жатву только к полуночи и решили домой не ездить, а заночевать в поле. Сначала расположились прямо в отволглых соломенных копнах, но было очень свежо, и кто-то предложил поехать в избушку седьмой бригады. Мы все, комбайнер, тракторист, отгрузчики зерна, охотно согласились, захватили котомки с остатками еды, сели в дощатый фургон, запряженный парой лошадей, и скоро подкатили к полевому стану.
Меня поразили темень и тишина, царившие здесь. Нас никто не встретил. Не залаяла даже собака. Одинокая избушка и стоявший на отшибе сарай, которые смутно просматривались во мгле, казались безжизненными. Мы уже решили, что на стане никого нет, однако когда зашли в избушку и Прокопий чиркнул спичкой, то перед нами предстала неожиданная картина. На кровати в фуфайке и шапке сидел, нахохлившись, бородатый Филат. Он, прикрывая ладонью лицо от света, смотрел на нас каким-то усталым, отрешенным взглядом. Впечатление было такое, что мы оторвали его от неких важных дел или дум.
– Чего сумерничаешь, хозяин? Принимай гостей, ёшь твою в роги! – бодро сказал Прокопий.
Филат нехотя поднялся, молча зажег керосиновую лампу без стекла и снова сел на кровать, покрытую старым тряпьём.
– Не найдется ли чайку, дядя Филат? – спросил Прокопий все тем же бодро-непринужденным тоном, желая вызвать сторожа на разговор.
Но Филат снова не произнес ни звука в ответ, лишь молча указал на старый, облупленный чайник, стоявший на буржуйке. Мы все испытали чувство неловкости от того, что хозяин был явно не рад нашему ночному вторжению. А Прокопий, все еще не теряя надежды расшевелить его, сказал не столько с вопросительной, сколько с утвердительной интонацией:
– Видать, помешали тебе…
Этот вопрос-утверждение прозвучал довольно бестактно, ибо все мы тотчас поняли его скрытый смысл. Понял, конечно, и Филат, что имел в виду Прокопий. Но снова ничего не ответил, а только слабо и как бы обреченно махнул рукой и, поднявшись, вышел за двери.
Подавленные этой странной односторонней беседой, мы молча подогрели чай на железной печке, доели остатки съестных припасов и пошли спать на сарай. А когда проходили мимо Филата, сидевшего на крылечке, он, наконец, сипло выдавил единственную фразу, услышанную мною от него в ту ночь:
– Ложитесь в избушке, здесь теплее, а мне все равно не спать.
– Ладно, отдыхай, дядя Филат, мы как-нибудь на сеновале, – ответил Прокопий уже без нарочитой бодрой нотки, скорее даже с грустным сочувствием.
Сухо шуршавшее сено на сарае было устлано какими-то дерюгами. Мы легли на них вповалку, не раздеваясь. Мне досталось место с краю, напротив лаза в дощатом фронтоне. Лаз был обращен к избушке, и я долго еще смотрел на тускло светившееся оконце, в котором мелькала тень Филата. Он то ходил из угла в угол, то присаживался к столу и, подперев голову рукой, недвижно смотрел на огонек, то выходил на крыльцо, но скоро опять возвращался в избушку, точно бы ждал кого-то. С жадным вниманием, смешанным со страхом, я следил за ним, надеясь увидеть его встречу с призрачной гостьей, однако время текло, а к Филату никто не прилетал, не приходил. Наконец огонек в окошке погас, избушку поглотила мгла, и я незаметно заснул под дружное похрапывание своих сотоварищей.
Когда закончились полевые работы и на бригадном стане сторожить стало нечего, Филат вернулся домой, похудевший, с запущенной бородой. И первое время, к радости родных, не возобновлял своих ночных бдений. Однако вскоре сын и невестка снова стали замечать, что он в полуночный час ведет беседы с покойницей. Надеялись, что эти вылазки во двор прекратятся с наступлением холодов, однако и морозы не остановили Филата. Он продолжал по таинственному зову выходить на свидание с тенью усопшей. Но, правда, недолго. В декабре, на Катерину-санницу, слег, стал жаловаться на боли в груди и удушье, проболел недели две и тихо отошел.
Суеверные люди не преминули увидеть в его кончине козни нечистой силы и утверждали, что это «она» все же сманила его к себе. А мыслящие более здраво говорили, что он просто схватил простуду, маясь от бессонницы и полуодетым коротая морозные ночи на козлах во дворе.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.