Текст книги "Первый русский национализм… и другие"
Автор книги: Андрей Тесля
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)
Ю. Ф. Самарин писал К. С. Аксакову (видимо, в начале марта 1845-го): «Что сказать тебе о твоей размолвке с Герценом и Грановским? Подробностей я не знаю; но рано или поздно это должно было случиться. Так, неприступная черта меж нами есть, и наше согласие никогда не было искренно, то есть не было прочным, жизненным согласием. Вспомни, какими искусственными средствами оно поддерживалось. Многое, очень многое нас разлучает и, в особенности, то, что для нас многое осталось святынею, в чем они видят безжизненных идолов. Но вот что мне кажется: не замешалось ли много страсти, много личности с той и другой стороны? Разрыв был необходим, но, может быть, в ином виде. Говорил ли тебе Герцен о моей переписке с ним? Если не говорил, то и ты не упоминай» (Самарин, 1911: 159).
Для Герцена, как и для большинства западников, характерен романтический тип дружбы, дружба-влюбленность (в другой тональности, но в той же стилистике это можно наблюдать в переписке Т. Н. Грановского) (см.: Гинзбург, 1973), славянофилам же свойственна куда большая сдержанность во взаимных излияниях, вырабатывание иного типа дружеской переписки, в которой обсуждаются как текущие события, так и идейные вопросы в рамках существующего, но не требующего постоянного проговаривания дружества. Переформулируя ситуацию иным образом, позволительно, на наш взгляд, сказать, что для западников в целом было характерно привнесение в эпистолярию романтического литературного канона, тогда как славянофилам было свойственно отделение «литературного» от эпистолярного (в стихотворном послании, например, те же дружеские связи формулировались в рамках привычного языка эпохи, но он оставался фиксированным как язык «литературы»).
Герцен в дружбе тяготел к «дружбе-влюбленности», преобладанию эмоционального вовлечения, устойчиво воспроизводя этот тип отношений, удачно сложившийся с Н. П. Огаревым (а его переход в собственно любовный род можно наблюдать на примере отношений с Т. П. Пассек, где он не получил полноценного развития, и с Н. А. Захарьиной). Отметим попутно, что ту же модель поведения Герцен в целом сохранит до конца своей жизни; в первый эмигрантский период место отсутствующего Огарева (выехавшего на Запад только в 1856 году) займет Г. Гервег, который сам испытывает подобную потребность, откликается вполне «в тон» на послания Герцена – и их интенсивная переписка будет явно важна и интересна для обоих, здесь нет явного первенствования в отношениях. Приведем в качестве примера одно вполне типичное письмо Гервега Герцену (январь 1850 года): «Боже мой, жизнь моя кажется мне полной только с тех пор, как я встретил вас. И если я пишу вам, то иногда это имеет такой вид, как будто я пишу девушке, в которую влюблен. Я мщу за ненависть, которую питаю к человечеству вообще и в частности моим друзьям, – мужчинам и женщинам, которых я мучаю своей любовью» (цит. по: Желвакова, 2010: 319).
В целом относительное сближение Герцена со славянофилами заняло два с небольшим года – от первых встреч в ноябре 1842-го до полного разрыва отношений в январе 1845 года, пик же контактов и заинтересованного, готового к восприятию интереса Герцена к славянофильству приходится на период с осени 1843-го до осени 1844 года. Сближению способствовало и то, что до 1844/45 года славянофильство еще не оформилось как направление, в отличие от западничества, уже значительно более консолидированного. Собственно, жесткую и явную позицию (вокруг которой происходит в ближайшие годы консолидация) занимают в этот период только Хомяков и братья Киреевские, при этом – поскольку будущее «славянофильство» на тот момент еще даже не кружок, а скорее круг общения – границы, отделяющие его от других, родственных интеллектуальных направлений, еще подвижны и не ясны для самих участников, а именование задается извне (западниками). Так, 2 мая 1844 года Ив. Киреевский пишет Хомякову: «<…> славянофильский образ мыслей я разделяю только от части, а другую часть его считаю дальше от себя, чем самые эксцентричные мнения Грановского» (Киреевский, 1911: 233). Интересен, помимо прочего, в процитированном письме и выбор слов – «славянофильство» как имя, данное противником, здесь уже объективировано, и вместе с тем Киреевский отделяет себя от него, выделяя собственную позицию. События ближайшего года (полемика на страницах «Отечественных записок») будут направлены на недопустимость подобного индивидуального выделения/само-выделения. Аналогичным образом в то же время судит и сам Герцен: 24 января 1844 года он записывает, что полемика способствовала уяснению вопросов и что «добросовестность сторон сделала большие уступки, образовавшие мнение более основательное, нежели чистая мечтательность славян и гордое презрение ультраоксидентных» (II, 328). Год спустя, в ситуации конфликта, он предпочтет ради полемического эффекта отказаться от подобных уточнений.
Уже в сентябре 1844 года Герцен пишет с явным раздражением: «Мне даже люди выше обыкновенных в Москве начинают быть противны: этот суетный 40-летний парень Хомяков, просмеявшийся целую жизнь и ловивший нелепый призрак руссо-византийской церкви, делающейся всемирной, повторяющий одно и то же, погубивший в себе гигантскую способность, и Аксаков, безумный о Москве, ожидающий не нынче-завтра воскресение старинной Руси, перенесение столиц и чорт знает что. Даже И. В. Киреевский странен при всем благородстве. Белинский прав. Нет мира и совета с людьми до того розными» (II, 379, запись от 04.IX.1844).
После почти двухлетних споров и столкновений со славянофилами, непосредственно перед окончательным разрывом, Герцен записывает промежуточный итог своих размышлений: «Славянофильство имеет подобное себе явление в новой истории западной литературы. Появление национально-романтической тенденции в Германии после наполеоновских войн – тенденция, которая находила слишком всеобщею и космополитическою науку и мысль, шедшие от Лейбница, Лессинга до Гердера, Гете, Шиллера. Как ни естественно было появление неоромантизма, но оно было не более как литературное и книжное явление без симпатии масс, без истинной действительности; не трудно было угадать, что через десять лет о них забудут. Точно такое же положение занимают славянофилы. Они никаких корней не имеют в народе, они западной наукой дошли до своих национальных теорий, это болезнь литературная и больше никакого значения не имеющая. Они вспоминают то, о чем народ забывает <…>» (II, 391–392, запись от 10.XII.1844). И далее, отзываясь на суждения славянофилов о враждебности Запада и нелюбопытстве его по отношению к России:
«Европа очень занимает нашей силой, потому что она в ней видит мощного раба под влиянием розги и бича, который готов на время разрушить великие плоды веков; Европа tacitement[49]49
Молчаливо (фр.).
[Закрыть] стоит под одним знаменем от Кенигсберга до Дублина, разногласия их – частные вопросы, но есть лабарум, около которого все народы готовы были бы соединиться (исключая, может быть, часть Австрии).С другой стороны, они видят знамя, прямо противупо-ложное, – написавшее яркими буквами “самодержавие”; они должны ненавидеть стан врагов и тот народ, который готов идти на гибель народам» (II, 392).
Однако он продолжает размышлять над славянофильскими тезисами: «Когда при возрождении наук явилась древняя гуманная цивилизация, весь средневековый мир испытал то, что русское государство испытало при принятии западной цивилизации. Иная, вполне развитая мысль внедрялась в Европу католическую и сочеталась с нею, – к нам так явилась мысль европейская» (II, 392–393, запись от 11.XII.1844). Последняя запись особенно любопытна, поскольку в ней Герцен намечает один из вариантов помещения русских «в число народов исторических», уповая на некий «русский Ренессанс» от усвоения «западной цивилизации», которому еще предстоит случиться.
Впрочем, в своих печатных выступлениях 1845–1846 годов Герцен данные идеи не развивает[50]50
Влияние славянофильского круга общения можно обнаружить в последней статье из цикла «Дилетантизм в науке», законченной в марте 1843 г.: «<…> может, тут раскроется великое призвание бросить нашу северную гривну в хранилищницу человеческого разумения; может, мы, мало жившие в былом, явимся представителями действительного единства науки и жизни, слова и дела. В истории поздно приходящим – не кости, а сочные плоды. В самом деле, в нашем характере есть нечто соединяющее лучшую сторону французов с лучшей стороной германцев. Мы несравненно способнее к наукообразному мышлению, нежели французы, и нам решительно невозможна мещански-филистерская жизнь немцев; в нас есть что-то gentlemanlike, чего именно нет у немцев; и на челе нашем проступает след величавой мысли, как-то не сосредоточивающейся на челе француза» (III, 73).
[Закрыть]; напротив, в состоянии конфликта со славянофилами (сплачивавшем западнический кружок вокруг жесткой позиции Белинского, которого наряду с другими «петербуржцами» раздражали предшествующие контакты Герцена, и, в меньшей степени, Грановского со славянофилами) он публикует в феврале 1845 года в «Отечественных записках» статью «“Москвитянин” и вселенная», направленную против обновленного «Москвитянина» (редакция которого в это время, правда ненадолго, перешла в руки И. В. Киреевского). Если в письмах и в дневнике Герцен отчетливо дифференцирует «славянофилов», то в статье он целенаправленно избегает это делать, предпочитая намеренное смешение под именем «славянофильства» не только круга Погодина и Шевырева с кругом Киреевских и Хомякова, но и с «Маяком» С. А. Бурачека (II, 134–135).
На Западе (1847–1855)
Вслед за разрывом со славянофилами летом 1846 года последовал и распад западнического московского кружка: «Интеллектуальные расхождения западников быстро привели и к личному расхождению. Хотя социальные отношения между двумя фракциями и не прекратились, как это случилось со славянофилами, они стали заметно прохладнее, особенно между Герценом и Грановским. Также складывается впечатление, что усилились общее разногласие и личные трения между их женами. Только Огарев, как обычно менее страстный в своих убеждениях, чем его друг, сохранил прежнюю связь почти нетронутой, хотя для Герцена это стало концом кружка – той жизни близкого сообщества, которое заменило для него участие в социальном теле. <…> Его ощущение разрыва с обществом было тотальным, и его желание бежать из России стало подавляющим» (Малиа, 2010: 448, 450).
Герцен уезжал на Запад с утопической верой в него – и уже готовый в нем разочароваться, чему способствовали одновременно два фактора:
– во-первых, слишком большие ожидания, которым не была способна удовлетворить никакая реальность. В. Г. Щукин отмечает вполне предсказуемый факт, что среди западников «наименее отрицательное впечатление от Запада получали те, кто не был склонен к утопическому противостоянию реальной действительности и не стремился к коренной ее перестройке: Боткин, Анненков, Тургенев, Грановский и другие либералы» (Щукин, 2007:57);
– во-вторых, стремление найти для России место в мировой истории, что в рамках немецкой историософской традиции означало найти особое «начало», «принцип», отсутствующий доселе, который должен был привнести с собой новый народ – следовательно, для этого надлежало изначально фиксировать отсутствие данного принципа или невозможность его реализовать у народов, уже обладающих статусом «исторических».
О направлении интеллектуальной эволюции Герцена свидетельствуют весьма краткие отзывы Белинского, с которым он встретился летом 1847 года в Париже. Как пишет Белинский, Герцен развивает «свою любимую мысль, что покуда западники не завладеют со своей точки зрения всеми вопросами, задачами и поползновениями славянофильства – до тех пор никакого дела не сделается ни в жизни, ни в литературе». И далее: «Для этого прежде всего надобно, чтоб все мы, западники и славянофилы, перемерли все до единого» (Желвакова, 2010: 255). Предельно упрощая, можно сказать, что Герцен предлагает уже вполне ясным и отчетливым образом «перехват» славянофильской повестки, признавая ее значимость, тогда как для Белинского речь по-прежнему идет об опровержении, устранении славянофильства путем «отмены», «опровержения» самой повестки.
Был, однако, еще один фактор, приобретавший все большее значение по мере того, как Герцен входил в европейское общество и все тверже решал найти себе место в западном радикальном движении, отрекаясь от возможности вернуться в Россию (Малиа, 2010: 462, 519). Он обнаружил, что на Западе невозможно быть западником: «Идея национальной миссии <…> для революционной европейской> эмиграции <…> являлась незаменимой опорой: в ней национальная задача оправдывалась и освящалась общечеловеческим идеалом. Неудивительно, что сильнейшие умы несли ей дань покорности. “Маццини мечтал Италией освободить человечество, Ледрю-Роллен хотел его освободить в Париже”, – это с грустной насмешкой рассказывает сам Герцен, – и даже Прудон без рассуждений принимал, что центр мировой революции – Париж» (Гершензон, 2000b: 138)[51]51
Ср.: «<…> Еще в 1848 г. марксизм провозгласил в “Манифесте коммунистической партии”, что “у рабочих нет родины”, но в то время это мнение едва ли единодушно разделяли все левые, которые целое столетие после 1789 г. были весьма патриотичны. Они, без сомнения, покрыли себя славой в национально-освободительных войнах, и чувства, достигшие кульминации с “Весной народов” в 1848 г., все еще вдохновляли парижских коммунаров в 1871 г. Но возникновение этого национализма представляло собой лишь неотъемлемую логику демократии, основанную на принципе “один человек – один голос”. Потому что, как только все подданные короля становятся равноправными гражданами, возникает однородный блок или масса, и на смену королевствам приходят нации, ведомые общей волей» (Малиа, 2002:65).
[Закрыть].
Он мог получить внимание и статус в европейских кругах как представитель «русской революции» – и для этого ему надлежало доказать, что эта «революция» существует, причем именно как «русская». Московским друзьям Герцен пишет из Парижа 05–08. XI.1848, отсылая статью «LVII год республики, единой и нераздельной» (которая после войдет в книгу «С того берега»):
«“Но если это так, то, след., ты сделался славянофил”. – Нет.
Не велите казнить, велите правду говорить. Из того, что Европа умирает, никак не следует, что славяне не в ребячестве.
А ребячество здоровому и совершеннолетнему так же не среда, как и дряхлость. Европа, умирая, завещевает миру грядущему, как плод своих усилий, как вершину развития, социализм. Славяне an sich[52]52
В себе (нем.).
[Закрыть] имеют во всей дикости социальные элементы. Очень может быть, не встреться они теперь с Европой социальной, и у них коммунальная жизнь исчезла бы так, как у германских народов. Натура славян в развитых экземплярах – ручательство прекрасных возможностей; но действительность бедна. Гнилой плод так же нездоров, как неспелый. Наконец, временная случайность (элемент несравненно более важный в истории, нежели думает германс<кая> философия) поставила ex<empli> gr<atia>[53]53
Например (лат.).
[Закрыть] Россию в такое положение, что она невозможнее Европы, ей надобно переработать и отречься от двух прошедших – от допетровский и послепетровской» (XXIII, 111–112).
В предисловии 1858 года к русскому изданию «Писем из Франции и Италии» Герцен напишет: «Начавши с крика радости при переезде через границу, я окончил моим духовным возвращением на родину. Вера в Россию – спасла меня на краю нравственной гибели» (V, 10). Однако на первом этапе эта «вера» лишь заявляется как надежда – на основании «молодости», «силы» «русского народа», чего явно недостаточно для того, чтобы получить право на внимание европейцев, а именно к нему Герцен целенаправленно стремится в 1848–1855 годах, ставя задачей познакомить Европу с Россией. Герцен нуждается в каком-то позитивном основании для своей «надежды» – и он находит его в русской общине. М. О. Гершензон первым обратил внимание на эту динамику, отметив: «В его первом обращении к западным людям (это было его открытое письмо к Гервегу, 1849 год) его голос звучит еще робко, – он указывает только на общие преимущества русского народа – на необременность наследственную и свежесть русской психики. Только год или больше спустя он впервые заявит, что русская сельская община – ключ к решению социального вопроса. <…> На русской общине Европа для Герцена отождествлялась с Россией, здесь западная революция и русское освободительное движение сливались для него в одном русле, чтобы дальше течь широким историческим потоком разумной, гуманной жизни – к новым общечеловеческим целям» (Гершензон, 2000b: 137). В 1853 году, в открытом письме «В редакцию “Польского демократа”» Герцен вспоминал о своей интеллектуальной эволюции последних лет: «<…> всего важнее было наше удивление, смешанное, правду сказать, с известным стыдом и угрызениями совести, когда мы вдруг заметили, по какой почве мы идем.
Вечно обращенные к Европе, со взором, прикованным к европейской борьбе и проблемам, мы чрезвычайно мало знали собственное общество. Только ознакомившись с социализмом, мы почувствовали всю неизмеримую важность для нашего общества нашей сельской родной коммунистической общины <…>» (XII, 77).
В период 1850–1853 годов складывается учение, которое затем будет пропагандироваться и распространяться посредством изданий «Вольной типографии»[54]54
Разумеется, мы никоим образом не сводим к нему взгляды Герцена – их внутренняя многослойность и «противоречивость» общеизвестна, а наиболее известные попытки проинтерпретировать ее, наряду с собственным оригинальным подходом, изложены в работе (Хестанов, 2001).
[Закрыть], и в этот же период националистические и панславистские мотивы зазвучат громче всего. В «Письме русского к Маццини» (1849) Герцен рассуждает: «Славянский мир ничего другого не желает, как объединения в свободную федерацию; Россия – это организованный славянский мир, это славянское государство. Именно ей должна принадлежать гегемония, но царь отталкивает ее. Вместо того чтобы призвать к себе народы, являющиеся братьями его народа, он предает их; вместо того чтобы стать во главе славянского движения, он предоставляет помощь и золото палачам славян [то есть Австрии. – А. Т.]» (VI, 235), сплавляя вместе панславизм и революцию и видя в торжестве панславистских идей конец «империи»: «Когда императорский орел возвратится на свою древнюю родину, он уже более не появится в России. Взятие Константинополя явилось бы началом новой России, началом славянской федерации, демократической и социальной» (VI, 238). Спустя почти пять лет, в феврале 1854 года, в третьей, заключительной статье из цикла «Старый мир и Россия», напечатанного в чартистском журнале, он, уже после начала Крымской войны, утверждает:
«Время славянского мира настало. <…>
Ни Вена, город рококо-немецкий, ни Петербург, город ново-немецкий, ни Варшава, город католический, ни Москва, город только русский, – не могут претендовать на роль столицы объединенных славян. Этой столицей может стать Константинополь – Рим восточной церкви, центр притяжения всех славяно-греков, город, окруженный славяноэллинским населением.
Германо-романские народности – это продолжение Западной империи; явится ли славянский мир продолжением Восточной империи? – Не знаю, но Константинополь убьет Петербург» (XII, 199).
Еще важнее панславистских идей, входящих в состав как славянофильской, так и польской революционной мысли 1840-х годов[55]55
Об интересе к Мицкевичу и о размышлениях над его курсом лекций в Коллеж де Франс в перспективе славянофильских споров см.: II, 333–336, записи от 12 и 17.II.1844. См. также: (Борисёнок, 2001).
[Закрыть], оказывается усвоение и воспроизводство Герценом выработанного славянофилами образа «народа». И. А. Христофоров отмечает, что «в России в николаевскую эпоху существовало несколько конкурирующих образов крестьянина, которые никак не желали склеиваться в один портрет. И когда существенно позже такая “склейка” все же произошла, у понятия “народность” и “народ” появилось вполне конкретное содержание, и до поры до времени никто ни в правительстве, ни в обществе уже не сомневался, что “русский крестьянин” и “община” – такие же неразделимые понятия, как “немецкий крестьянин” и “крепкое индивидуальное хозяйство” (и никто не жаловался, что крестьянин-общинник – слишком конкретный образ, негодный для национальной мифологии). В 1830—1840-е годы этот процесс “социальной идентификации” только начинался» (Христофоров, 2011: 87–88). В том, что именно славянофильский образ лег в основу «социальной идентификации», велика и роль Герцена, поскольку он одним из первых позаимствовал этот образ для левой идеологической конструкции, тем самым придав ему дополнительную убедительность (подтверждение реальности данного образа с противоположных краев идеологического спектра).
Со славянофилами Герцен сходится и в утверждении принципиального демократизма русского народа, проявляющегося в истории: «Вообще в древней России мы не встречаем какого-либо отдельного, привилегированного, обособленного класса. Там был только народ и одно племя – вернее, княжеский владетельный род, потомство варяга Рюрика, – совершенно отличное от народа» (О развитии революционных идей в России, VII, 154). Сравните с рассуждениями К. С. Аксакова:
«В России мы видим значением Земли, народа, а нисколько не бояр, не аристократии, ибо аристократия – это уже не Земля, не народ. Такое народное (а не аристократическое) значение Русской Земли беспрестанно выдается в договорах и действиях междуцарствия. Если б в России был хотя сколько-нибудь аристократический элемент, то он бы выдвинулся хотя сколько-нибудь – в эпоху междуцарствия особенно, – имел бы хотя какое-нибудь значение; но этого не видно нисколько. У всех Русских и в уме, и на языке одно: вся Земля. Скажут: под всею Землею подразумеваются все Русские люди, под нею подразумеваются и бояре. Совершенно правда, но наравне со всеми, но не как бояре, а своею земскою стороною, как люди земские, где для человека является только одно определение: человек. Простой народ, не имеющий никаких титулов, всего ближе к этому определению; он поэтому и носит всякому человеку предложенное и доступное название, всечеловеческое название крестьянина, то есть христианина» (Аксаков, 1889: 270).
Процитированный фрагмент относится к 1860 году, однако сам ход рассуждений типичен для К. С. Аксакова. Так, в статье 1852 года «Богатыри времен Великого Князя Владимира по Русским песням» он пишет: «Много их <могучих витязей> сидят на богатырской скамье; не по аристократическому праву породы занимают они это почетное место. Аристократическое понятие, образовавшееся на Западе рыцарством, не существовало в Древней Руси. На богатырской скамье сидит и Ставр, богатый боярин, и Алеша, сын попа, и Иван, сын гостя (купца), и наконец Илья Муромец – крестьян. Всем им ровный почет» (Аксаков, 1889: 320; ср.: 145, текст 1856 года). Воспроизводя популярную «теорию завоеваний» и видя специфику русской истории в отсутствии такового, Герцен пишет: «Россия IX века представляется государством совершенно иного склада, чем государства Запада. Народонаселение в большинстве своем принадлежало к одной расе, рассеянной по весьма обширной и малонаселенной территории. Того различия, которое наблюдается повсюду между племенем завоевателей и покоренными племенами, здесь не было» (VII, 153). Аналогичные рассуждения можно найти в исторических заметках К. С. Аксакова с конца 1840-х годов (см.: Аксаков, 1889:13, 14), которые, впрочем, в свою очередь, воспроизводят сделавшуюся к тому времени канонической формулировку М. П. Погодина. Заимствования из славянофильского арсенала нарастают в 1850–1854 годах, распространяясь на теорию «безгосударственности русского народа», отчетливо сформулированную К. С. Аксаковым в 1848–1849 годах (Цимбаев, 1986:154—158), с элементами которой в устной форме Герцен был знаком из многочисленных бесед 1843–1844 годов, и даже на определение статуса Польши среди славян. В серии писем Герцена «Старый мир и Россия» (1854) читаем:
«Населяя пространство от берегов Волги и Эльбы до Адриатического моря и Архипелага, славяне не сумели даже объединиться для защиты своих границ. <…>
Одна лишь Польша была независима и сильна. но это потому, что она была менее славянской, чем другие; она была католическою. А католицизм противоположен славянскому духу. Славяне, как вам известно, первые начали великую борьбу с папством и впоследствии придали этой борьбе характер глубоко социальный (табориты). Усмиренная и возвращенная католицизму, Богемия перестала существовать.
Итак, Польша сохранила независимость, нарушив национальное единство и сблизившись с западными государствами.
Другие славяне, оставшиеся независимыми, были далеки от того, чтобы образовать организованные государства; в их общественной жизни было нечто колеблющееся, неопределенное, нерегламентированное, анархическое (как выразились бы здешние друзья порядка)» (XII, 170).
Более ранний пассаж из статьи «Россия» (1849) звучит очень близко к Хомякову с одновременным присутствием темы «кротости» русского народа:
«Я считаю большим счастьем для русского народа – народа очень впечатлительного и кроткого от природы, – что он не был развращен католицизмом. Тем самым он избежал другой беды. Католицизм, как некоторые злокачественные недуги, может быть излечен лишь при помощи ядов; он роковым образом влечет за собой протестантизм, который затем только и освобождает умы с одной стороны, чтоб еще сильнее сковать их с другой. Наконец, Россия, не принадлежа к великому единству западной церкви, не имеет надобности вмешиваться в историю Европы» (VI, 212).
Продолжая развивать тезис о безгосударственности славян, Герцен пишет: «На Украине, как у черногорцев и даже у сербов, иллирийцев и далматов, славянский дух обнаружил отчасти свои стремления, но не создал политической формы.
Однако надо было подвергнуться муштре сильного государства, надо было объединиться, централизоваться, покинуть беспечную казачью жизнь, пробудиться от вечного сна общинной жизни.
<…> Москва уничтожила остатки народных вольностей. Все было принесено в жертву идее государства; ради нее все было обезличено, все подавлено. Свергнув монгольское иго, продолжая вести кровавые войны с ливонцами, видя вооружающуюся Польшу, народ как будто чувствовал, что для спасения своей национальной независимости и своей будущности он вынужден отречься от всех человеческих прав» (XII, 171; ср. с запрещенной цензурой статьей И. С. Аксакова 1862 года, в которой можно обнаружить обратное влияние Герцена (Тесля, 2012b)).
Характерно, что в своих исторических экскурсах Герцен игнорирует Земские соборы – речь идет о целиком внеисторической общине и правительстве. Москва выступает исключительно как начало подавления (в ней нет внутренней двойственности, другого начала, о котором рассуждают славянофилы в рамках предложенного К. С. Аксаковым противопоставления «Земли» и «Государства»).
Другой «принцип», присутствующий в русской истории, противоположный «московскому», разнесен и географически, связываясь предсказуемым образом с Новгородом (то есть переводя всю конструкцию в политический план). В дальнейшем, напротив, начало двойственности вводится там, где его первоначально игнорируют славянофилы – в дворянстве, которое реформами Петра и логикой последующего развития становится носителем европейских начал, сначала в союзе с правительством, а с тех пор как после 14 декабря 1825 года, по мнению Герцена, самодержавие исчерпало себя, в качестве возможного источника нового развития. Отметим попутно, что в дальнейшем, в начале 1860-х, данная мысль будет усвоена, в свою очередь, славянофилами, в лице Ю. Ф. Самарина и И. С. Аксакова, модифицировавших концепцию К. С. Аксакова, противопоставлявшего «Землю» и «Государство» введением третьего элемента, «Общества», как начала национального самосознания (Тесля, 2012b: 42–46).
В той мере, в какой Герцен сближается со славянофилами и заимствует у них те или иные тезисы или принимает положения, происходящие из общего или родственного источника идей, он сталкивается с необходимостью отграничить себя от них. Одновременно, поскольку сближение очевидно, он дает куда более дифференцированное описание того феномена, который ранее описывался им как «славянофильство». В одном из ключевых текстов этого периода – «О развитии революционных идей в России» – Герцен выделяет «подлинных славянофилов», отделяя их от петербургских «императорских панславистов» и московских «присоединившихся славянофилов», отзываясь о двух последних группах как о «русских патриотах», которые есть «среди прибалтийских немцев и замиренных черкесов на Кавказе, но не об этих людях идет речь. Это любители рабства, которые принимают абсолютизм за единственную цивилизованную форму правления, проповедуют превосходство донских вин над винами Кот-д’Ор и руссицизм западным славянам, переполняя их душу той благородной ненавистью к немцам и мадьярам, которая сослужила хорошую службу Виндишгрецам и Гайнау. <…>
Что до подлинных славянофилов, то добрые отношения с правительством были для них скорее несчастьем, чем фактом желательным. Но к этому приводит всякая доктрина, опирающаяся на власть. Такая доктрина может быть революционной в одном отношении, но непременно будет консервативной в другом <…>» (VII, 239). «Наибольшее заблуждение славянофилов» Герцен видит «в том, что они в самом вопросе увидели ответ и спутали возможность с действительностью. Они предчувствовали, что их путь ведет к великим истинам и должен изменить нашу точку зрения на современные события. Но вместо того чтобы идти вперед и работать, они ограничились этим предчувствием. Таким образом, извращая факты, они извратили свое собственное понимание» (VII, 231–232). Тем самым он воспроизводит риторическую фигуру, описывающую положение иудаизма по отношению к христианству: «народ закона» по отношению к «людям благодати», «Синагогу» по отношению к «Церкви» и в результате – «Заблуждение» по отношению к «Истине», выражая при этом свое двойственное отношение к славянофилам – в амбивалентности «народа, распявшего Христа» и в обетовании, что «весь Израиль спасется».
В зените славы (1856–1862) и на закате (1863–1870)
«Вольная типография» была основана Герценом в 1853 году, в обращении к «Братьям на Руси», призывавшем «присылайте что хотите, все писаное в духе свободы будет напечатано», говорилось:
«Приглашение наше столько же относится к панславистам, как и ко всем свободномыслящим русским. От них мы имеем еще больше права ждать, потому что они исключительно занимаются Русью и славянскими народами» (XII, 63).
Как известно, ответа на это обращение не последовало – вплоть до 1855 года Герцен был вынужден публиковать самого себя (попробовав силы даже в жанре политической листовки для солдат и офицеров, служащих в Польше, впрочем, с результатом, заставившим его впредь избегать повторения опыта). Смерть Николая I и наступившая «оттепель» привели к разливу «непечатной литературы». Еще в начале Крымской войны появились записки Погодина, затем – сначала небольшой, а дальше все более расширяющийся ручеек рукописей, направляемых в Лондон. Славянофилы не спешили, непосредственное сближение с ними началось в 1857 году, после встречи с Иваном Аксаковым. Еще до того, осенью 1856 года, через Н. А. Мельгунова[56]56
Мельгунов Николай Александрович (1804–1867) – литератор, переводчик, музыкальный критик, близкий знакомый Герцена с 1840-х гг., активно печатался в «Отечественных записках». Его письма к Герцену с обстоятельной биографической статьей Н. Захарьина опубликованы в (Литературное наследство, 1955).
[Закрыть] Герцену попала в руки рукопись аксаковских «Судебных сцен в уголовной палате» (и стала первой славянофильской публикацией в герценовских изданиях по получении при личном свидании с И. С. Аксаковым разрешения на опубликование: Эйдельман, 1999: 69–71; Дудзинская, 1983a: 139), а за десять лет до того Белинский делился с ним впечатлением от молодого помощника председателя Губернской уголовной палаты:
«В Калуге столкнулся я с Иваном Аксаковым. Славный юноша! Славянофил, а так хорош, как будто никогда не был славянофилом. Вообще я впадаю в страшную ересь и начинаю думать, что между славянофилами действительно могут быть порядочные люди. Грустно мне думать так, но истина впереди всего!» (Белинский, 1982: 601).
В Москве, однако, их пути не пересеклись, так что личное знакомство состоялось только в 1857 году, между 14 и 20 августа. Молодой визитер (он был самым младшим по возрасту среди основных участников славянофильского кружка) произвел на Герцена самое благоприятное впечатление. М. Мейзенбуг[57]57
Мейзенбуг Мальвида фон (1816–1903) – воспитательница детей А. И. Герцена, переводчик ряда его работ на немецкий.
[Закрыть] Герцен писал 20.VIII.1857, извиняясь за промедление с ответом «по причине прибытия и отбытия русских»: «Наиболее интересное лицо – сын Аксакова (брат ярого славянофила, человек большого таланта, сам немного славянофил, человек с практической жилкой и проницательностью. Он сказал, что влияние наших изданий огромно, что мир чиновников их ненавидит и боится – но что вся молодежь не желает ничего признавать, кроме “Полярной звезды” и “К<олокола>”» (XXVI, 114), а 28 августа 1857 года извещал того же корреспондента о практическом результате свидания: «У нас перемирие со славянофилами <…>» (XXVI, 117). На следующий день Герцен делится с И. С. Тургеневым впечатлением от встречи: «Здесь был Ив<ан> Акс<аков>, и мы с ним очень, очень сошлись <…>. Он двумя головами выше славяномердов – вроде Крылова, Григорьева, Филип<пова>[58]58
Крылов Никита Иванович (1807–1879), профессор римского права Московского университета (1835–1872); Григорьев Василий Васильевич (1816–1881), востоковед, профессор Петербургского университета (1862–1878), начальник Главного управления по делам печати (1874–1880); Филиппов Тертий Иванович (1825–1899), с 1856 по 1864 г. служил в канцелярии Священного синода, с 1864-го – в Государственном контроле (с 1889 по 1899 г. – Государственный контролер). Все трое публиковались в «Русской беседе» в первое время ее издания, а Т. И. Филиппов первоначально был помощником А. И. Кошелева в редакции.
[Закрыть]» (XXVI, 117). Аксаков ехал в Лондон, будучи высокого мнения о деятельности Герцена, чем поделился со старшим товарищем, издателем и редактором славянофильского журнала «Русская беседа» А. И. Кошелевым – в связи с обсуждавшимися планами сделать Аксакова соредактором. Реакция Кошелева (тогда он отказался разделить с Аксаковым редакторство, на что пошел лишь год спустя, в занятиях по крестьянскому делу совершенно лишенный времени работать над изданием) также показательна, поскольку она демонстрирует спектр отношений к Герцену среди славянофилов. 10/22.VI.1857 он писал Аксакову из Карлсбада:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.