Текст книги "Ворота судьбы"
Автор книги: Александр Щербаков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)
Перунов огнецвет. Рассказы-«фэнтези»
Страшные истории
Конечно, можно рассказывать сказки и в городской квартире и завораживать при этом слушателей. Особенно если за окном – метельный зимний вечер, а в комнате сумеречно и тихо, и ничего не слышно, кроме мерного мурлыканья холодильника за стеной, ничего не видно, кроме подсвеченных не то луной, не то уличным фонарем загадочных узоров на оконных стеклах. Но все же это будет не то. Для живого и глубокого восприятия сказки, а тем более – сказки с «чертовщинкой», нужна подходящая атмосфера, загадочная и таинственная, нужен особый настрой рассказчика и слушателей, готовых поверить в любую небылицу и нарисовать в разгоряченном воображении самые невероятные картины.
Пожалуй, идеальные условия для восприятия сказок представляет поездка в ночное. Тут выбор автора «Бежина луга» был безошибочным. Иссиня-черное небо с крупными, яркими звездами, потрескивающий костер, и за пределами отсветов его – тьма, хоть глаз коли. Мечутся длинные тени. Загадочно шуршат деревья. Фыркают лошади, проступающие во мгле призрачными пятнами. Время от времени из лесу или с болота доносятся странные резкие звуки, похожие то на бесовский хохот, то на детский плач…
Близка к идеальному месту для сказывания сказок далекая таежная избушка, по самую стреху ушедшая в землю и заросшая дурниной, тесная, с единственным мизерным окошечком, обращенным к реке или гулкому распадку, со старой буржуйкой в углу, играющей во тьме гребешками пламени. Сгодятся и бригадные избушки, какие были у нас на многих урочищах, или полевые станы, пусть даже представляющие собой единственный дощатый вагончик, затерянный среди пашен или прилепившийся к берегу степного озерца. В конце концов подойдут и просторная деревенская печь или еще более просторные полати в бревенчатой избе, стоящей желательно на краю села, откуда в сумерках смутно просматриваются мельничный пруд или кладбищенские кресты и деревья.
Лично же на меня никогда и нигде с такой потрясающей силой не действовали сказки, мифы и страшные истории, как во время ночевок в сенокосную пору на чердаке кошары, стоявшей над озером Кругленьким.
В годы отрочества я, как и все сельские ребятишки, летом и осенью работал в колхозе. Не от голода и нищеты и не по принуждению, а добровольно и охотно, с естественным желанием утвердиться в глазах сверстников и взрослых односельчан трудолюбивым и самостоятельным человеком. А самоутвердиться в наше время можно было только добросовестным трудом и старанием, по крайней мере – на селе. Ну, это к слову…
В горячую пору сенокоса люди работали допоздна. Бывало, последние зароды дометывали уже в потемках. Спешно перепрягали лошадок из граблей и волокуш в телеги, укладывали в них котомки и корзинки, рассаживались сами на облачинах рыдванов и отправлялись домой. Зачастую – с песнями, как это ни трудно представить сегодня. Однако уезжали в деревню далеко не все. Обычно – только женщины да семейные мужики, чтобы управиться с домашней скотиной, обиходить малых ребятишек, полить огороды. Остальной же народ – мы, пацаны, и взрослые парни, а нередко и старики – оставались на сенокосе с ночевой. Спали обычно в полевых избушках, когда-то принадлежавших крестьянам-единоличникам, а в наши времена служивших жильем для пастухов на летних стоянках колхозных отар, табунов и гуртов.
Поскольку главные покосы нашей бригады были расположены возле озера Кругленького, то чаще всего нам приходилось ночевать именно на здешнем полевом стане, который действовал, в отличие от многих других, круглый год. Здесь были две теплых избушки и несколько кошар, крытых соломой. Избушки занимали пастухи и работавшие на покосе старики, а молодежи и ребятне доставались для ночевок чердаки этих кошар – длинные, сумрачные, полные воробьиных гнезд, упрятанных в кровельной соломе, и ласточкиных, прилепленных к стропилам и решетинам.
На закате искупавшись в озере, мы наскоро ужинали, съедали остатки домашних припасов и супа из артельного котла и, поднявшись по шаткой лестнице на чердак, ложились вповалку на сено, устланное шубами, фуфайками и дерюгами. Несмотря на усталость, засыпали далеко не сразу.
Еще долго слышались смех, возня и разговоры. Но чем более сгущалась за слуховым окном ночная тьма, тем приглушенней становились голоса. Пацаны помладше, работавшие копновозами, начинали задремывать – сказывалась маета длинноного жаркого дня. Взрослые переходили на полушепот, заводили более серьезные – деловые и сердечные – разговоры. Мы, подростки, затаившись, жадно слушали их и с нетерпением ждали, когда ближе к полуночи начнется главное – рассказывание сказок, бывальщин и страшных историй.
Обычно начинал Андрей Констанц, поволжский немец, сосланный в наши края в военные года. Он, как ни странно, больше всех из нас помнил русских сказок. Правда, это были в основном известные сказки, вычитанные из книжек: про Ивана-дурачка и Ивана-коровьего сына, про сестрицу Аленушку и братца Иванушку, про злую мачеху и добрую падчерицу, – но Андрей умел преподнести их по-своему, привирал, где считал нужным, давая волю фантазии, и потому мы слушали его с неизменным интересом. Но все же главным рассказчиком был не он, а колхозный ветфельдшер Петро Ивахов. Правда, он ночевал с нами довольно редко, ибо к нашему сенокосу прямого отношения не имел. У него, инвалида с расслабленными ногами, была «персональная» лошадь в легких дрожках, и он в любое время мог укатить домой. Но все ж иногда Петро, задержавшись в кошарах допоздна по своим фельдшерским делам, оставался на овцеферме с ноче-вой и спать приходил к нам, на чердачный сеновал. Я даже подозреваю, что он оставался не только из-за больных овец, нуждавшихся в досмотре, но и ради нас, ребятни, ибо знал, что мы любили слушать его байки. А ему наверняка нравилось рассказывать их столь внимательным и благодарным слушателям.
Я до сих пор не знаю, откуда Петро брал свои сказки, ибо ни от кого больше подобных не слыхивал, нигде ни читывал. Уж не сам ли он выдумывал их? Допускаю и такое. Но скорее всего, подобно нам, в своем далеком детстве или отрочестве наслушался от какого-нибудь «народного сказителя», многое запомнил цепкой мальчишеской памятью, а то, что подзабыл, теперь свободно восполнял, фантазируя по ходу рассказывания. Сказок, баек и легенд в народе живет (во всяком случае, жило) куда больше, чем записано самыми дотошными и неутомимыми собирателями «фольклора». Особенно – из числа непечатных, с «картинками». А именно такими были в большинстве своем сказки Петра Ивахова. Однако я не назвал бы их пошлыми, тем более – скабрезными. В них никогда навязчиво и грубо не смаковалась известная тема, просто нет-нет да встречались рискованные ситуации, но Петро деликатно «объезжал» их, обходясь намеками и иносказаниями.
Любопытно, что он привязывал свои бесконечные истории к конкретному месту действия, и потому, несмотря на всю фантастичность, они приобретали реалистическое правдоподобие, и по жанру теперь бы я отнес их скорее даже не к сказкам, а к бывальщинам, в которых быль и выдумка, реальность и фантастика переплетались с необыкновенной легкостью и органичностью. Героями его бывальщин выступали традиционные фольклорные типы – смекалистого кузнеца или мельника и вероломного, придурковатого черта, простодушного Ваньки-пахаря и ушлого хозяина-жлоба; находчивого плута–солдатика и тугодумного воеводу-генерала. Встречались и, так сказать, исторические фигуры: от Петра Первого и Пушкина – до Чапая. Непременными участниками невероятных перипетий в историях Петра-ветеринара были также дикие звери и домашние животные, которые запросто говорили человеческим языком.
Мне теперь трудно восстановить в памяти хотя бы одну Петрову «плутовскую» бывальщину, ибо сюжеты, интриги их были закручены в столь замысловатые, неожиданные узлы и с такой необузданной фантазией, что воспроизведению едва ли поддавались вообще. К тому же все-таки больший интерес мы проявляли не к этим авантюрным повествованиям, а к тем «страшным историям», которыми Петро перемежал их. Делал он это довольно своеобразно. Закончив очередную сказку, на минуту замолкал, как бы давая нам возможность пережить и осмыслить услышанное (и мы тоже молчали некоторое время, ошеломленные фантасмагорической небылицей), а потом вдруг говорил будто между прочим: «А что? Вот под Гладким Мысом случай был…» Или: «А то вот еще, говорят, в соседнем Сагайске один мужик видел…» И далее следовало такое, от чего дыбом вставали наши волосенки и мы начинали мелко подрагивать, втягивая головы под старые шубы, фуфайки и дождевики, заменявшие нам одеяла. И вот эти «страшные истории» служившие как бы прокладками между «полнометражными» бывальщинами и сказками, лучше запомнились мне. И многие из них, как и более полувека назад, я не рискнул бы рассказывать к ночи.
Впрочем, не менее страшные истории довелось мне слышать и от других рассказчиков, а в некоторых даже самому быть участником или свидетелем событий, вольным или невольным.
Женщина в белом
Так вот, говорят, случай был под Гладким Мысом…
Место это, находящееся на середине пути из нашего Таски-но в райцентр Каратуз, испокон веку считалось «нечистым». То там в сумерках видели скачущую конскую голову сбочь дороги, то встречали большую пеструю свинью (с чего бы так далеко от селений?), которая приставала к пешим и конным, бежала за ними, постанывая, «прямо как человек», то слышали какие-то голоса, которые раздавались в гулкой лощине раскатистым эхом и в которых, по уверению многих, угадывались слова «уходи с дороги!», «уходи с дороги!», звучавшие как некое предупреждение.
А в старые времена именно в этих местах чаще всего нападали на путников варнаки-разбойники, прятавшиеся в придорожных березняках и черемуховых колках. Однажды жертвой разбоя стала моя мать, о чем мне уже приходилось писать в одной из книжек. А перед минувшей войной случилось под Гладким Мысом форменное знамение, о котором по сей день помнят местные старожилы.
Было это на рассвете, туманным летним утром. Ехал из Каратуза один шофер на грузовике, направляясь в город Минусинск. И вот, в аккурат под Гладким Мысом, едва он миновал дощатый мосток, как из тумана, точно молоком заливавшего широкую лощину, показалась молодая женщина, вся в белом. Шофер, конечно, знал о дурной славе здешнего «нечистого» места и не без страха подумал сперва, что это, должно быть, очередная жертва варнаков, ограбленная ими, несется наперерез его машине, ища спасения. Но только уж больно странная была эта женщина, бежавшая в одной исподней рубашке. И она вроде бы даже не бежала, а плыла в клубах тумана, и белые волосы её, необыкновенно длинные, развевались за плечами, «ровно грива на ветру». Шофёр, как ни испугался этой таинственной женщины в белом, всё же не поспешил ударить по скоростям, чтобы проскочить мимо столь ранней и странной пассажирки, унести ноги подобру-поздорову, а притормозил свою полуторку и с пугливым любопытством высунулся из машины. Женщина в белом одеянии, с каменно-сонным лицом, с темными стоячими зрачками большущих глаз и бескровными, как у покойницы, губами, остановилась чуть поодаль на обочине и, ни слова не сказав, протянула вперед, точно в молитвенной просьбе, худые белые руки.
– Чего тебе? – крикнул шофёр с нарочитой грубоватостью, чтобы скрыть охватившие его страх и волнение.
Но женщина в белом не произнесла ни звука в ответ, а только развела руки в стороны и кивком головы показала сперва на левую, потом – на правую. И шофёр лишь теперь рассмотрел, что в одной руке загадочная незнакомка держит пучок крупных золотистых колосьев, а в другой – дрожащий красный сгусток, который обильно кровоточит, словно свежая рана; вроде бы тает, и капли крови, сочась сквозь пальцы, падают с запястьев в придорожную пыль.
– Что это? Кто тебя? – хотел было спросить шофер уже в порыве искреннего сочувствия, однако не смог выдавить ни слова.
Он лишь беззвучно пошевелил губами, точно в немом кино. Женщина в белом тем не менее, кажется, поняла его мысль. Сохраняя на лице прежнюю непроницаемую маску, она покачала головой из стороны в сторону и стала задом отступать в лощину, в белый туман, всё погружаясь в него, пока совсем не растворилась в нем вместе с длинными белыми волосами, белым платьем и с колосьями в одной и кровью в другой руке…
Шофёр словно очнулся ото сна – резко выдернул голову из окна кабины, больно ударившись при этом затылком, громко выругался и, забыв удивиться вдруг прорезавшемуся голосу, резко включил скорость, стал нажимать на всю железку. Машина, визжа, как под ножом, пулей вылетела на взлобок мыса. Лощина, заполненная туманом, была теперь далеко внизу и вся просматривалась из конца в конец, но как шофёр ни напрягал зрение, нигде не увидел никакой женщины в белом и вообще ни одной живой души.
Доехав до нашего села, он остановился у чайной, где обычно толклись с утра люди в ожидании редкой попутки, вышел из кабины и пустился взволнованно рассказывать о том, что приключилось с ним под Гладким Мысом. Народ сначала было принял это за розыгрыш и поднял на смех балабола, плохо проспавшегося с похмелья, но шофёру было не до шуток.
Он снова и снова повторял свой рассказ о загадочном, мистическом явлении женщины в белом, изображая встречу в лицах и с каждым разом дополняя её все более выразительными подробностями, так что не верить ему уже было невозможно. Смех вскоре прекратился. Слушатели, подавленные страхом, примолкли. И тогда бабка Бобриха, слывшая в деревне знахаркой и ворожейкой, тихо и серьезно сказала:
– Это тебе, милок, знамение было. И колосья в одной руке у женщины в белом означают, что нынче будет бо-о-льшой урожай хлеба. Оно уже и по всходам заметно. А потом наступит страшное кровопролитие. Война, видать, грянет, любезные мои…
Пророчество бабки Бобрихи вмиг разлетелось по деревне и отозвалось за её пределами. В том году и вправду был «бо-о-льшой» урожай, так что колхозники наши впервые (и, кажется, единственный раз) получили около пуда хлеба на трудодень, а следующим летом началась вторая германская война, Великая Отечественная, с великим кровопролитием.
…Далекая история эта вдруг вспомнилась мне, когда не столь давно, в преддверии великой смуты, пронесся слух по городам и весям, что якобы некий шофёр видел под Аскизом, в хакасской степи, женщину в белом, которая так же, как и некогда наша, каратузская, вышла к дороге и «проголосовала» одиноко мчавшемуся автомобилю. Но на этот раз она не показывала никаких таинственных знаков и символов, а прямо русским языком сказала шофёру, что грядут-де тяжелые времена, что наступят вскорости и глад и мор, и всякие неурядицы, столкнутся в жестоком противостоянии злые и добрые силы, прольется кровь, теперешний правитель уйдет, а воцарится чистый антихрист под личиной миротворца и народолюбца, и что большие притеснения ждут русский народ со стороны как внутренних, так и закордонных супостатов. Да и то сказать, какие могут быть символы и жестикуляции, ведь это было уже в пору гласности, в самый разгул перестройки. Тут и к бабке Бобрихе ходить не надо. Так всё ясно.
Увы, не мною первым замечено, что в смутные времена, прежде чем отыщутся в народе Минин да Пожарский, являются смущенным и растерянным людям разные кудесники, пророки, предсказатели, ванги, джуны, кашпировские… Ну и, конечно, женщины в белом.
Уходи-и с дороги!
Под тем же Гладким Мысом случай был…
Пахали там поле тракторист с прицепщиком. На «натике», на старом-престареньком гусеничном тракторе. Работали они в ночную смену. Ну, и где-то за полночь приметил тракторист, что мальчишка-прицепщик, сидевший на плугу, всё чаще начинает поклевывать носом: то заглубитель вовремя не вывернет, то на повороте лемеха не подымет, пока не крикнешь ему. Дело знакомое – бывает такой особо тяжелый час перед рассветом, когда глаза сами смыкаются, тягучий сон одолевает человека.
Тракторист и сам почувствовал, что веки его отяжелели, и решил он устроить небольшой перекур с дремотой. При очередном развороте на закраине поля остановил трактор, газанул раза три, так что калачи из выхлопной трубы полетели, и вырубил мотор. Погасла единственная фара, бросавшая вперед пучок света. Стало тихо и до жути темно. Только свежий весенний ветер, налетая, шумел в березовом перелеске, где стояли деревянные бочка с водой и кадушка с солидолом. Прибежал прицепщик, запрыгнул на гусеницу, сунулся в кабину, вертит головой – чего, мол, стоим?
– Давай покемарим немного, Ванюшка, а то сон совсем с ног валит, борозда уж и так – вроде бычьей струи по дороге, – сказал ему тракторист. – Ты ложись на капот, покуда он теплый, да только от трубы подальше, чтоб фуфайка не загорелась, а я тут, на сиденье, прилягу. Свежо. Особо-то не разоспишься. Соснем чуток, а там, глядишь, забрезжит, живей работа пойдет.
Так и сделали. Ванюшка прикорнул на теплом капоте, а тракторист – в кабине, полусидя-полулежа. Только задремал он вслед за умаявшимся подростком, слышит, будто кто-то кричит с вершины лога протяжным, утробным таким голосом:
– Уходи-и с дороги! Уходи-и-и с дороги!
Вздрогнул в испуге тракторист, встряхнулся. Что за чертовщина?
– Ванюшка, а Ванюшка, слыхал – из лога, со стороны Градунцовой горы, голос был?
Прицепщик вскочил на покатом капоте, сел – ноги калачом, протёр глаза и закивал головой:
– Ага-ага, то ли снилось, то ли вправду кричал кто-то: уходи, мол, с дороги.
– Кому бы это быть в такую пору? И кто «уходи», с какой «дороги»?
– Ерунда какая-то, ей-богу.
Тракторист завернул во тьме на ощупь «козью ножку», запалил её, наполнив кабину едким дымом махорки. Пацан тоже прижег окурок, припрятанный за козырьком шапки. Покурили, посидели молча несколько минут. Тишина. Ни звука.
– Ладно, может, поблазнилось нам, – сказал старший пахарь, преодолев страх. – Давай еще подремлем немного.
Только легли они, закрыли глаза – опять тот же голос. Но теперь вроде еще ближе, где-то за перелеском, и словно бы плывущий, движущийся:
– Уходи-и-и с дороги!
Пацан вскочил, дрожа не то от холода, не то от страха, и, стуча зубами, стал пробираться в кабину. Поднялся и тракторист, чувствуя озноб в спине:
– Тьфу, ты пропасть, что за наваждение? Надо убираться с этого дурного места подобру-поздорову.
Он взял рукоятку, в два оборота завел еще не остывший мотор и сам опустил лемеха плуга в рабочее положение.
– А м-можно, я поеду в к-кабине? – спросил Ванюшка, которому сейчас и подумать было страшно о том, чтобы вернуться на плуг и сидеть там одному в кромешной темнотище, в пыли, на холодном ветру.
– Ладно, подвинься, поехали.
Трактор пошел в борозду. Сделали пахари два круга по полосе, успокоились, и снова стал одолевать их сон. Мальчишка, сжавшись в углу и пригревшись, вообще заснул. А тракторист, хоть и крепился изо всех сил, но чувствовал, что мозг его работает с какими-то провалами. В момент одного из таких провалов он и не заметил, как отъехал от борозды настолько, что в сажень оставил невспаханную проплешину, а когда, очнувшись, увидел свой огрех, то тут же заглушил мотор и откинулся на спинку сиденья, заснул.
Сколько проспали тракторист с пацаном, неизвестно, но только когда они проснулись, уже стало светать, четко обозначился Гладкий Мыс и пашня с кривыми бороздами, а за ней – длинная грива березника. Мальчишка первым заметил, что этот перелесок, прежде рябивший белокорыми стволами и красноватыми макушками, стал каким-то необычно черным, и поляна перед ним, где они ночью останавливали трактор, тоже теперь – не рыжая, а вся черная, как классная доска.
– Лес-то сгорел! – закричал он, осененный догадкой.
– Да что ты боронишь, парень? Как он мог сгореть и когда? – высунулся из кабины побледневший от страха тракторист.
Однако теперь и он заметил, что по березнику и по прилегающей к нему поляне действительно прошел небывалой силы пал, слизавший на своем пути все до травинки. Остались только остовы черных берез, лишенные сучьев.
– Ай-яй-яй-яй, накрылся наш солидол! – сокрушенно воскликнул тракторист и, увязая в пахоте, бросился к обгорелому березнику.
Пацан – за ним. А когда они прибежали к тому месту, где стояла кадушка с солидолом, то не нашли не только её, но даже деревянной бочки с водой. Она тоже сгорела дотла. И, самое удивительное, на черной полосе, выжженной загадочным палом, не было ни огонька, ни уголька, ни даже дыма. Слышался лишь едва ощутимый запах гари, точно пожар случился не час, а год тому назад.
– Вот тебе и «уходи с дороги», – бескровными губами прошептал ошарашенный увиденным пацан. А тракторист вообще не смог вымолвить ни слова. Стоял бледный, как стенка, и глазам своим не верил.
Со временем тот обгоревший лес совсем захирел и вымер. Остатки его спилили и запахали, вывернув черные корневища. И поля теперь у Гладкого Мыса тоже гладкие, лысые. В сталинские времена пытались посадить там лесозащитную полосу по плану великих строек коммунизма, но она не прижилась. Засохла на корню. Нечистое место, что и говорить. Да и посадили, видимо, рановато.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.