Текст книги "Первый русский национализм… и другие"
Автор книги: Андрей Тесля
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)
«Некоторые слова в Вашем письме показались мне странными и неудобопонятными. Вы говорите о том, что попы у нас все мертвят и что необходимо стать им во всем наперекор; вместе с тем Вы говорите о живом голосе Герцена и о том, как необходимо затронуть все живое. Странны мне показались эти Ваши слова. Теперь читаю я Герцена и ни в чем не нахожу ни настоящего смысла, ни истинной жизни. Он кривляется, орет, ругает, выстанавливает пышные фразы и проч. Разве это жизнь? Попы наши отчасти мертвят жизнь, но Герцен и комп. хлопочут об оживлении мертвечины, а труп все остается трупом. Во всем Герцене я не нашел ни одной страницы живой и вместе с тем истинной. Нет, дражайший Иван Сергеевич, в речах Филарета несравненно более жизни, чем в произведениях Герцена. Судорожные движения суть лишь обманчивые явления жизни. Это разногласие между нами крайне важно, и я шибко боюсь, чтоб при издании журнала оно не было поводом к спорам и неудовольствиям. <…> Нет, драж<айший> Иван Сергеевич, путь Герцена, его средства, слова и проч. никогда не будут одобрены мною. По-моему, он обязан успехом лишь обстоятельству, что он имеет единственную вольную русскую типографию, что он пишет дерзко, живо, общественно, но настоящего успеха не имеет и иметь не может, ибо у него нет фундамента. Если только у нас цензура сделается несколько посвободнее, то Герцена деятельность сделается соверш<енно> ничтожной. <…> Нет, дражайший Иван Сергеевич, я не заклятый враг Запада и Петра, не квасной патриот, не славянофил 40-х годов, но убежден, что истина на нашей стороне, что мы должны действовать своими способами и отнюдь не прельщаться призраками жизни, которые привлекают толпу к нашим противникам» (Кошелев, 2011: 765–766).
Герцен же писал Аксакову 01/13.1.1858: «Начинаю русский Новый год тем, что пишу к самому русскому из моих знакомых, и притом не староверу, а новому русскому, т. е. Вам. <…>.а отчего вы не можете сладить с другими? Оттого, что, в сущности, вы не делите их воззрений. Мне кажется, что вы к ним относитесь в том роде, как я к нашим “западникам”. А из того, натурально, и выходит, что мы, нося разные кокарды, больше согласны между собою, нежели однополчане <…>» (XXVI, 154). Теплые чувства и глубокое уважение к Аксакову Герцен сохранил и два года спустя, что отчетливо ощущается по начальным строкам письма от 19/31.I.1860: «Здравствуйте на Западе, любезнейший Иван Сергеевич, – письмо ваше и посылка были праздником для нас. Мы искренно и много любим и уважаем вас. Хорошо бы вы сделали, если б приехали освежить нас невской водой (не ваша вина, что она не чище откупной водки» (XXVII, 12).
Впрочем, определяющим в воззрениях Аксакова было все-таки славянофильство, а не относительная «левизна» его в славянофильском лагере. Через знакомство с Аксаковым и налаженный «канал связи» началось активное сотрудничество Герцена и славянофилов, оказавшихся одними из ценнейших сотрудников герценовских изданий в 1858–1860 годах (сводку основных данных о славянофильских публикациях в изданиях «Вольной типографии» и о предоставленных ими материалах, легших в основу герценовских публикаций, см.: Дудзинская, 1983a: 141–146). Относительно устойчивая эпистолярная связь возникла с И. С. Аксаковым. Кроме того, Герцена посетил кн. В. А. Черкасский, дважды приезжал в Лондон П. И. Бартенев, человек, близкий к славянофильскому кружку и некоторое время помогавший даже А. И. Кошелеву издавать «Русскую беседу» в 19-м и 20-м лл. «Колокола» опубликовал огромную статью «Программа для занятий губернских комитетов» сам А. И. Кошелев (Эйдельман, 1999: 240–242), к этому времени успевший несколько изменить свое отношение к деятельности Герцена, по крайней мере в практическом плане. В свою очередь, Герцен в этот период с симпатией отзывался о славянофилах, а в случае, когда его позиция вызывала или могла вызвать разногласия с ними, был максимально осторожен и сглаживал острые моменты, прояснял конфликтные ситуации в переписке и т. д.
Постепенно, однако, нужда славянофилов в Герцене уменьшалась – с 1860 года они сами сумели наладить русское книгоиздание за границей (пользуясь содействием лейпцигских, а затем и пражских типографов и книгопродавцов), к тому же основной вопрос, который вызывал их объединение с Герценом – крестьянская реформа, подходил к своему разрешению. Контакты с 1861 года становились все менее интенсивными, но это было далеко от открытого конфликта, исключающего сотрудничество по отдельным, в том числе принципиальным вопросам. Например, в 1862 году, когда газета И. С. Аксакова «День» была приостановлена (одновременно с журналами «Современник» и «Русское слово»), Герцен выступил в поддержку всех трех названных изданий, предложив им «продолжать их издание в Лондоне» и объявив, что «на первый случай мы готовы печатать, если это будет нужно, на свой собственный счет, без всякого вознаграждения» (XVI, 214), а вскоре отозвался о ситуации вокруг газеты «День» еще одной, специально ей посвященной заметкой (XVI, 217).
Окончательный разрыв со славянофилами произошел в 1863 году, причиной чему послужило январское восстание в Польше и позиция, занятая Герценом. Ситуация в Царстве Польском обострялась давно, став откровенно напряженной с весны 1861 года, однако на протяжении всего этого времени, вплоть до январских событий в Варшаве, Герцен пытался балансировать, дистанцируясь от куда более пропольских позиций, занятых Н. П. Огаревым и М. А. Бакуниным. После начала январского восстания ему тоже пришлось (в том числе и в силу связей с польским революционным движением) занять однозначную позицию в поддержку восстания. Противоположная позиция, занятая Аксаковым по Польше, не была для Герцена особенно неожиданной (см. письмо к И. С. Тургеневу от 28.I/9.II.1861, XXVII, 209). Предчувствие того, как сложится ситуация, отчетливо звучит в письме к Н. П. Огареву от 23.I/04.II.1863: «Если инсуррекция будет подавлена – без малейшего участия в России, и вся литература будет ругать Польшу a la Martianoff[59]59
Мартьянов Петр Алексеевич (1834–1865), из крепостных крестьян, выкупившись, стал купцом первой гильдии, по разорении приписался в мещанское сословие. Выехав за границу для отыскания убытков, сблизился с Герценом и Огаревым и опубликовал в 1862 г. в «Колоколе» открытое письмо к Александру II, где выступил с идеями внесословной народной монархии во главе с «земским царем». По возвращении в 1863 г. в Россию был арестован и осужден к каторжным работам на пять лет.
[Закрыть] и Аксаков – да и крестьяне пропустят желанный день, – то не пора ли и нам в отставку?» (XXVII, 287)[60]60
Герцен сильно недооценивал степени сомнений и колебаний в славянофильском кружке по польскому вопросу (см. анализ ситуации и позиций И. С. Аксакова и В. А. Елагина: Цимбаев, 1978: 111–113).
[Закрыть].
В письме к М. А. Бакунину, уже в разгар событий, сын Герцена, Александр Александрович, пишет 26.VI/08.VII.1863: «<…> ты ошибался в важности русского “патриотобесия” – оно действительно доходит до отвратительных размеров, и никакое правительство никогда не может вынуждать подобных демонстраций; дело в том, что ты не знаешь “сущности предмета” за неполучением русских газет. – Когда Катковы, Аксаковы и Мартьяновы, т. е. шпионы, честные люди и безумные, говорят одно и то же и кричат rinforzando[61]61
Все сильнее (ит.).
[Закрыть] в унисон, это уже перестает быть правительственным обманом – как бы это печально ни было» (XXVII, 352). Последнее лучше всего объясняет остроту реакции и степень конфликта между сторонами – Герцен не мог отступить, поскольку добрая половина всей его энергии на Западе была потрачена на убеждение европейского общества в существовании отличной от «официальной» «другой России», выразителем которой он являлся в глазах Европы. До тех пор пока можно было утверждать, что раздающиеся газетные голоса являются лишь отражением правительственных взглядов, Герцен мог ощущать себя правым в своей деятельности – и в еще большей степени быть таковым, вестником о «настоящей России» для лидеров европейского революционного движения – но 1863 год продемонстрировал, что именно само общество придерживается тех взглядов, которые он сам постоянно осуждал как реакционные, причем придерживается с редким единодушием, осуществив «<вслед за Катковым> в годину польского восстания <…> переход от умеренного либерализма к твердому консерватизму» (Пресняков, 1991: 6). Эту ситуацию Герцен переживал как крушение дела всей жизни, утрату своего статуса в глазах Европы и надежд на Россию, когда те, кого он по-прежнему считал друзьями, заняли позицию, тождественную для него личной вражде, оцениваемую как моральная измена. Он искал поддержки у Гарибальди (XVIII, 21–30) и получил от него ответ, опубликованный в «Колоколе» 1 февраля 1864 года: «Да, Герцен, я верю вам и знаю, что народ русский несчастен и имеет высокие стремления, как все народы, и что он не повинен ни в виленских истязаниях, ни в варшавских истреблениях <…>. Но мне кажется, что Польша <…> должна была бы возбудить сострадание народа русского, по крайней мере в той благородной части его, к которой вы принадлежите, и в ней возбудить протест более торжественный, чем слова» (XVIII, 38). На это Герцену оставалось лишь отвечать, вопреки всему, что он утверждал ранее: «В тупой и наглой кровожадности общества оправдание всех ужасов петербургского периода <…>. Страшный опыт доказал нам, опозоривши нас перед честными людьми всего мира, сколько грязи осталось от нашего материка на нас, сколько дикого, в самом деле, осталось под внешней цивилизацией.» (XVIII, 39, 43). Впрочем, Герцен признавал личную добросовестность Аксакова, с горечью констатируя: «То, что других побуждала делать страсть к интриге, газета Аксакова делала под влиянием патриотической экзальтации; и простодушный человек, избегнув нечистой паутины полицейских демагогов, попадал в сети фанатизма» (XVIII, 214).
Эпилогом стала поездка Самарина в Лондон, личное свидание с Герценом и последовавшая за этим переписка, вылившаяся в «Письма к противнику» (XVIII, 274–293). В письме к Огареву после второго разговора с Самариным Герцен пишет: «Я болен Самариным. Что же это, наконец? Два человека, считающие друг друга честными людьми, могут до такой степени расходиться» (XXVII, 494, письмо от 11/23.VII.1864).
Последняя беседа, продолженная затем в письмах, продемонстрировала всю глубину расхождения, вряд ли до конца осознанную Герценом, – расхождения в самых основаниях мысли. Они для славянофилов являлись религиозными; Герцен же явно недооценивал этот аспект – так, 27.X/08.XI.1858, в связи с письмом Самарина он дает в письме Аксакову свою оценку славянофильской религиозности: «Она у вас больше натянутое общение с народом, нежели непосредственное чувство» (XXVI, 220). Однако куда более характерен пассаж из первого «Письма к противнику»:
«Год тому назад я встретил на пароходе между Неаполем и Ливорной русского, который читал сочинения Хомякова в новом издании. Когда он стал дремать, я попросил у него книгу и прочел довольно много. Переводя с апокалиптического языка на наш обыкновенный и освещая дневным светом то, что у Хомякова освещено паникадилом, я ясно видел, как во многом мы одинаково поняли западный вопрос, несмотря на разные объяснения и выводы. Патологическое описание Хомякова верно, но из этого не следует, что я согласен с его теорией и с его объяснением зла» (XVIII, 279).
Вся стилистика этого пассажа призвана как принизить нелюбимого Герценом Хомякова (указание на случайность обращения к его текстам, прочитано что-то в пути, между делом – и явно не заслуживает возвращения[62]62
Отметим, что это и выпад, призванный задеть лично Ю. Ф. Самарина, поскольку во многом именно его заботами осуществлялось первое издание сочинений Хомякова (в 1867 г. он выпустит в Праге не пропущенный духовной цензурой том богословских сочинений Хомякова, предпослав им известную статью, в которой назовет покойного «отцом церкви»).
[Закрыть]), так и, что важнее, продемонстрировать перевод с ложного языка, на котором рассуждают славянофилы, на язык «действительности» при убежденности, что этот язык можно без потерь отбросить, собеседник способен перейти на язык Герцена. Если для славянофилов принципиальной была попытка конфессионального мышления, конфессионального философствования (не нам судить, насколько она оказалась успешной в своей реализации), то для Герцена это неприемлемо, он отказывается принимать эту попытку всерьез, для него она не более чем интеллектуальное упражнение, совершаемое оппонентом, в которое он сам не может до конца верить.
Впрочем, и в дальнейшем А. И. Герцен в публицистике отделял славянофилов от других противников «справа». Так, в 1865 году, когда вновь поднялись споры вокруг общинного землевладения (в связи с обсуждением вопроса в Вольном экономическом обществе, выступившего против общинного владения), Герцен писал: «И куда делись все рьяные, матерые друзья и защитники младших братьев, общины, общинного землевладения? Где И. Аксаков? Где Ю. Самарин? Не лучше ли было бы вместо духовного “Дня” издавать “День” светский и ломать копья за наше право на землю, чем отвечать целыми печатными листами убийственной скуки какому-то отцу Мартынову, которого письма никто не читал и читать не будет? Проснитесь, Бруты! Пока вы ликовали победу над Польшей и занимались уничтожением иезуитов – посмотрите, какую безобразную голову подняло православное помещичество» (XIX, 12).
К куда более существенным последствиям для самого Герцена привела недооценка им национального принципа. Он принял национализм как общее место левой европейской политической мысли своего времени без серьезного осмысления. Не случайно в своих текстах он практически не обращается к подобной проблематике, не помещает в центр специального рассмотрения. Народ (нация) для него существует фактически, как данность – она под вопросом в смысле своего «исторического призвания», роли «народа исторического», но вот как «народ» она беспроблемна. Русская нация представляется ему, видимо, уже существующей – задача лишь в том, чтобы снять внешние скрепы «Петербургской империи». Для славянофилов же (как и для М. Н. Каткова, например) нация – это то, что еще только предстоит построить (см.: Тесля, 2012a: 103–105). Показательно, как в момент польского восстания Герцен предлагает плебисцит на спорных территориях (северо-западных и юго-западных губерний): народ сам скажет, кто он, к какому государству он желает принадлежать (или желает быть самостоятельным – см., например: XVII, 209). Для славянофилов народное начало подвижно – отсюда острота польского вопроса, внимание к северо-западным губерниям. «Русскость» их не данность, а возможность – есть народ, который по обычаям, нравам, языку является «русским», и есть самосознание, которым он не обладает – сам он имеет либо конфессиональную, либо локальную идентичность (точнее, как правило, ту и другую одновременно): он православный и из-под Гродно. Он может стать русским, обрести русскую идентичность (к чему дает основание его конфессиональная самоидентификация) и может стать поляком – это не определено, это зависит от конкретных действий властей и общества и их интенсивности и последовательности. Оттого спрашивать его сейчас так, как предлагает Герцен, бессмысленно, поскольку он либо ответит так, как «угодно власти», либо так, как он считает, что власти угодно, либо попросту не поймет вопроса, поскольку не описывает себя в подобных понятиях. Отсюда тревожность и напряженность славянофильского отношения к западным губерниям в 1860-х годах и в дальнейшем – еще ничего не решено, все в процессе становления.
Поскольку народ/нация для Герцена данность, он имеет возможность укоренить свой проект исключительно в будущем, когда под вопросом оказывается реализация всемирного призвания русского народа, но не его существование и не границы его «физического бытия», точнее, не в большей мере, чем границы любого другого народа. В этом смысле нам представляется наиболее верной позиция В. Г. Щукина, связывающего историософские взгляды Герцена с Чаадаевым, по отношению к которому большинство западников «не проявили непосредственного интереса». В отличие от них «именно он поддерживал наиболее тесные личные связи с Чаадаевым. <…> Позднее, разочаровавшись в классическом западничестве, Герцен вспомнит о романтической утопии Чаадаева и разовьет ее на материалистической основе» (Щукин, 2007: 29)[63]63
Именно Герцен сделает больше всего, чтобы поместить Чаадаева на одно из центральных мест в русской интеллектуальной истории, создав каноническую версию о воздействии «Философического письма» и выводя из разных ответов на поставленный Чаадаевым вопрос западничество и славянофильство.
[Закрыть] – разовьет в том плане, что найдет и тот особый принцип, который призван внести во всемирную историю русский народ, реальное воплощение социализма, материальным залогом чего выступает славянская община. В результате и его отношение к общине существенно разойдется со славянофильским – если для большинства славянофилов община была важным элементом «русского мира», но не «священным», что допускало рациональное к ней отношение, проявившееся, в частности, в разработке крестьянской реформы, то для Герцена эмпирическая община как таковая была не важна – куда важнее был «образ общины» и размышления над тем, как совместить «общинное начало» со «свободой личности».
Подводя итог, можно сказать, что влияние славянофилов на Герцена приходится на 1842–1844 годы и состоит преимущественно в усвоении повестки: она была воспринята Герценом, но почти по всем ее вопросам он дал свой собственный ответ, а в тех случаях, где оказывался созвучен славянофилам, почти всегда речь шла об общем круге идей или параллельной разработке. Наиболее важное содержательное заимствование, сделанное Герценом, заключалось в усвоении и трансляции «образа русского народа», выработанного славянофилами и легшего в основу консенсуального образа, формирование которого завершилось к 1880-м годам. Обратное влияние, оказанное преимущественно на И. С. Аксакова и через это в разной степени воспринятое различными направлениями русской консервативной мысли 1860—1900-х годов, заключалось во внесении в славянофильскую историческую схему динамического аспекта и постановке вопроса о субъекте, носителе данной динамики, истолкованного в качестве «общества», роль которого заключается в осознании «народного духа», «народных начал» и в их привнесении в политическое пространство.
«Славянофильский историк»Иван Дмитриевич Беляев принадлежит к русским историкам XIX века «второго плана»: не будучи окончательно забыт (о чем свидетельствуют переиздания его трудов), он в то же время редко привлекает специальный исследовательский интерес, чему есть объективные причины – и нелюбовь к концептуальным схемам, пристрастие к конкретному, преимущественно актовому материалу, что вызывает уважение и ценится с профессиональной точки зрения, но, соответственно, закономерно ведет к угасанию интереса по мере введения новых источников; и некоторая «вялость» стиля, а нечастые патетические моменты редко находят выражение помимо казенного. Тем не менее работы Беляева представляют интерес не только историографический, ведь он был одним из немногих профессиональных историков, придерживавшихся близких к славянофильским взглядов, стремясь насытить историософские рассуждения конкретным историческим содержанием (и тем самым, быть может, до некоторой степени непроизвольно, корректируя их). Его биограф С. А. Гадзяцкий оставил в 1890-е годы следующую характеристику: «Эти взгляды Ивана Дмитриевича примыкают к славянофильскому учению об обществе и государственной власти, выставленному <…> впервые М. П. Погодиным и философски обоснованному И. В. Киреевским, А. С. Хомяковым и позже Ю. Ф. Самариным и И. С. Аксаковым; в частности, Иван Дмитриевич является сторонником общинного быта. Одна разница только в трудах Ивана Дмитриевича и славянофилов: у тех намечен лишь общий план, брошено лишь несколько светлых мыслей, Иван Дмитриевич обосновывает их, из летописей, актов он выводит целый ряд документов в пользу их, подробно разрабатывает самые вопросы» (цит. по: Кривошеев, 2004: 9).
Родившись в 1810 году в семье московского дьякона, он прошел нередкий для того времени путь одаренных людей – обучаясь в Московской духовной семинарии, он в 1829 году выходит из нее и поступает в Московский университет на нравственнополитическое отделение (в будущем преобразованное в юридический факультет), который и оканчивает в 1833 году в звании кандидата. Однако, несмотря на то что выпускается он четвертым по списку, его дальнейшая карьера идет достаточно тяжело – по окончании университета он определяется канцелярским чиновником в московскую контору Священного синода, в 1836 году заслужив повышение до протоколиста. От дальнейшей канцелярской рутины его спасает Михаил Петрович Погодин, учивший его в бытность Беляева студентом и обративший внимание на трудолюбивого и внимательного выходца из священнического сословия (в свою очередь, Беляев с любовью и признательностью отзывался о своем наставнике; впрочем, отношения их были не без шероховатостей, что, учитывая специфический нрав Михаила Петровича, скорее житейская норма). Благодаря Погодину Беляев поступает в Архив при Московском департаменте Правительствующего Сената, а затем – в Сенатский архив старых дел. Здесь он получает возможность научных занятий, разбирая старые архивные дела и постепенно становясь знатоком приказного московского делопроизводства. Попутно Погодин, любивший извлекать все возможные выгоды и привлекать труд молодых, особенно когда воспользоваться им можно было без денежного обременения, поручает Беляеву описание своего древлехранилища и дает работу в «Москвитянине», где в 1842–1846 годах будут публиковаться преимущественно рецензии Беляева, а в 1844 году он издаст первое свое исследование – «Город Москва с его уездом».
С 1848 года Беляев становится секретарем Московского общества истории и древностей Российских (членом-соревнователем которого он был с 1842 года, а в 1846 году стал действительным членом). В этой должности ему пришлось много потрудиться над выпусками повременного издания Общества – «Временника.», в котором публиковал результаты своих архивных разысканий. Секретарские обязанности приносили отнюдь не только радости – так, в письме к А. Н. Попову, человеку, весьма близкому к славянофильскому кругу, на тот момент уже успевшему переселиться в Петербург, Беляев признавался: «Я еще не сетовал бы, что мне не помогают; но вот грустно, что встречаешь препятствия и неудовольствия даже в настоящее время, а впоследствии не оберешься вздоров и, может быть, порядочных неприятностей за все труды и хлопоты. Не знаю как покончить свое трехлетие. Странно, я не искал секретарства и принял его только из уважения к Обществу; а на меня смотрят как на искавшего сей должности и придираются к безделкам» (Беляев, 1886: 241, письмо от 11 ноября 1849 года). Впрочем, деловые качества и тихий профессионализм Беляева был оценен – и он избирался на должность секретаря три трехлетия подряд (до 1857 года). Работа в Обществе была важна для Беляева и с точки зрения расширения деловых контактов, сближения с университетской и близкой к университету средой – в частности, к славянофилам. Если первые работы Беляева отражают исключительное влияние на него Погодина, то в дальнейшем (с 1846–1847 года) он обретает некоторую самостоятельность от взглядов учителя (Каплин, 2011:10).
Решающее событие в научной карьере Беляева приходится на 1852 год – он назначается исправляющим должность адъюнкта по кафедре истории русского законодательства, на место Н. В. Калачова, и в дальнейшем пройдет все степени университетской карьеры, скончавшись в 1873 году в должности профессора по той же кафедре. Долго и хорошо знавший его Е. В. Барсов в кратком биографическом очерке счел нужным отметить: «Не без лишений учился он в духовных школах, где все давало чувствовать и разуметь, что корень ученья горек. Не без нужды почти двадцать лет готовился он к университетской кафедре» (Барсов, 1882: 14), а С. А. Гадзяцкий констатировал: «<…> теперь он мог наконец отдаться всецело любимым своим занятиям, которым посвятил свою жизнь: правда, в то время как другие вступают на кафедру во цвете сил и здоровья, в период жизни самый богатый свежими силами ума, когда способности достигают высшего развития, Иван Дмитриевич вступил уже пожилым человеком за сорок лет, проведшим лучшую пору жизни в пыльных архивах над старинными бумагами, человеком с вполне сложившимися и отчасти определившимися в предшествующих трудах взглядами» (цит. по: Кривошеев, 2004: 9).
Однако и столь поздно придя в университет, Беляев сумел отойти от исключительно архивной работы, чему, безусловно, способствовал и относительный расцвет славянофильских изданий во второй половине 1850-х – первой половине 1860-х годов, в которых он принимал деятельное участие[64]64
Так, в частности, при его участии организовывалась газета К. С. Аксакова «Молва», для которой он рекомендовал в редакторы своего студента С. В. Шпилевского (см. письмо И. Д. Беляева А. Н. Попову от 29 января 1857 г. – Беляев, 1886: 257–258; Пирожкова, 2011: 34).
[Закрыть]. Журнальное и научное оживление способствовали авторской активности Ивана Дмитриевича: с первого же номера «Русской беседы» в ней появляются его статьи – сначала вызвавшая горячую полемику о русской общине рецензия на статью Б. Н. Чичерина «Обзор исторического развития сельской общины в России» (опубликованную в «Русском вестнике»), а в 1859 году печатается наиболее известная работа историка – «Крестьяне на Руси» (в 1860 году вышедшая отдельным изданием), на долгое время остававшаяся основным исследованием по данной теме (Кривошеев, 2004: 11). В дальнейшем он будет активно публиковаться на страницах аксаковского «Дня», став ценным (хотя и не особенно любимым: Фетисенко, 2001:115) сотрудником для Ивана Сергеевича, чье издание испытывало постоянный в них недостаток [65]65
Основные публикации И. Д. Беляева в «Дне» указаны в статье: Каплин, 2011: 23, прим. 2.
[Закрыть].
Славянофильским кругом было инициировано и наиболее концептуальное исследование, созданное Беляевым, – «Судьбы земщины и выборного начала на Руси», опубликованное впервые лишь спустя тридцать два года после смерти историка[66]66
Беляев И. Д. Судьбы земщины и выборного начала на Руси. Издание Императорского Общества истории и древностей российских при Московском Университете. – М.: Типография общества распространения полезных книг, арендуемая В. И. Вороновым, 1905. Исправим попутно ошибку, допущенную А. Д. Каплиным в биографическом очерке, предпосланном последнему переизданию «Лекций по истории русского законодательства»: в отличие от высказанного им мнения «Земские соборы на Руси. (Речь, читанная 12 января 1867 года на торжественном акте <Московского университета>)», хотя и является работой, связанной с исследованиями Беляева о земщине, однако содержательно представляет собой самостоятельный текст, а отнюдь не фрагмент «Судеб земщины.», как отчего-то полагает биограф (Каплин, 2011: 24).
[Закрыть]. Согласно предисловию, предпосланному первому изданию текста в 1905 году, «в 1864 г. великая княгиня Елена Павловна выразила желание Юрию Федоровичу Самарину, чтобы было написано исследование о начатках представительных учреждений в России»[67]67
Беляев И. Д. Земский строй на Руси. СПб.: Наука, 2004. С. 21. В дальнейшем ссылки на данное издание даются в тексте со следующими сокращениями: 1) ЗС – Земские соборы на Руси, 1867; 2) СЗ – Судьбы земщины и выборного начала на Руси, 1866.
[Закрыть]. Самариным была составлена программа исследования, которая, после одобрения великой княгиней, была передана для исполнения Ивану Дмитриевичу Беляеву, призванному составить текст по заранее одобренным принципам (сам же текст должен был, очевидно, выступать как «историческое обоснование» реформ в их славянофильской интерпретации). Программа, легшая в основание исследования, представляла собой сжатое изложение исторического развития начал «Земли» и «Государства», как они разрабатывались славянофилами с конца 1840-х годов (см. подробнее: Цимбаев, 1986). Тем интереснее сравнить, в какой степени она претерпела изменение при обращении к конкретно-историческому материалу.
В согласии с изначальным тезисом К. С. Аксакова: «Русская земля есть наименее патриархальная, – наиболее семейная и наиболее общественная (именно общинная) земля» (Аксаков, 1889: 123), Беляев полагает общинное начало основополагающим принципом устройства русской жизни[68]68
Активная полемика со сторонниками теории родового быта началась у И. Д. Беляева еще с опубликования в 1851 г. в «Москвитянине» рецензии на I-й том «Истории.» С. М. Соловьева (см.: Каплин, 2011: 14).
[Закрыть], связывая, однако, его с городским строем: «<…> городской общинный строй жизни у Русских Славян проник даже в семейство, так что славянское на Руси семейство было столько же родовым, кровным, сколько и общинным союзом, в котором все взрослые члены семейства имели свой голос в семейной думе и представителем которого был не отец, или родоначальник, а хозяин. Конечно, ежели отец семейства был жив и чувствовал себя в силах, то он же был и хозяином, представителем семейства; но как скоро отец умирал или отказывался от хозяйства по старости или нездоровью, то семейная дума выбирала в хозяева и представителя семейства способнейшего, хотя бы и не старшего по родству, как это и теперь делается в крестьянских семействах на Руси. Но и не в этом одном заметно сходство с общиною в славянской семье на Руси, а и в том, что семья, точно так же как и община, принимает в себя пришельцев, или приемышей, вовсе не родню, и дает им право членов семейства наравне с родными, и, смотря по способностям, выбирает их даже в хозяева или представители семейства» (СЗ, 27). Вместе с тем Беляев подчеркивает, что «при таком внутреннем, более или менее одинаковом устройстве общественной жизни на всех степенях общества, начиная от старшего города до семьи, Славяне на Руси в древности представляли несколько самостоятельных независимых миров, из коих каждый составлял отдельное племя или отрасль племен» (СЗ, 27). Этот аспект внутреннего многообразия отражает и интерес к «федералистской теории» Н. М. Костомарова (ко многому во взглядах которого с интересом и отчасти с сочувствием относился И. С. Аксаков в самом начале 1860-х годов), и собственный интерес Беляева к областным исследованиям, нашедший отражение в его «Рассказах из русской истории», три последние книги из четырех, которые он успел подготовить до своей кончины, посвящены исследованию отдельных русских земель[69]69
Беляев И. Д. 1) Рассказы из русской истории. Кн. 2. История Новгорода Великого от древнейших времен до падения. М.: Университетская типография, 1864; 2) Рассказы из русской истории. Кн. 3. История г. Пскова и Псковской земли. М.: Университетская типография, 1867; 3) Рассказы из русской истории. Кн. 4. Ч. I. История Полоцка или Северо-Западной Руси от древнейших времен до Люблинской унии. М.: Университетская типография, 1872.
[Закрыть].
В согласии с программой Беляев особенно подробно излагает общественное устройство Новгорода (правда, уже в противоречии с программой, практически оставляя без внимания Псков), отмечая: «Новгородский мир <…> состоял из союза мелких и крупных общин, образовавшихся частью при начале поселения Славян в тамошнем краю и частью путем колонизации в последующее время. В Новгороде каждый конец, и каждая улица, и каждый погост в уезде составляли отдельную самостоятельно организованную общину, и притом общину, устроенную не административным путем или распоряжением со стороны, а образовавшуюся бытовым порядком, свободно исторически из самой жизни народа. В общину мог вступать каждый, кто хотел и кого община соглашалась принять; здесь не спрашивалось ни одинаковости происхождения, ни одинаковости занятий, ни равенства средств. А посему в Новгородских общинах еще в древности жили рядом большие и меньшие люди, богатые и сильные, бедные и слабые; и в городских общинах, как старших и представляющих более средств к развитию, мало-помалу образовались три класса жителей: бояре, т. е. большие люди, купцы, т. е. люди, имеющие средства постоянно заниматься торговлею, и меньшие, или черные люди, или простолюдины. Каждый из сих классов жили рядом друг с другом, и составляли одну общину, и как члены общины пользовались одинаковыми правами. Таким образом, в Новгороде каждая улица, как отдельная община, имела своих бояр, своих купцов и людинов; следовательно, имела средства жить самостоятельно, не подчиняясь другим улицам, и у каждой улицы был под руками свой материал из своих же членов образовать выборную власть из людей, имеющих силу и пользующихся уважением и доверием от своих сообщинников.
Таковой порядок, таковое разделение сильных людей по общинам, с одной стороны, ставили их в самую тесную жизненную связь с общиною и тем усиливали их, а с другой стороны, долго не дозволяли сильным людям всего города соединиться друг с другом в сплошную массу и давить массою меньших людей. А отсюда вытекало необходимое следствие, что мелкие общины – улицы, так крепко организованные, не подчинялись друг другу, а были равноправными членами общего союза, или города со своими выборными органами, уличанскими властями. Конечно, одна улица могла быть сильнее другой, как это и бывало в Новгороде, но и сильная улица одна была слаба против союза многих улиц; а посему в Новгороде в продолжение всей истории не образовалось улицы, господствующей над другими улицами» (СЗ, 39–40). Следуя программе Самарина, Беляев подчеркивает принципиальное единство оснований общественного устройства Новгорода и прочих русских княжеств: «Во всех владениях Руси постоянно были две власти и два разряда правительственных органов: власть князя и власть веча, правители, назначаемые князем, и правители, избираемые земщиною. <…>… представители земщины во всех владениях Русской земли, подобно как в Новгороде, стояли рядом со служителями княжеской власти, и сии последние только при посредстве первых могли действовать на общество. Вся разница между Новгородом и прочими владениями Руси состояла в том, что в Новгороде земская выборная власть и ее представители или органы были впереди; а в прочих владениях напереди княжеская власть, а не земская» (СЗ, 57–58).
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.