Текст книги "Ева и Мясоедов"
Автор книги: Алексей Варламов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 29 страниц)
Серпик луны
1
Июньским вечером 2000 года я летел из Франкфурта в Лиссабон. Когда вылетали из Германии, стояли сумерки, над Францией медленно опускалась ночь, и долго тянулась внизу, затухая, зеленая ухоженная страна, которую наконец поглотила тьма. В этой мгле сумрачная, таинственная, с редкими россыпями огней началась Испания. А дальше было не разобрать – не то океан, не то горы или просто безлюдное пространство Пиренейского полуострова. Уткнувшись в круглое окошко, я смотрел вниз и старался не слушать, что рассказывает мне сосед, отставной немецкий военный моряк, который служил капитаном на дорогой частной яхте и возвращался из отпуска. Про хозяина яхты моряк ничего не говорил, кроме того, что тот страшно богат и по контракту он обязан держать его имя в секрете, но по всему чувствовалось, что немца подмывало плюнуть на договор и рассказать и про яхту, и про ее хозяина, и про их путешествия по миру. Но я не хотел ничего слушать, а лишь смотреть за темное окно, где светились близкие звезды и чуть подрагивало широкое, с мерцающим огоньком крыло.
Перед самой посадкой я увидел огромный город. Он возник внезапно из мглы и поразил своей близостью. Мы летели над ним очень низко, так что можно было разглядеть пересекающиеся под прямым углом улицы, площади, храмы и дома – все было залито ярким электрическим светом, которого было так много, будто в городе справляли праздник. Самолет приземлился прямо среди этих улиц и огней, и полчаса спустя, когда, получив багаж и почти не задержавшись в пустынном аэропорту, я ехал в гостиницу, мне казалось, что низкий бреющий полет над сверкающим городом продолжается и я не остановлюсь сегодня никогда.
Спать не хотелось. Сырая полная луна встала над Лиссабоном, и зыбкий свет ее мешался со светом уличных фонарей. Было так влажно, будто только что прошел дождь. Незнакомые запахи поднимались от земли и проникали в комнату. Я стоял у открытого окна на верхнем этаже гостиницы, видел, как заходят на посадку новые самолеты, слышал, как шумят внизу машины, и не мог понять, в воздухе или на земле нахожусь. А утром по кривым, обсаженным незнакомыми цветущими деревьями улицам спустился в старую часть города.
Небо казалось выцветшим, и город был таким же белесым, никакого плана в его застройке не было – он вырос на этом месте, как растет трава или кустарник. Арабское, европейское, южноамериканское плавилось в нем. Широкая, точно морской залив, река разбивала его на две части. Лепились по склонам холмов наподобие пчелиных сотов дома. Ныряли в длинные туннели и поднимались на поверхность дороги, уходили вверх серпантином улицы, на балконах сохло белье. Овощные и винные лавочки, кафе, книжные развалы, пункты обмена валюты – все мешалось тут и казалось необязательным. А обязательными были воздух, свет и птичье пение, заливавшие это пространство, где узкие улицы чередовались с широкими бульварами и площадями, неожиданно возникали мраморные скульптуры, и люди были неторопливы, приветливы и смуглы.
От площади перед дворцом в гору вела извилистая дорога, переходившая местами в винтовую лестницу. Я стал подниматься по ней и оказался у старой крепости с полуразрушенными стенами, башнями, пушками и бойницами. У меня не было экскурсовода или путеводителя, я ничего не знал об этом городе, кроме того, что когда-то здесь было сильное землетрясение, и я бродил наугад, натыкаясь на целеустремленных туристов, красивых женщин или стариков с большими темными глазами. Я видел людей разного цвета кожи, всматривался в их лица и старался ничего не забыть, потому что знал, что никогда сюда не вернусь. Я слушал речь, в которой напевность менялась с шипящими звуками, и это создавало ощущение непрерывного скольжения. Поздним вечером в кафе под крепостью смуглые темноглазые девушки пели долгие, протяжные песни, и глубокое, сильное пение напоминало мне лесные походы и сидения у костра студенческих лет. Это был город, который послужил Грину прообразом Зурбагана. Здесь был не то конец Европы, не то ее начало. И сама эта маленькая страна, не имевшая на суше границы ни с кем, кроме Испании, и открытая с воды всему свету, казалась такой же границей между двумя мирами. Она была устремлена на юг – в ней чувствовалось, что она связана с открытым ею за океаном материком гораздо теснее, чем с Европой, да и сама она была уже не Европой, а айсбергом, видимая часть которого находилась на Пиренеях, но огромная, невидимая лежала на той стороне Земли.
Заполночь, когда я шел обратно в гостиницу, что-то тревожное, опасное появилось в насыщенном запахами воздухе, как если бы спящее днем проснулось и напоминало о том, что недалеко отсюда находится порт, куда приходят суда со всего мира, и по этим улицам гуляют отчаянные, готовые на все люди, привыкшие смотреть на поздних прохожих, как на свою добычу.
Мне было не страшно, но жутковато и азартно, как ребенку, который впервые оказался ночью один на улице и понял, сколь прекрасно и таинственно это время суток именно потому, что оно опасно. Какая страна, какой город и век были вокруг меня – я не знал, но не удивился бы ничему. Впереди в тишине послышался стук женских каблучков. Женщины почти не было видно, только смутно в темноте угадывалась ее фигура, и неясно было, убегает она от меня или манит за собой. Я замедлил шаг. Стук каблуков раздавался все глуше и скоро стих. Я остался один, и мне вдруг сделалось печально. Очарование ночи прошло, я почувствовал, что устал, хочу спать и у меня больше нет сил блуждать по бесконечным улицам и искать гостиницу. Я остановил такси и через десять минут был в номере, но долго не мог уснуть, ворочался, перед глазами мелькали улицы, лица, дома – я вышел на балкон, закурил и смотрел на город, до тех пор пока в той стороне, откуда я прилетел, не появилась на небе полоска бледного света.
На другой день я поехал на океан. Почти везде там был высокий скалистый берег, и лишь в некоторых местах встречались пляжи. На волнах тихо покачивались яхты с высокими мачтами, должно быть, где-то среди них была яхта португальского барона, чье имя так и осталось в тайне. Купальный сезон еще не начался, народу на побережье было немного, отели, пляжи и столики прибрежных ресторанов пустовали. Я обедал во внутреннем дворе старого дома, где было прохладно, журчал фонтан и разгуливал по разноцветному мраморному полу павлин с длинным хвостом. И в этом неподвижном, остро пахнувшем магнолиями воздухе, в старинной музыке, которой услаждали меня после обеда, в изысканных винах было то, что наши предки называли негой. Она навевала сон, я вышел на улицу и пошел по раскаленной белой дороге к океану. Молодая креолка стояла на берегу – она хотела купаться, но у нее не было купального костюма, и тогда она сняла через голову платье и вошла в воду. Никакого стеснения не было в ее движениях, и никто не обращал на нее внимания, когда она выходила из воды, отжимала волосы и надевала на мокрое тело платье, но непонятная ревность коснулась моего сердца при мысли о том, что она останется, а я поеду навстречу своему самолету. Мне хотелось еще дальше за океан, а не назад к дому. Я пожалел, что не подружился с немцем, который мог бы взять меня с собой, но на железнодорожном вокзале, где начинались и кончались долгие пути Евразии, уже поджидал идущий вне расписания поезд.
2
В этом поезде нас было сто человек. Сто таких же пассажиров, как и я, обязанных написать о том, что они увидели. И сто человек прилежно смотрели за окно, пили португальское вино, заказывали в баре водку, виски и кампари, пока маленькому кучерявому бармену со смуглым печальным лицом и карими глазами не надоело наливать и смешивать коктейли, и он просто ушел, оставив пассажиров самих распоряжаться его богатством. Сто человек из всех европейских стран от Армении до Ирландии глядели друг на друга, улыбались, хмурились, оценивали друг друга и выстраивали прихотливые человеческие отношения. Иные не понимали друг друга вовсе, других связывали общие языки, но очень часто эти языки они ненавидели и делали вид, что не знают их, и отношения между государствами нелепым образом накладывались на отношения между людьми.
Мы должны были провести вместе полтора месяца, проехать 6 000 километров по железным дорогам одиннадцати стран, расстаться, написать общую книгу и больше никогда не увидеться. Эта книга давно написана, переведена на европейские языки, раскуплена и забыта, как забыты миллионы других необязательных книг, но только теперь мне захотелось вспомнить и написать о том путешествии не по обязанности.
Дорога из Лиссабона в Мадрид шла через гористую местность. Склоны гор были покрыты густым лесом. Чем дальше поезд продвигался в глубь полуострова, тем более редким становился лес, и самый цвет земли менялся от красно-коричневого к желтому. Наконец деревья исчезли совсем, лишь кое-где встречались среди камней одинокие чахлые кусты. Не было видно больших городов и автомобильных дорог, а только выжженная солнцем земля, похожая на сухое старческое лицо – лицо Испании. И если влажная Португалия была для меня откровением и открытием, то в Испанию я возвращался.
Я никогда не бывал здесь раньше, но когда-то мальчиком выучил ее язык и стихи ее поэтов, мне очень нравилась маленькая черноволосая испанка с вытянутым некрасивым лицом. Она была из семьи испанских эмигрантов и вместе со мною учила свой родной язык. Потом несколько раз я встречал ее имя в газете, где она работала, став журналисткой, но все это было очень давно. А еще так же давно, когда я учился в университете, на военной кафедре в старом здании мы готовились к тому, чтобы брать в плен и допрашивать испанских солдат, и карта Испании была картой боев нашей армии с врагом.
Испания была Лоркой, Асорином, Мачадо – Испания была романсом о луне и испанской жандармерии. Позднее моя любовь к ней заменилась страстью к Южной Америке, но Испания лежала тенью на моей душе. Я хотел встречи с нею больше, чем с любой другой европейской страной, я этой встречи боялся и ждал – и шел по ночному Мадриду, не веря тому, что здесь нахожусь. Я не должен был, не имел права приезжать в эту страну, потому что где-то в архивах ее министерства иностранных дел хранилось письмо против каудильо Франко, подписанное двенадцатилетним советским школьником, и, когда я подписывал его, высокая стройная женщина Марья Михайловна Солдатова из Клуба интернациональной дружбы имени Юрия Гагарина при Московском дворце пионеров и школьников сказала, что теперь диктатор никогда не пустит меня в Испанию, но я должен этим гордиться. Однако Франко давно умер, и я шел по улицам его города, твердя: «Над всей Испанией без-облачное небо», хотя небо было серым и накрапывал дождик, должно быть, очень редкий в летнем Мадриде.
Я узнавал улицы и площади, о которых читал в потрепанных учебниках, вспоминал здания и дворцы, это была настоящая имперская столица, могучая, как Москва, и мне хотелось опробовать свой подзабытый испанский язык, как примеряют люди старые вещи или садятся после долгого перерыва на велосипед. Был поздний час – на площади перед Дворцом Кортесов не было никого, только двое жандармов стояли у высокой решетки. Когда я приблизился к ним, они посмотрели на меня подозрительно. Им не нравился иностранец у Кортесов. Еще меньше им понравилось, когда он попытался заговорить на их языке. Они хотели, чтобы я ушел, и я медленно побрел незнакомой улицей. Мне было не по себе. Я был уверен, что язык меня защитит и приблизит к этой стране, позволит быть в ней не просто туристом. Но продавцы в магазинах, официанты в ресторанах, служащие в отелях предпочитали переходить на английский, когда видели во мне иностранца. Они проводили границу между собою, испанцами, и мною, не испанцем, и я не стал ее оспаривать.
На следующий день я поехал в Толедо. Нигде в мире на столь маленьком пространстве нет такого количества старых домов, узких улиц, церквей, синагог – быть может, такое сохранилось только где-нибудь в глубине Азии; да, собственно, Толедо и был азиатским городом, и Испания с ее маврами, евреями и цыганами была самой азиатской страной в Европе. Однако в нынешнем Толедо испанская речь звучала не чаще, чем иностранная, и не было тут ни евреев, ни мавров, ни цыган. В толпе туристов со всего света я ходил по маленькому, окруженному рвом городу на горе и не мог его обойти. Толедо был похож на свое изображение на картине Эль-Греко. Не хватало только грозового неба.
Было три часа дня – время сиесты. Раскаленный город затих, но было жаль прятаться в тень и уйти, не увидев всего.
Смуглая девушка в белом платье попросила меня сфотографировать ее на фоне синагоги и спросила, откуда я.
– Из России? – переспросила она. – Я там жила до семи лет.
– А сейчас где?
– В Израиле, – даже удивилась она моему вопросу.
У нее было очень красивое удлиненное лицо с черными глазами, и она напомнила мне девочку-испанку, в которую я был влюблен.
Вечером я вернулся в Мадрид и медленно побрел пешком от вокзала к гостинице. Самое первое острое чувство благодарности прошло, и странные мысли лезли мне в голову. Есть страны, которым на роду написано быть благополучными, сытыми и буржуазными. Швейцария, Голландия, Германия, Франция. Наверное, поэтому там и бунтовали в 1968-м. Я знал одну немку по имени Трауди, которая сбежала из Германии, говоря, что жизнь там слишком буржуазна. Но Испания, как и Россия, была трагичной страной – и в моем представлении она должна была оставаться несчастной и страдать, не обогащаться, а разоряться, как разорялись дети русских купцов. Испания была страной, где люди знали и помнили, что такое смерть, и небо в Испании было ближе к земле и заставляло о себе помнить. Я ожидал увидеть в Испании религиозно-напряженную, быть может, даже фанатичную жизнь, я ехал в страну, откуда вышли Великий инквизитор и Дон Кихот. Однако здесь все было так же, как и везде, – та же реклама, те же огромные магазины с товарами, продававшимся по всему свету, те же рестораны и забегаловки, те же люди, мечтавшие сытно жить, а все эти площади, соборы, музеи, ночные кафе с фламенко – приправа и приманка для туристов, и настоящая Испания – совсем другая.
…Мне захотелось пить. Я забрел в дешевое кафе на окраине города, где было накурено, шумно, сидели испанцы и смотрели по телевизору корриду. В кафе не было ни одного иностранца и ни одной женщины – иностранцы ходят на стадионы или ездят в Памплону, а у женщин своя жизнь. Тут галдели, глядя на экран телевизора, обычные мужики. Лица их были оживлены, они что-то выкрикивали, переживали, хлопали друг друга по плечу – должно быть, это и была настоящая Испания, но в нее покойный генерал меня не пустил.
3
Пологий берег уходил далеко в океан, все терялось в мутной мгле, где смешивались линия горизонта, волны и тучи. Шел дождь, было пасмурно, и названия станций были уже на французском. На маленьких платформах стояли люди в шортах и плащах. В глаза бросались велосипеды, цветы и маленькие собачки на поводках. Ничего пограничного в этой картине не было. Она была обыденной, и казалось, так было и будет всегда. Когда береговая линия отступила, все пространство, сколько было видно глазу, заняли виноградники, среди которых попадались отдельные дома, маленькие и большие города. В одном из них – в Бордо – с его тенистыми улицами, невысокими домами, огромными соборами и широкой рекой – мы прожили несколько дней. Нас возили в винодельческие замки с огромными прохладными погребами, в которых стояли сотни дубовых бочек с вином, и в каждом замке выпускалось вино со своим названием. Эти замки – chateaus – совсем не походили на средневековые крепости с неприступными стенами, а представляли собой большие просторные дома, окруженные виноградниками. Они приносили хороший доход, и хозяевам chateaus ничего не стоило щедро угостить сотню праздных человек, слоняющихся по Европе. Так наше путешествие начинало принимать черты какого-то коллективного, но при этом чрезвычайно приятного гастрономического помешательства на хороших винах, разнообразных сырах, паштетах, фруктах, огромных креветках, рыбах и колбасах. Но здесь это казалось совершенно естественным, и сама южная Франция после каменистых нагорий Испании располагала к себе и не вызывала протеста. Комфорт был вписан в этот пейзаж, в мягкие холмы, подсолнечные поля, аккуратные дома, сады и виноградники, которые тянулись до Парижа, и сам Париж казался созданным для счастья городом, красивее которого нет во всем мире и который, несмотря на свою славу, не разочаровывает.
Я приезжал сюда во второй раз и из своего первого, очень короткого пребывания в нем острее всего запомнил момент, когда нас привезли на Монмартр. День тогда был серенький, зимний, похожий на те, которые бывают у нас в ноябре. Париж терялся в плотной дымке. Не было видно ничего – ни Эйфелевой башни, ни Собора Парижской Богоматери, ни парков, ни дворцов. Я стоял на холме перед городом, который был для меня символом запретного мира. Вниз уходила и терялась в тумане крутая длинная лестница, хотелось побежать по ней и идти через всю правобережную часть, дойти до Сены и через Латинский квартал выйти к Монпарнасу. Но сделать этого я тогда не мог, и теперь, оторвавшись от всех и плюнув на чтения, выступления и конференции, поехал на Монмартр. Я встал на том самом месте, откуда мне открылось не увиденное во мгле много лет назад. С утра было пасмурно, но к полудню развиднелось, и город был открыт. Я немного помедлил, а потом нырнул вниз, как ныряют с обрыва в воду, но вода напомнила не море, не реку, а искусственный бассейн. Этот город был слишком переполнен ассоциациями, которые я не мог от себя отогнать, – лежавшее внизу было вторично по отношению к книгам, которые я читал, и фильмам, которые видел, к картинам, которые висели в музеях всего мира, и, бродя по улицам и бульварам, только в книгах и фильмах существовавшим, я ловил себя на ощущении, что описанные Хемингуэем кафе гораздо интереснее, чем наяву, картины импрессионистов живее передают этот город, чем его реальные улицы, и внести что-то свое в его образ было невозможно. Я лишь скупо отметил для себя, что Париж по сравнению с Москвой невелик; что левая его часть интереснее правой; что центр Помпиду построен неудачно, потому что выведенные наружу ради модернистской смелости стеклянные трубы так нагреваются, что в них невозможно находиться; и что лучший музей в Париже – это Орсе, что «Джоконда» – очень маленькая картина, а парижанки действительно одеваются со вкусом. Но вряд ли эти наблюдения представляли большой интерес.
В Париже у меня был друг, с которым я давно не виделся. Он уехал во Францию в 1989 году, уехал неожиданно, никому из нас ничего не сказав и не оставив адреса. Позднее он говорил, что уехал из-за гэбухи, хотя какая там гэбуха в 1989-м, когда печатали «ГУЛАГ» и орали на каждом углу «Долой КПСС!». Иногда мне снилось, как мы едем куда-то по Парижу на трамвае. Я не знал, есть в Париже трамваи или нет, но несколько раз видел раннее солнечное утро, незнакомую площадь в предместье и его, сидящего на подножке трамвая. Он был славным парнем и замечательным писателем, еще во время учебы в университете он показал мне многое в России, о чем советский ребенок, писавший письма диктатору Франко, просто не знал; и тем больнее и страннее показалось мне его внезапное бегство. Хотя, конечно, никакое это было не бегство. Ему просто не сиделось на месте. Я не знал, как его разыскать, но он нашел меня сам – окрепший, веселый, совсем не похожий на печального, как будто бы немного болезненного человека, каким я помнил его дома, где он не был ни разу с тех пор, как уехал.
– И не тянет?
Мы шли по шумной, людной улице с арабским названием на левом берегу Сены. Там был уличный рынок, продавали фрукты, овощи, рыбу, вино.
– Я не могу никуда поехать, пока не получу гражданство. Но когда получу, то в Россию – в последнюю очередь. Смотри, вот здесь жил Хемингуэй, когда писал «Праздник, который всегда с тобой».
Бог его знает, чем его обидела Россия. Но в Париже ему жилось неплохо. Была работа, были друзья, был свой круг, книги, журнал. Он хорошо выучил язык, и я поразился тому, как он шпарит на галльском наречии. Мне оно, как я когда-то ни старался, так и не далось, и, хотя я немножко понимал отдельные слова и мог прочитать названия вывесок, у меня не повернулся бы язык сказать что-либо по-французски: только бы не исковеркать, не оскорбить неумелостью эту похожую на женщину речь. А мой друг говорил запросто и легко, словно флирт с нею был для него чем-то обыденным.
Мы провели вместе весь долгий день, он хорошо знал город, потому что одно время работал гидом для русских туристов, приезжающих во Францию, и показывал мне Париж, как показывал много лет назад Вологду и Кириллов, расспрашивал про наших общих знакомых и угощал в «Куполе» сигарой и кофе. Но все это было также похоже на сон, и позднее я не мог вспомнить, точно ли мы с ним встречались или все это мне пригрезилось.
4
Чем дальше мы забирались на север, тем быстрее неслись поезда и жарче становилась погода. В Брюсселе настала настоящая жара. В Бельгии проходил чемпионат Европы, и тихий, благочинный город, где, казалось, ничего не происходит, был наполнен галдящими, скандалящими, пьющими пиво на площади перед ратушей, слоняющимися по городу и что-то выкрикивающими болельщиками. Особенно много было среди них англичан, и несколько сотен полицейских охраняли покой обывателей. Среди этих полицейских особенно эффектно смотрелись женщины с большими собаками. Прохожие пялились и на женщин, и на собак, и бельгийки, обыкновенно неброские и очень скромные, розовели под их взглядами.
Мы жили в гостинице «Ван-Бель» в марроканском квартале, в пятнадцати минутах ходьбы от центра. Толпы фанатов сюда не заходили, в квартале было покойно, тихо и жарко, как в настоящем Марокко. В небольших лавках продавались пресные арабские лепешки и восточные сладости. Смуглые люди лениво глазели на заходивших к ним иностранцев и ничего не спрашивали.
Однажды возле самой гостиницы двое смуглых подростков вырвали у латвийского поэта Мориса Чаклая сумку и бросились бежать. У Чаклая в этот день был юбилей, его поздравляла по сотовому телефону президентша Латвии, и несколько часов спустя этот самый сотовый вместе с паспортом и кошельком украли уличные хулиганы.
Вызволять сотовый пошли армяне во главе с сыном Гранта Матевосяна Давидом, тем самым избалованным капризным мальчуганом, которого описал в «Уроках Армении» Битов. Давидик давно превратился в могучего парня, выучил персидский язык, лучше всех разбирался в сложной иерархии восточного мира и отправился в арабскую кофейню, которая, по его представлениям, была связана с похитителями. Хозяину заведения он рассказал о том, как только что незаслуженно обидели уважаемого человека, поэта, в день его рождения, и попросил, чтобы вернули хотя бы паспорт, – мавр слушал очень внимательно, и по невозмутимому восточному лицу невозможно было понять, о чем он думает, однако паспорт Чаклаю подбросили уже после того, как в посольстве изготовили новый.
В Брюсселе мы с петербургским писателем Кураевым путешествовали по модели атома Резерфорда, которую лет сорок назад построили бельгийцы в пику Эйфелевой башне. Но про башню знал весь мир, а соединенные лифтом сферические протоны и нейтроны были достопримечательностью местного значения, и сама Бельгия казалась вещью в себе, посторонней и равнодушной к тому, что в ее столице находятся важные европейские учреждения. В середине дня нас повезли в Европарламент, где нужно было очень долго проходить через турникеты и где каждому дали возможность выступить с короткой речью. По большому счету это была красивая показуха, но показуха весьма показательная. Да и вообще к тому моменту стала все отчетливее вырисовываться разница между теми из писательской сотни, кто был с чистого Запада, и теми, кто приехал с Востока. Одни говорили о том, какое их ждет будущее, другие спорили о прошлом. По замыслу организаторов мы должны были объединиться под сенью Европы, но на деле кому-то матерью она была, а кому-то мачехой.
Там, в Бельгии, я очень подружился с одной датской писательницей. Ее звали Лотта. У нее были красивые длинные светлые волосы, серые глаза, обветренные губы, и она напоминала старинный фламандский портрет. Лотта рассказывала, как в молодости уехала во Францию и жила в замке вроде того, какой видели мы под Бордо, работала служанкой в большом доме, чтобы лучше выучить язык; как написала там свою первую книгу. У нее не было никакого занятия, кроме литературы, она была не замужем, детей заводить не собиралась, нигде не работала, ни к чему не стремилась и жила какой-то странной бездумной кочевой жизнью, которой не жил никто из моих знакомых в России. Но говорить с ней было интересно. Я слушал ее сказки про разные страны и города, про Копенгаген, про огромную Гренландию, где она прожила несколько лет, мы сообща поругивали Нобелевский комитет, который не дал и никогда не даст премию Астрид Линдгрен, и выясняли, какими путями попадали люди на этот сумасшедший поезд: мне позвонили весной из министерства печати, а Лотта сказала, что в их датском союзе писателей имени Ганса Христиана Андерсена просто вывесили объявление, что есть возможность прокатиться на поезде от Лиссабона до Москвы и обратно и поедут первые трое дозвонившихся. Мне очень хотелось прочитать что-нибудь из того, что она написала, но книги ее не были переведены, и она только пересказала мне одну из них – историю пятнадцатилетней девочки, которая работала няней у маленького мальчика, очень любила его и в конце книги убила.
– Зачем?
– Она не хотела, чтобы он взрослел.
5
А поезд все ехал и ехал, причем все перемещения происходили только днем и занимали, как правило, по несколько часов. Но в невеликой Европе все менялось быстро, за окном уже была Германия, где пекло стало невыносимым и в пятизвездочном отеле отказывали кондиционеры; земля Северный Рейн-Вестфалия казалась долиной реки Янцзы, от солнца и жары у немцев сузились глаза и тускло блестели потные лица.
Из всех европейских стран, где я до той поры побывал, больше всего мне нравилась именно Германия. Я ничего не мог поделать с этим почти иррациональным чувством, знал, что нельзя русскому человеку до конца простить немцев. И все равно Германию любил, видел много ее городов, праздники и карнавалы в Кельне, видел старые земли под Гамбургом, где цвели розовые и белые яблоневые сады над широкой Эльбой, бродил по Любеку, Аахену, Лейпцигу, Дрездену и Берлину, работал на севере в Ростоке, и по сравнению с ними те два города, куда нас привезли, – Дортмунд и Ганновер – показались мне не самыми интересными.
В Дортмунде, сильно разрушенном во время войны и застроенном современными домами и магазинами, смотреть, кроме нескольких старинных церквей, было особенно не на что. Показали нам, правда, эсэсовскую тюрьму с сохранившимися на стенах надписями, сделанными заключенными. Были там надписи и на русском. Повели в эту тюрьму только славян и жителей бывших советских республик. Западным европейцам устроили футбольный матч. А мы сначала долго ходили по аккуратным, чистым и прохладным камерам, а потом говорили с немцами о войне. Так захотели они сами, но с немцами трудно говорить о войне. Сколь бы ни каялись они за нее, странно видеть, насколько лучше живет побежденная нами Германия. Это можно чем угодно объяснить. Тем, что у нас были коммунисты, а Германии помогали США, тем, что немцы трудолюбивы и экономны, а мы ленивы, необязательны и расточительны; и все же видеть, как помогают немцы нашим ветеранам, как выделяют деньги узникам концлагерей и угнанным в Германию на работы и как эти деньги воруют в России, тяжело. И хотя у тех немцев, с которыми я общался, я не замечал никакого чувства превосходства, иногда мне казалось, что все это делается не столько для того, чтобы искупить свою вину, сколько для того, чтобы намекнуть на свою в конечном итоге историческую победу. Эта победа не имела никакого отношения к реваншизму, милитаризму, возрождению фашизма и прочим пропагандистским клише, и неслучайно в эсэсовскую тюрьму водят на экскурсии солдат бундесвера. Это победа над собственной историей, превращенной в музей, – черта, западным людям вообще очень свойственная.
Впрочем, и тут много непростого. У разных немцев разное к войне отношение. Особенно у западных и восточных, и хотя бы поэтому одной Германии в мире нет. Все равно их две. Однажды в Лейпциге у меня случился странный разговор с университетскими преподавателями. Они говорили с возмущением, что немцам не дают забыть войну, постоянно напоминают об их вине и все это делается для того, чтобы Германия делилась и платила, но те, кто это делает, не понимают, что играют с огнем и все кончится большой бедой. Шепотом они прибавляли, что в Германии снова очень много евреев, а история имеет обыкновение повторяться. Я не знал, что на это сказать. Я все равно не мог понять ни умом, ни сердцем, почему, если наше дело было правое, мы так и не сумели выбраться из своей ямы, а они – виноватые – смогли?
В получасе езды от Дортмунда находится Мюнстер, средневековый немецкий город, где в эпоху крестьянских войн и Реформации победили анабаптисты, основали Мюнстерскую коммуну и стали уничтожать всех, кто не следовал их учению. Это случилось давно, и в зеленом университетском городе с быстрой рекой ничто не напоминало о бойне, которую устроили реформаторы, если не считать трех мемориальных клеток, подвешенных к башне собора святого Ламберта, где в назидание бюргерам – после разгрома коммуны войсками католической церкви – висели полтысячи лет назад тела вождей анабаптистов. Но тогда я ничего об этих клетках не знал, зато, бродя по старым мюнстерским церквям и монастырям с их смешением романского стиля, готики и барокко и резными исповедальными кельями, во внутреннем дворике одной обители, где находились могилы епископов и все было пронизано уже каким-то неземным покоем, наткнулся на необычную скульптуру – статую смерти. Это была фигура скелета с косой. Я не знал, имела ли она какое-нибудь отношение к средневековой истории, но что-то подобное незримо присутствовало и на моей земле, только гораздо в более страшных размерах и стояло везде.
А потом мы поехали дальше по богатой, сытой и щедрой стране. Остановились в Ганновере, где проходила ЭКСПО, огромная мировая акция, похожая на нашу ВДНХ, перемещавшаяся по миру и в этот год проводившаяся в Германии. По огромной территории выставки среди больших и маленьких павильонов ходило огромное количество людей, они выглядели веселыми и беззаботными, они принимали у себя весь мир и представить, что каких-то шестьдесят-семьдесят лет назад они или их отцы мечтали этот мир уничтожить, было немыслимо; и тем более невозможно поверить в то, что когда-то это повторится снова.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.