Электронная библиотека » Алексей Варламов » » онлайн чтение - страница 26

Текст книги "Ева и Мясоедов"


  • Текст добавлен: 29 декабря 2020, 11:01


Автор книги: Алексей Варламов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 26 (всего у книги 29 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Но это я не к тому, а вот к дружбе или к какому-то особенному чувству к женщине как к нежному товарищу: я это чувство имею, и, если замечаю самым отдаленным образом в таком товарище движение пола, – он меня отталкивает. Налет культурности в женщине, образ жизни ее – с книгами… отталкивает мое половое чувство: я могу совокупиться только с женщиной-самкой, лучше всего, если это будет простая баба».

Последнее – прямая полемика не только с Пастернаком или Буниным (вспомним утонченную героиню «Чистого понедельника»), но и со всей традицией Серебряного века, и связано оно было с обстоятельствами личной жизни писателя. Не случайно же, размышляя над любовными страницами своего автобиографического романа, который Пришвин писал как раз в тот год, когда прочитал «Митину любовь», и бросая земляку своеобразный вызов и с ним споря, Михаил Михайлович наставил на своем собственном решении проклятого вопроса: «Я же дерзну свою повесть так закончить, чтоб соитие стало священным узлом жизни, освобождающим любовь к жизни актом. Для этого Митя (имеется в виду пришвинский Митя, то есть Алпатов – А. В.) сделает Аленку своей женой и за шкурой Аленки познает истинное лицо женщины, скрытое…»

А кроме того, указывал Пришвин, размышляя над бунинским рассказом и своим романом, даже корова, которую он собирался купить с Фросей после их соития («Когда мы совокупились, то решили купить ко-ро-ву! вот ведь какие соки-то пошли»), напоминает поросенка, заинтересовавшего бунинскую Аленку сразу после любовного свидания с Митей в сторожке: «Вы, говорят, в Субботино ездили. Там поп дешево поросят продает. Правда ай нет? Вы не слыхали?»

Однако историю эту в прозе Пришвин так и не написал, и весь драматизм его отношений с женой остался только на страницах дневника, и поныне доступного лишь в небольшой его части.

Пришвин и Бунин… Слишком многое тут сплелось: и общественное, и личное, и сокровенно творческое – это своеобразная, если угодно, трель двух соловьев, их поединок (а образ поющего соловья в разоренной усадьбе, кстати, чрезвычайно для Бунина, и особенно для Пришвина, важен). Но самое главное, что после чудовищной катастрофы Семнадцатого года, устояв на ногах, оба писателя стремились к одному и тому же – к оправданию и утверждению ненапрасности бытия, выражению благодарности жизни; и то, что подобные попытки предпринимались по обе стороны довоенного и послевоенного железного занавеса, быть может, ярче всего свидетельствует о единстве русской литературы XX века и общем ее направлении.

В молодости и зрелости Бунин был, пожалуй, счастливее Пришвина, была более интенсивной его личная жизнь, гораздо успешнее шли литературные дела, и он достиг куда более высокого признания, но в старости они меняются местами. Накануне войны нобелевский лауреат, давно раздаривший и растерявший свое богатство («Был я “богат” – теперь, волею судеб, вдруг стал нищ, как Иов. Был “знаменит на весь мир” – теперь никому в мире не нужен – не до меня миру!»), пишет в Москву Телешову: «Я сед, сух, худ, но еще ядовит. Очень хочу домой».

Пришвинская же жизнь в эти годы получает новый импульс, он – заслуженный советский писатель с безупречной репутацией, его именем называют пик на Кавказе, горное озеро и мыс на Курильских островах, жизнь его изобилует различными перипетиями, он встречает большую любовь, оставляет первую жену и женится вторично; верный себе, много странствует, охотится, пишет новые книги, покупает дом в Дунине, ведет тайный дневник, получает правительственные награды и сытость, богатство и почет, которыми в послевоенные годы напрасно пытались переманить из эмиграции в СССР больного, бедствующего и к тому же изрядно подпортившего отношения с эмигрантскими кругами Бунина.

На излете жизни Бунин пишет «Воспоминания» и книгу о Чехове, следит за тем, что происходит в советской литературе, и высоко отзывается о Твардовском и Паустовском. Пришвин (который, кстати, также отмечает обоих этих писателей и мало кого другого) работает над «Осударевой дорогой» и «Корабельной чащей», произведениями, при его жизни не публиковавшимися (что указывает на относительность его благополучного положения в СССР) и до сих пор еще по-настоящему не прочитанными и не изученными, но уже совершенно и по стилю, и по поэтике от Бунина далекими.

Однако даже тогда за Буниным следит и, вряд ли имея возможность читать эмигрантские произведения соседа своего далекого детства, перечитывает то, что было написано им до революции, а 11 ноября 1952-го, то есть ровно за год (без трех дней) до смерти Бунина, заносит в дневник весьма примечательные строки: «Есть люди такие, как Ремизов или Бунин, о них не знаешь, живы ли, но их самих так знаешь, как они установились в себе, что не особенно и важно узнать, живут они здесь с нами или там, за пределами нашей жизни, за границей ее».

Смертельно больной, случайно узнает Пришвин и о смерти Бунина. Об этом эпизоде рассказывается в мемуарах писателя Ф. Е. Каманина, с которым Пришвин был знаком с конца 1920-х годов: «Я – не знаю уж, как это вышло, – спросил у Валерии Дмитриевны, читала ли она сообщение, что в Париже умер Иван Бунин. Спросил очень тихо, и так же тихо она ответила, что нет, не читала, ей не до газет теперь. И тут Михаил Михайлович, хоть и не смотрел на нас и слух у него давно уже сдал, сделал шаг ко мне.

– Что, что ты сказал?

Я молчал, потерявшись, но запрокинул голову и с невыразимой тоской несколько раз повторил:

– Бунин умер… Бунин умер!.. А-а!.. В Париже, в чужой земле. Бунин умер, а-а!»

Пришвин пережил его на два месяца.

Леонид Леонов: яд отжившей мечты

Леонид Максимович Леонов не дожил до своего столетнего юбилея всего пять лет. Для России, про которую не зря было сказано, что писатель в ней должен жить долго, это, по-видимому, абсолютный личный рекорд.

Он прожил жизнь огромную и сложную, и чего в ней только не было! Детство в патриархальной семье, отроческие путешествия по России, революционная молодость, гражданская война, журналистика, писательство, ранняя сказовая манера, чудесный «Бурыга», «Барсуки», «Вор», «Соть», «Дорога на океан», пьесы, за одну из которых – «Метель» – он попал в опалу, «Русский лес», «Evgenia lvanovna». А потом долгое-предолгое молчание.

Его влияние на литературную жизнь со второй половины шестидесятых практически не ощущалось. Он был депутатом и академиком, лауреатом, публицистом и борцом за мир (помните фильм «Бегство мистера Мак-Кинли» с песнями Владимира Высоцкого?), но не участвовал ни в травле, ни в защите гонимых писателей, не спасал Байкал и не восставал против переброски северных рек, не громил «Новый мир» и не возражал против этого, оставался равнодушен к судьбе Солженицына и не воевал с цензурой. Его упрекали за то, что он заперся в «башне из слоновой кости», а потом и вовсе о нем забыли; он же делал то, что должен делать писатель, – писал. Следует ли его за это судить, как судить и многих других великих и неприкосновенных мастеров культуры, которые, объединись они против той власти, могли бы столько всего совершить и, быть может, не допустить теперешней смуты?

На излете своей политической деятельности его посетил пытавшийся дружить с художниками слова Михаил Горбачев. Событие почти казусное. Собеседниками Леонова наяву были Сталин и Горький, а в своих мистериях и наваждениях он вступал в диалоги с Андреем Платоновым и Данте, ветхозаветными апокрифами и Михаилом Булгаковым, Мильтоном и Гёте. Конечно, к нему всегда уважительно относились в верхах – считали хоть и заумным, но своим, а он, по меньшей мере, последние три десятка лет, держал против них фигу в кармане. Они использовали его, он – их, и Бог знает, кто оказался в этом противостоянии победителем.

Важнее счетов с советской властью другое. Леонов по своему мировоззрению был не просто старейшим русским писателем, не просто живым классиком и академиком – он осуществлял миссию единственного и одинокого представителя культуры Серебряного века, дожившего до наших дней. Ее посланника. И то, что он написал свой последний роман про Апокалипсис – понятие, которое для символистов было ключевым, – не случайно. Этой темой открывалась русская культура XX века, ею она заканчивается. Леонов оказался своеобразным проводником из прошлого в будущее, а его роман – мостиком из литературы той в литературу нынешнюю.

Именно «Пирамиду» он считал венцом своих трудов. И ненапрасно. У этой книги масса недостатков. Местами ее невыносимо трудно читать, где-то в ней не сходятся сюжетные нити, много сырых, как непропеченное тесто, страниц. И все-таки это великая книга. В ней есть космогоническая стужа и предельная неземная жесткость, против которой восстают слабые, теплые, грешные и безгрешные люди, отстаивающие свое право на существование.

«Не рассчитывая в оставшиеся сроки завершить свою последнюю книгу, автор принял совет друзей публиковать ее в нынешнем состоянии.

Спешность решения диктуется близостью самого грозного из всех когда-либо пережитых нами потрясений – вероисповедных, этнических и социальных – и уже исключительно для землян вообще.

Событийная, все нарастающая жуть уходящего века позволяет истолковать его как вступление к возрастному эпилогу человечества».

Так начинается «Пирамида». Роман-эпитафия.

Про эпилог человечества говорится со дня его пролога, но как заметил герой Леонида Бородина: «Нет, не верю в конечность наших времен. К апокалипсическим настроениям знакомых моих отношусь с подозрением. У одних в глазах перст наказующий: “Скоро ужо вам всем будет по грехам вашим”. У других лень жить, и думать, и делать. У третьих гордыня. Убеждены они в том, что являются именно теми блаженными, которые посещают сей мир в его минуты роковые. Простой политический кризис их не устроит. Им подавай второе пришествие».

Леонов был явно из породы последних. Или свой собственный конец принимал за близость конца всей истории человечества. Или что-то в самом деле предвидел, и негоже накануне роковой смены тысячелетий с этими вещами шутить. Как знать… Но, ей-богу, есть что-то очень трогательное в этой убежденности и ответственности за всю человеческую цивилизацию.

С тем эпохальным пророчеством, убежденность в котором была для него не позой, не интеллектуальной игрой и не бизнесом, но гибелью всерьез, Леонов опоздал. Его последнее произведение было опубликовано в 1994 году – и надо оценить этот оксюморон – в специальном приложении к журналу «Наш современник» при финансовой поддержке правительства Российской Федерации. И мало кем замечено и прочитано.

Но если бы он опубликовал «Пирамиду» – ну пусть не в 1984-м, хотя бы в 1987-м, во времена митингов и гайд-парков, когда интеллигенция жадно читала возвращенную литературу, – а ведь с его именем и влиянием эта публикация была вполне осуществима, – какую бы он кинул бомбу! У него был шанс своим романом первым пробить стену. Он его не использовал. Но, проиграв тактически, возможно, выиграл в ином, высшем смысле.

А вот для нас глубоко печален тот факт, что одна из самых значительных книг XX века высокомерно не была замечена ни критикой, ни публикой. Он свидетельствует о том, как спутаны в литературе все ориентиры и как оправданно сегодняшнее равнодушие к ней читателей.

Леонов родился в 1899-м, в один год с Платоновым и Набоковым. Литература не измеряется рейтингами, до которых мы сейчас стали падки: № 1, № 2 и т. д. Но литературного события того последнего года прошлого века он не измельчил. Как и его великие ровесники, он задумывался над двумя грандиозными явлениями, между которыми выбирала Россия и которые боролись за ее душу в XX веке, – над идеей социализма и идеей христианства. И, по сути, и ту, и другую отверг. В том была его личная трагедия.

«Отжившая мечта становится ядом», – замечает один из героев «Пирамиды», и слова эти, по-видимому, с полным основанием можно отнести и к ее автору. Но только после Леонова угрожать нам концом света попросту не имеет смысла.

Редкий случай, когда человеку удалось закрыть целую тему. И какую!

Почему Шукшин?

Из всего написанного и сказанного о Шукшине самым точным мне представляется суждение Валентина Распутина: «Если бы потребовалось явить портрет россиянина по духу и лику для какого-то свидетельства на всемирном сходе, где только по одному человеку решили судить о характере народа, сколь многие сошлись бы, что таким человеком должен быть он – Шукшин». Помню, когда я впервые прочитал эти слова, мне показалось, что в них есть некоторое преувеличение, восторженность, субъективная оценочность. Ну в самом деле, а почему именно Шукшин? Не Гагарин, например, не Высоцкий, не Лев Яшин, не Георгий Свиридов, не Королев, не маршал Жуков? Да мало ли славных людей, героев, тружеников, художников было в русском народе, и почему Василию Макаровичу Шукшину отвел Валентин Распутин таинственную роль представлять русский народ перед другими языками? Только погрузившись в биографию Шукшина, я вдруг понял, как же Распутин был прав.

Шукшин был русским человеком советского времени. Это очень важное и мучительное противоречие и непротиворечие в его жизни. Ключевое. Ему было три с половиной года, когда арестовали и расстреляли его отца, обыкновенного русского мужика, крестьянина, чей сын после этой трагедии с детства нес на себе печать отверженности. «У-у вражонок идет!» – кричали ему вослед в деревне, а мать презрительно звали сибулонкой (то есть женой арестанта, заключенного сибирских лагерей). «Всю жизнь живу со сжатыми кулаками», – написал он позднее в своих рабочих тетрадях. Так вот, можно предположить, что эти кулаки сжались в детстве и не разжимались до самой его смерти.

Чтобы избежать такой судьбы для себя и двух своих детей, Мария Сергеевна второй раз вышла замуж и вскоре второй раз овдовела (муж погиб на войне). Но отныне она была вдовой фронтовика, и ее дети больше не были врагами народа. А сыну она словно нашептывала, внушала: ты должен стать великим. Позднее это отольется в вопрос, который Шукшин задал Георгию Буркову: «Ты знал, что будешь знаменитым? А я знал». Или как он писал сестре Наталье еще в студенческие годы: «Мое спасение – в славе». Странная на первый взгляд, мысль, но очень шукшинская. Проблема в том, как он этой славы добился и кто ему помогал?

В годы войны на второй половине дома, где жила семья Шукшина, поселился первый секретарь райкома партии. Начальнику приглянулся любивший читать книги мальчишка (вот почему, кстати, байки о том, что Шукшин мало читал, – миф, сочиненный самим Василием Макаровичем), и он стал давать ему керосин, чтобы тот мог читать долгими зимними вечерами, а потом именно благодаря этому человеку молодой колхозник получил паспорт и смог покинуть деревню. Шукшин это помнил, и его отношение к советской власти изначально было двойственным. С одной стороны, тупая, безжалостная, бесчеловечная машина, уничтожавшая все лучшее, что было в народе, с другой – в ее недрах встречались совестливые, порядочные люди. Шукшин неслучайно потом в одном из интервью скажет о том, что ему «везло на добрых и отзывчивых людей». Он видел и запоминал и добро и зло, идущее от власти, и очень рано научился находить с ней общий язык и – больше того, использовать ее в своих интересах. Был и ее любимым сыном и нелюбимым пасынком, увидевшим и великую правду и великую ложь своего времени.

Покинув Сростки шестнадцатилетним мальчишкой и оказавшись один на один с суровой послевоенной Россией, Шукшин чудом остался жив, не пропал, не связался с уголовниками, что было более чем вероятно (другой вариант своей судьбы он поведает потом в «Калине красной» в образе Егора Прокудина), работал на стройках, на заводах, служил в береговой флотской части в Крыму, вернулся и вновь покинул деревню, чтобы учиться и жить в Москве. Но вот очень важная штука! В отличие от многих крестьянских парней, всеми правдами и неправдами стремившихся попасть в город, позабыть свое происхождение и сжечь мужицкую шкурку, Шукшин от своего крестьянства никогда не отрекался. Он гордился им, берег в себе, хранил как заветную ладанку и не заменял, не подменял, но прибавлял к крестьянину рабочего, а затем матроса береговой службы, точно так же как впоследствии прибавит к актеру режиссера и писателя. И даже те, кто относился к нему крайне враждебно, вынуждены были признать и его интеллигентность, и философичность. Он при всей своей кажущейся простоте был сложным в прямом смысле этого слова человеком. Сложным – то есть сложенным, вобравшим в себя социальные приметы и грани общества.

Вот почему – защищая распутинскую мысль – именно Шукшин! В нем все сплелось, все соединилось, сплавилось, сошлось. И время, и место, и самый воздух. В нем, как ни в ком другом. И конечно, поразительный по силе и стойкости человеческий характер. У Василия Макаровича есть коротенький автобиографический рассказ «Сыр». «История – как в детстве ловил сыр в реке с разбитого плота. Ловил, да не поймал – не донырнул. А другие донырнули и потом ели. Но попробовать кусочек не дали – такова жизнь, и обижаться на нее не надо. НЕ ДОНЫРНУЛ». Шукшин создавал свой текст как урок, как наказ и секрет будущего успеха: не донырнешь – ничего не получишь. И нечего никого обвинять. Никто тебе ничего не должен. Во всех своих неудачах вини одного себя. Фактически – это конспект романа воспитания, его личная история о том, как закалялась сталь и почему не донырнувший в детстве, он смог донырнуть потом, как сделал правильные выводы из жестоких уроков жизни.

Поразительна также история его поступления во ВГИК, которую обыкновенно преподносят как некое чудо. Шутка ли, конкурс больше ста человек на место, а алтайский парень одолел его с первого раза, оставив позади куда более подготовленных городских ребят. Понятно, что он поступил потому, что был невероятно талантлив, и набиравший курс великий Михаил Ильич Ромм это почувствовал. Однако дело было не только в личных способностях, но и в тех социальных бонусах, которыми Шукшин располагал. В отличие от многих абитуриентов, на момент поступления во ВГИК он отслужил в армии, отработал на заводе, наконец, был кандидатом в члены КПСС, и здесь тот самый случай, когда Советская власть, гнобившая его семью в детстве, предоставила ему свой социальный лифт. Так биография Шукшина, его curriculum vitae вбирала в себя не только ужасы и провалы советского периода, но и его реальные достижения. И Шукшин это видел и умел ценить. С одной стороны, никогда не прощал власти гибели отца (в том числе и потому, что был вынужден скрывать правду о нем в многочисленных анкетах, фактически от отца отрекаясь, и очень тяжело это впоследствии переживал), но с другой, не стал выходить из партии, не примкнул к диссидентскому крылу, никогда не помышлял об эмиграции, хотя его отношения с начальством складывались очень непросто. Это касалось и цензуры в его фильмах (особенно в картине «Печки-лавочки»), и конечно же, неснятого, фактически запрещенного фильма «Я пришел дать вам волю» о вековом противостоянии народа и власти в России.

«Хочешь русский бунт показать? Не надейся – не дадим», – вот слова проницательного киношного начальника В. Е. Баскакова, разгадавшего не слишком замаскированную идею непокорного режиссера о том, что воля и освобождение от власти государства – суть синонимы. Для Шукшина это была краеугольная вещь. Привыкнув воспринимать Шукшина «бытописателем» по его «чудикам», по таким мягким лирическим рассказам, как «Сапожки», «Микроскоп», «Осенью», мы обыкновенно упускаем из виду его общественную позицию, впрочем, им самим сильно зашифрованную. Но если внимательно приглядеться к его работам, к его потаенным высказываниям, если прочесть его письма, то становится очевидным, что в отличие от очень многих русских писателей от Достоевского до Пришвина, член КПСС и лауреат Государственной премии В. М. Шукшин никогда, ни на йоту не был государственником. Русским патриотом, сыном России – да, но государство в его глазах было главным врагом народной воли и источником неволи. Причем, не важно, какое государство – средневековое, предреволюционное или советское, он ненавидел их все, но советское, уничтожившее его отца, особенно, и власть инстинктивно чувствовала угрозу, исходящую от этого сильного человека.

«Ни ума, ни правды, ни силы настоящей, ни одной живой идеи!.. Да при помощи чего же они правят нами? – вопрошал он в своих не предназначенных для публикации рабочих записях. – Остается одно объяснение – при помощи нашей собственной глупости. Вот по ней-то надо и бить нашему искусству». Он и бил – так, что они не знали, что с ним делать. Это было не кухонное недовольство интеллигенции, не диссидентство с мечтою уехать на Запад и оттуда поучать Россию, это было корневое, коренное, мятежное чувство всех русских крестьянских войн и восстаний от Ивана Болотникова до антибольшевистского тамбовского мятежа.

«Шукшин был “опасен”. Именно в нем могло произойти превращение художника в вождя открытого крестьянского сопротивления. Не случайно, когда Шукшин искал национального героя, которым оказался для него Разин, он сознательно ставил на это разинское место СЕБЯ. Оно было предназначено для него судьбой. Своей психологией, своим мировоззрением он врастал в своего бунтующего героя. Только это была война без армий и сражений. Это был трагический поединок со временем, порождением которого во многом был сам Шукшин, в тупиках которого он блуждал, запрятывая в своих праведниках и дурачках Россию, а в разбойниках – свою же страдающую душу», – написал один из лучших и, к сожалению, безвременно скончавшийся современный прозаик Олег Павлов.

Однако вот что еще очень важно. Шукшин своим вольным замыслом выступил не только против государства, но и против другой константы русской национальной жизни – пушкинской концепции народного восстания. Изображая русский бунт, куда более беспощадный, чем в «Капитанской дочке», автор «Степана Разина» этот бунт воспел. В его понимании это бунт не просто осмысленный, но промыслительный, священный, восстание против тех, кто закрепостил народ с помощью своих грамот, законов, уложений, кто вторгся в народную жизнь и ее порушил, это война против чиновничества как вечной губительной русской силы. А что касается жестокости… «Без крови волю не дают» – вот одна из ключевых его фраз, много объясняющая не только в нем самом, но и в сути русской истории в ее народном восприятии. Это именно воля, вольница, а не права человека, не гражданская свобода, которую общество может завоевать в ходе демократических преобразований, акций гражданского неповиновения, мирных протестов или каких-то иных цивилизованных придумок XX века.

Для Шукшина воля – это насилие, мятеж, борьба, к которой он себя готовил, и каждый его рассказ, каждый фильм, в котором он снимался и сам снимал, был шагом по направлению к этой воле. Один из лучших шукшинских рассказов «Алеша бесконвойный» (бесконвойный – то есть вольный!) – это ведь тоже акт сопротивления, равно как и мучительное внимание писателя к судьбам заключенных, то есть насильственно лишенных воли – от раннего рассказа «Степка», герой которого сбегает из тюрьмы за два месяца до освобождения, потому что его сны замучили, до Егора Прокудина из «Калины красной». И Степку неслучайно так зовут – он потомок, наследник разинского духа, который нес в себе Василий Шукшин. Вот почему в шукшинской профессиональной триаде «актер-писатель-режиссер» режиссер является главным, ибо шукшинский Разин был не просто вождем, но и своего рода режиссером крестьянского восстания, равно как и режиссер в жизненном исполнении Шукшина – это всегда вождь.

«Ведь Шукшин как личность по своим масштабам значительно больше того, что он сделал. Он был спланирован природой на большие дела. Он вождь, лидер. Он был рожден вождем, вот таким духовным центром», – вспоминал близко знавший Шукшина в последние годы его жизни актер Георгий Бурков. Он об этом лидерстве хотел снять свой главный фильм, сделав нечто большее, чем просто художественная картина, и если позволить себе пофантазировать или перевести творческий метод Шукшина в постмодернистский дискурс, то можно в духе ранних романов Владимира Шарова представить, как увлеченная режиссером массовка прорвет границу между вымыслом и реальностью, пойдет на Москву, обрастая по дороге тысячами примкнувших колхозных мужиков и городских рабочих, перед которыми частично разбегутся, а частично перейдут на сторону восставшего народа регулярные армейские части, и вступит во главе со скуластым Шукшиным в Кремль (похожий сюжет местного восстания был, кстати, фактически невольно спародирован Венедиктом Ерофеевым в поэме «Москва – Петушки»).

Он был очень широк в своих дружеских и приятельских связях. Марлен Хуциев, Василий Белов, Белла Ахмадулина, Анатолий Заболоцкий, Андрей Тарковский, Георгий Бурков, Виктор Некрасов, Георгий Товстоногов, Олег Табаков – люди очень и очень разные, но Шукшин был даже не над схваткой, а больше, чем эта схватка. Никто не мог целиком вместить его, но он вмещал в себя всех. Как писатель он начинал в кочетовском «Октябре», потом ушел в «Новый мир» Твардовского, затем, когда «Новый мир» громили, открыл для себя «Наш современник». Но везде оставался самим собой – Шукшиным. Не примыкал ни к какой партии. Потому что мог быть только первым. Любил Солженицына (и Александр Исаевич, называя любимых своих современных русских писателей, тоже называл всегда Шукшина), и в то же время очень уважал Шолохова. Восхищался им, но очень странно изобразил в пьесе «До первых петухов». От атеизма, смешанного с жадным любопытством к Церкви в 1960-е (и отсюда такие рассказы, как «Верую!»), двигался в сторону христианства. От анархизма – к государственности. Он действительно пронзил собою всю Русь. Был замечательно равнодушен в творчестве к нерусским людям. Попросту о них не писал. И добрые, и злые, и трусы, и негодяи, и герои – все у него люди русские. Никого в бедах русского народа не винил, никого не кадил, никому не угождал. Был скрытен, мало кому доверял, упрямо шел своей дорогой, но, оглядываясь сегодня на шукшинский путь, мы понимаем, что он и был нашей сердцевиной, нашей правдой, в которой есть место всем – и патриотам, и либералам, и реалистам, и модернистам, и правым, и левым – всем, кто не представляет себя без России. «Родина – это серьезно», – вот одна из его излюбленных мыслей.

На его похороны пришли десятки тысяч людей, но, наверное, никому из них в голову не могло прийти, что не минет и двух десятилетий, как не останется грозного Советского государства и его искренне кинутся оплакивать те, кто еще недавно так же искренне им возмущался, и среди них ближайший друг Василия Макарыча и его тезка писатель Василий Белов.

Нам очень не хватает Шукшина. Не хватало в 1991-м и 1993-м. В самом деле, что бы сказал Василий Макарович, доживи он до перестройки, до Горбачева, до августовского путча и расстрела Белого дома, до Ельцина, Путина, до русской весны и до дней нынешних? С кем бы он был, на чьей стороне? Или даже не так. Он-то, надо думать, остался бы в любом случае самим собой и был бы на своей стороне, но кто бы еще на шукшинскую сторону встал? Почему-то мне кажется, это очень важно знать, потому что его взгляд и его отношение были бы самыми точными, и сегодня, когда России так не хватает людей, не скомпрометировавших себя подлостью, лестью, предательством, ей не хватает Шукшина, который однажды записал в своей рабочей тетради: «Не сейчас, нет. Важно прорваться в будущую Россию».

Прорвались ли мы?


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 | Следующая
  • 4.8 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации