Текст книги "Появление героя. Из истории русской эмоциональной культуры конца XVIII – начала XIX века"
Автор книги: Андрей Зорин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 36 страниц)
Вот уже полтора месяца за Элоизой. Все еще нет ничего (Там же, 26 об.; 2 ноября).
Скоро и два месяца, а все ничего (Там же, 32 об.; 9 ноября).
Через два дни два месяца Елоизе!! (Там же, 38 об.; 16 ноября).
Хочется успеть в своем переводе Ел<оизы>: сижу за ней, но успехов нет (Там же, 49 об.; 2 января).
Пришел домой, часу в 7 м хотел приняться за дело, но мне помешали, заодно с моей ленью, мои товарищи. В двенадцатом часу ушли они в редут, а я принялся за Элоизу, но ничего не сделал (Там же, 51 об.; 11 января).
Утро просидел я дома. Читал Кондильяка, занимался Элоизой, но Боже мой! все без успеха (Там же, 52 об.; 12 января).
Чем большее значение приобретал для Андрея Ивановича этот замысел, тем в большее отчаяние он приходил от неспособности с ним справиться. Бесплодность всех усилий убеждала Тургенева, что его литературная карьера обречена на неудачу и он не принадлежит к числу избранных душ, отмеченных подлинной чувствительностью:
Cижу за Елоизой. Успехов нет. Но что еще прискорбнее, я боюсь, чтоб не простыла во мне ревность переводить ее. Мне кажется, что я и теперь чувствую какое-то прохлаждение; но очень может быть, что мне только так кажется. <…> Когда решится мое сомнение, родившееся сегодня? Когда кончу я первое отделение? Когда будет етот щастливой день? Может быть, ето и мнимое прохлаждение происходит только от того, что я два дни не выходил из комнаты, и занимался больше всего Ел<оизой> и, что всего хуже, без успеха. Чем ето решится и скоро ли? (Там же, 53 об. – 54; 16 января).
Сомнение еще не решено. Все еще кажется мне, что я как-то равнодушен не только к Ел<оизе>, но ко всяким успехам в Литературе. <…> Сколько радостей, сколько наслаждений в будущем потеряю я в тот день, как решится мое сомнение не в пользу Литературы. Но, может быть, всем этим радостям и без того суждено быть только в моем воображении (Там же, 53 об. – 54 об.; 18 января).
«Боготворит, а ты не можешь и любить», – написал Тургенев в дневнике во время работы над переводом послания (1239: 39 об.). У Поупа нет прямого соответствия этой строке, но оно отыскивается во французской версии Колардо («Héloïse t’adore, et tu ne peux l’aimer» [Lettres 1780: 96]). Цитата суммирует содержание эпистолы, служа обозначением воображаемой реакции адресата и, одновременно, комментарием к душевным обстоятельствам самого Тургенева. Параллель между Элоизой и Екатериной Соковниной предполагала сопоставление Андрея Ивановича с Абеляром. Выразить по-русски переживания пламенной монахини, дать ей голос – значило доказать Екатерине Михайловне и себе, что он не схож с адресатом послания, в груди которого обитал «вечный хлад», и подтвердить свое право называться поэтом.
Обычно Андрей Иванович легко бросал не дававшиеся ему литературные предприятия. На этот раз никакие творческие неудачи не могли побудить его отступить – слишком большое жизненное значение имел для него этот опыт. Узнав, что Жуковский тоже задумал переводить эпистолу Поупа, он почти категорически потребовал от друга отказаться от этих планов:
Скажу тебе, брат, что я не оставил, а только что принялся с месяц за Элоизу. И так, брат, оставь уж мне испытать над ней свои силы. Только не говори об этом никому. <…> Отпиши, брат, мне, сколько у тебя налицо, т.е., а не в мыслях новых произведений с тех пор, как мы расстались, а Элоизу уж брат не тронь (ЖРК: 418–419).
Эту просьбу Андрей Иванович высказал в новогодний (по российскому стилю) вечер 31 декабря. Тщательно высчитывавший сроки своей работы над переводом Тургенев не мог не помнить, что начал его не один, а три с половиной месяца назад. Однако признаться, что он столько времени переводит «без успеха», значило, по существу, расписаться в поражении.
Совсем незадолго до этого Андрей Иванович радовался возможности переводить одни и эти же произведения совместно с Жуковским и Мерзляковым. Такая практика помогала им укрепить авторский союз и проникнуться сходными настроениями. Однако перевод эпистолы Поупа носил для него слишком интимный характер. Все, кто был посвящен в его личные обстоятельства, могли без труда восстановить прототипическую основу замысла, поэтому Тургенев, вопреки своим обыкновениям, просит Жуковского никому не рассказывать о его работе.
Он уехал из Вены, так и не продвинувшись в переводе, но в марте, уже из Петербурга, вновь писал Жуковскому:
Брат, оставь мне «Элоизу». Признаюсь тебе в своей слабости. Я ни к чему иному не готов, о ней много думал, а теперь не так легко к чему-нибудь другому приготовиться. Впрочем, искренне ли ты написал, что можешь уступить ее без усилия? <…> Поговори мне об Элоизе, но я просил уже тебя, чтоб это между нами осталось (Там же, 420).
Мы не знаем, сохранил ли Василий Андреевич доверенную ему тайну, но просьбу «оставить» Элоизу он выполнил. К эпистоле Поупа он вернулся только через три года после смерти Андрея Ивановича (см.: Степанищева 2009: 48–49). Жуковский перевел лишь фрагмент стихотворения, однако и по нему очевидно, что его перу была вполне подвластна гамма переживаний, над которой так долго и безуспешно бился Тургенев:
Вотще, мой Абеляр, твой глас меня зовет –
Простись – навек, навек! – с погибшей Элоизой!
Во мгле монастыря, под иноческой ризой,
В кипенье пылких лет, с толь пламенной душой,
Томиться, увядать, угаснуть – жребий мой!
Здесь вера грозная все чувства умерщвляет!
Здесь славы и любви светильник не пылает!
(Жуковский 1999–2000 I: 70)
Как всегда в своих переводах, Жуковский стремился передать не текст, но «сиволический образ чувства». Он переводил с оригинала (Там же, 455–457), но в эпистоле Поупа нет никакого соответствия ряду из трех инфинитивов («Томиться, увядать, угаснуть – жребий мой!»), который он поставил в ударное место строфы. По настоянию покойного друга Василий Андреевич читал письма к нему Екатерины Михайловны, включая письмо от 5 декабря 1801 года о славе и любви. Возможно, поэт помнил горестный вздох влюбленной девушки: «А мне остается attendre, gémir et puis mourir (ждать, стенать и после умереть)» (ВЗ: 103). Прочла ли Екатерина Соковнина эти строки, неизвестно. Перевод Жуковского был опубликован только в 1901 году.
В один из венских вечеров Тургенев записал в дневнике, что «проиграл 3 гульд<ена> и не в состоянии теперь почти приняться за Элоизу» (1239: 40). На свой главный литературный замысел он поставил куда больше трех гульденов и тоже проиграл. Пытаясь доказать себе и другим, что способен понять и передать чувства пламенной Элоизы, Андрей Иванович окончательно убедился, что эмоционально оскоплен, подобно Абеляру.
Картина сладострастия
Между адресатом и неудавшимся переводчиком послания влюбленной монахини было очевидное различие. При конструировании эмоциональной матрицы им, вероятно, можно было временно пренебречь, но в повседневной жизни оно приобретало решающее значение. Андрей Иванович отнюдь не был оскоплен физически, а, напротив того, был полон плотских желаний. И в Петербурге, и в Вене недостатка в соблазнах, распалявших его воображение, не было.
Весной 1802 года в Петербург приехала давать концерт Елизавета Семеновна Сандунова. 21 марта Тургенев писал Жуковскому, что «едет к ней за билетом в креслы» (ЖРК: 402). Мы не знаем, рассчитывал ли он на удобное место в зале как старинный поклонник или как сын директора университета и близкий друг Мерзлякова, автора самых популярных песен из репертуара певицы.
Сам Мерзляков, впрочем, полагал, что Сандунова уже миновала пору своего расцвета, и недоумевал по поводу ее петербургских триумфов:
Сандунова пленяет Питер. – Чудно! – Питер видел ея весну; Этот цветок в нем распустился как в пышном саду; в нем блистал, в нем и завял, как говорят летописи. Как же можно что б он теперь в осени своей возбудил в Питербуржцах столь лестные чувства? – одно воспоминание прошедшаго, – и всякой из них должен написать подобную твоей Елегию. – Но талант безсмертен! – он никогда не увядает. – Я прихожу в восторг от этой мысли, – и кажется, слышу небесное пение твоей Гурии, твоего Ангела, твоей Сандуновой – ! (ГАРФ. Ф. 1094. Оп. 1. Ед. хр. 125. Л. 2)
Так или иначе билеты были получены, и Тургенев посетил концерт вместе с братом. Если Александр Иванович «все время был в восхищении» (РГАЛИ. Ф. 198. Оп. 1. Ед. хр. 115. Л. 22), то впечатления Андрея Ивановича были куда более смешанными. Тургенев по-прежнему был пленен талантом Сандуновой, но для него она была уже не «ангелом», а только «гурией».
26 марта он записал в дневнике:
Вчера был в концерте у Сандуновой. Славно! Как она пела; и мне однако ж больше еще нравится ее пение, нежели она сама. Все я не совершенно весел и доволен, смотря на нее; вчера, кажется, открыл отчего. Не от того ли, что все имеют право также ей любоваться, и она всем хочет угождать, а? Не мне одному. Род ревности от излишнего самолюбия. Однакож славно. Было «Выйду я да на реченьку», «Чернобровой, черноглазой» и пр. – В ночь два écoulements [истечения (фр.)] не шутка (ВЗ: 122).
«Два écoulements» за ночь действительно были не шуткой. Но пока в Петербурге находились его отец и брат, Андрею Ивановичу, по-видимому, приходилось воздерживаться. С их отъездом и окончанием Великого поста он решил беспокоившую его проблему уже известным ему способом и снова «уклонился от пути целомудрия». 25 апреля он оставил в дневнике запись на эту тему:
Сегодни заходил в 444 №. Вместо уныния нашел спокойную женщину, которая говорит о своих обстоятельствах, как будто бы не пришла пешком из Риги с младенцем; как будто бы не родила здесь другого и как будто живет не в углу темном и нечистом, шириной аршина два и длиной тоже самчетверт. Неужли это великодушие? Или только нечувствительность и привычка к такому состоянию? (Там же, 125)
Визит пылкого молодого человека к проститутке стал одним из постоянных сюжетов русских писателей от Гоголя до Бабеля. Однако в эмоциональном репертуаре Тургенева еще не было подходящих матриц, чтобы вжиться в эту коллизию, и его воображения хватило лишь на то, чтобы задаться вопросом о природе загадочного для него психологического феномена.
Сен-Пре, попав в аналогичную ситуацию, каялся и оправдывался перед Юлией, возмущаясь «грубым бесстыдством тварей», вовлекших его в порок, а та извинила возлюбленного из-за его «чистосердечного и быстрого признания», но в то же время предостерегала, что «если какая-либо случайная ошибка повторяется, – значит, это не случайная ошибка» (Руссо 1961 I: 246, 253). После своего первого падения Андрей Иванович тоже каялся, давал обеты целомудрия и просил Бога избавить его от последствий. Эти переживания исключали любую возможность заинтересоваться чувствами соучастницы прегрешения, которая вообще не упомянута на страницах дневника, в ту пору куда более подробного. На этот раз он выходит за пределы руссоистских «кодировок» и «оценок», но очевидным образом не знает других.
«Пришедши домой» из номера 444, Андрей Иванович «получил письмо» Анны Михайловны о Варваре Михайловне и, прочитав его, принялся за «Элегию» (см.: ВЗ: 125). В отличие от Сен-Пре он не собирался рассказывать о своем новом сексуальном опыте сестрам Соковниным и, судя по всему, не испытывал по этому поводу угрызений совести. Через пять дней он с воодушевлением записал в дневнике, что «прошедшую ночь просидел до рассвета за „Элегией“», собирается переводить «Макбета» и «идти в № 444» (см.: ВЗ: 126).
Горький опыт научил его осторожности. 4 мая Андрей Иванович говорил о своей болезни с доктором Мудровым, находившимся в Петербурге. Его новые прегрешения не имели таких печальных следствий, как предыдущие, но Мудров обнаружил у него «остатки» старого заболевания, чем привел Тургенева «в тяжкое недоумение» (272: 50 об.; ср.: ВЗ: 127). На следующий день Андрей Иванович снова «послал за декоктом» и сделал в дневнике запись о восторге, в который внезапно привели его мысли о Екатерине Михайловне. Сферы возвышенных чувств и сексуальных влечений строились теперь для него на основании совершенно различных эмоциональных матриц, уже почти не мешавших друг другу. Восемь венских месяцев вновь поставили его перед нелегкими вопросами о соотношении и взаимозависимости двух этих типов переживаний.
Вена, в которую приехал Тургенев в 1802 году, была столицей европейской аристократии. В своем первом письме московским друзьям он сообщает, что оказался «dans la foule de tout le beau-monde de l’Europe» [«в самой гуще высшего света Европы» (фр.)] (ЖРК: 611). Имперский двор Габсбургов всегда притягивал к себе высшие слои дворянства, но после Французской революции туда хлынули эмигранты сначала из Франции, а потом и из других государств, включая многочисленных членов королевских семей и их придворных, министров и дипломатов (см.: Goodsey 2005). В начале XIX века Вена стала последним пристанищем ancien régime, уже разрушенного на его родине.
В 1783 году Михаил Никитич Муравьев, еще не ставший учителем великих князей и не женившийся на Екатерине Федоровне, писал в «Послании А. М. Брянчанинову о легком стихотворстве»:
Я зачал было вдруг два разные пути,
Во расстоянии идущие далеком:
Хотел способности в себе я запасти,
Чтоб стихотворцем быть и светским человеком.
Муравьев мечтал пересадить на русскую почву традицию французской poésie fugitive, галантного стихотворства, связанного с высокой придворной культурой. По собственному признанию, он не преуспел ни на той ни на другой стезе, оставшись не знающим «ни аза» учеником в свете и автором, который «забыл искусство петь», – в словесности. Если Франция породила блистательную плеяду легких стихотворцев от Вольтера до Дорá (см.: Masson 2012), то «баричам», «произведеньями хотящим удостоить российския поэзии зарю», приходилось труднее. Как сокрушался Муравьев,
Служебные и семейные заботы отвлекли Михаила Никитича от этих проблем. Куртуазная культура осталась для него в значительной степени книжным впечатлением. Для его друга и однокашника Ивана Петровича Тургенева эта культура и вовсе всегда была враждебной, и он неизменно остерегал от нее сына. Тому же юного Андрея Ивановича учили и такие непримиримые критики великосветских обычаев и норм поведения, как Руссо и Шиллер. Теперь воспитанник московских розенкрейцеров и европейских радикалов оказался в самом центре мира аристократии в пору его прощального цветения.
Периферию этого мира Тургенев мог увидеть и в Петербурге, но среда, в которой он там вращался, была слишком далека от высшего общества. Теперь у него появились идеальные чичероне. При русском посольстве в Вене служили его бывшие товарищи по московскому Архиву Коллегии иностранных дел Константин Яковлевич Булгаков и Григорий Иванович Гагарин. Оба они были годом младше Андрея Ивановича, но, в отличие от него, уже успели стать настоящими светскими львами.
В наставлении, данном Сен-Пре после его покаянного признания, Юлия советовала ему не «становиться на приятельскую ногу с молодыми ветрогонами, которые, попав в общество людей глубокомысленных, стараются совратить их, а отнюдь не подражать им» (Руссо 1961 I: 248). В венской миссии Андрей Иванович попал в опасную компанию.
Григорий Гагарин десятилетием позже покорил сердце фаворитки Александра I Марии Антоновны Нарышкиной, за что взбешенный император отставил его от службы (см.: Головкин 2003: 289). Гагарину было с кого брать пример. Русского посла в Вене Андрея Кирилловича Разумовского в юности выслали из Петербурга за любовную связь с великой княгиней Натальей Алексеевной, первой женой Павла I. В столице Габсбургов Разумовский вел самый блистательный образ жизни и стал патроном многих венских музыкантов (см.: Васильчиков 1882: 551–557).
Константин Булгаков тоже имел репутацию покорителя сердец. «В Булгакова влюбляются и бляди, и честные женщины; его мы зовем султаном Саладином, потому что он родился в Турции», – рассказывал Андрей Иванович Кайсарову (840: 35). В Вене Булгаков, следуя кодексу великосветского повесы, бурно ухаживал за балеринами, в частности, как явствует из письма, которое Тургенев послал ему в марте следующего года из Петербурга, у него был роман то ли с женой, то ли с сестрой главного балетмейстера императорского театра Сальваторе Вигано[139]139
«Нетерпеливо желаю знать, какова Вигано в Waldmärchen (балет Поля Враницкого, 1796. – А.З.), дрожу за нее. Но любовь утешит ее во всех неудачах. <…>, когда она с тобою, а там брат хоть трава не расти. Je vous charge de presenter l’homage à Mr. et à Mdme Vigano ainsi qu’à son amiable soeur… [Прошу передать привет господину и госпоже Вигано, как и его любезной сестре (фр.)] O мадам Giona! Как ты мила! (ОР РГБ. Ф. 41. Карт. 138. Ед. хр. 21. Л. 1 об., 2–2 об.).
[Закрыть].
13/25 сентября, в тот же день, в который была сделана первая запись о переводе «Элоизы», Тургенев заметил в дневнике:
Сегодни был в театре. Видел плохой дебют Mdlle de la Contes и прекрасной pas de deux Вигано с женою. Последняя оживила для меня картину сладострастия, которая есть у Гагарина. Какое удивительное сходство (1239: 9 об.).
Вигано и его жена Мария Медина, выступавшие после не понравившейся Тургеневу комической оперы «Деревенский парикмахер» («Dorfbarbier») Иоганна Батиста Шенка и Йозефа Вайдмана (см.: Hadamowsky 1966: 30), были звездами европейского балета и пользовались в Вене фантастической популярностью. В па-де-де, который был их коронным номером (см.: Winter 1974: 185–186), Мария Медина выходила на сцену почти обнаженной, в полупрозрачной тунике. Современники сравнивали ее танец с античными статуями и барельефами (см.: Красовская 2009: 130).
Па-де-де Сальваторе и Марии Вигано. Гравюра с рисунка И. Г. Шадова (1797)
О потрясшем его эротизме этого танца Тургенев написал в предпоследнем письме второго венского журнала:
Был в театре и видел, друзья мои! Вигано, которая танцовала pas de deux с своим мужем. Не знаю, видал ли я что-нибудь прелестнее. Большие, черные, огненныя глаза темнели от сладострастия и готовы были закрыться, лицо ее горело; в каждом движении легкость зефира и прелесть, какой описать невозможно. Я не видал живейшаго образа сладострастия. Когда она исчезла с театра, мне противно было видеть других танцовщиков. Я и прежде видал ее, но она никогда такова не бывала.
Сегодни я отправил к вам небольшое письмецо чрез Петербург с курьером. Вы увидите, может быть, эстамп, который представляет Богиню Volupté. Если прибавите к ней живейшие краски человеческого тела, разгоряченнаго несколько движением, то будете иметь понятие о Madame Vigano, как она была нынче (1240: 26–27).
Неизвестно ни какую «картину сладострастия» Тургенев видел у Гагарина, ни что за эстамп он послал московским друзьям, ни как они отреагировали на подобный подарок. Андрей Иванович был так захвачен завязавшимися у него отношениями с Булгаковым и Гагариным, что называл его «наш триумвират» (Тургенев 1939: 51)[140]140
Три письма Тургенева из Петербурга в Вену были опубликованы А. А. Сабуровым в томе «Письма Александра Тургенева Булгаковым» с ошибочной атрибуцией Александру Ивановичу Тургеневу и вытекающей из нее неверной датировкой 1805 годом, когда Александр Иванович вернулся в Россию из Геттингена (см.: Тургенев 1939: 49–54). Однако ни почерк, которым написаны письма, ни их содержание не позволяют сомневаться в авторстве Андрея Ивановича. К двум из трех этих писем к подписи «А. Тв.» прибавлено «Бобон» (ОР РГБ. Ф. 41. Карт. 138. Ед. хр. 11. Л. 6 об., 10 об.). Тургенев писал Кайсарову, что так его прозвали венские друзья (840: 18 об.). Еще одно письмо Андрея Тургенева Булгакову см.: ОР РГБ. Ф. 41. Карт. 138. Ед. хр. 21. Все письма цитируются по рукописи.
[Закрыть], подобно тому как прежде мечтал учредить тройственный союз поэтов с Жуковским и Мерзляковым.
Подражая новым друзьям, Андрей Иванович и сам увивался за танцовщицами. В письме из Петербурга Булгакову, говоря об утраченных удовольствиях венской жизни, он восклицал: «Черути в редуте![141]141
Редут – венский бал с особым регламентом, по которому дамы носят маски, а кавалеры нет. Первоначально проходил в редутных залах императорского дворца, потом переместился в оперу.
[Закрыть] Ты меня бесишь» (ОР РГБ. Ф. 41. Карт. 138. Ед. хр. 21. Л. 1). В труппе Вигано были две исполнительницы с такой фамилией – сестры Марта и Анна-Мари Черутти (Winter 1974: 190), какая из них пришлась по сердцу Андрею Ивановичу, сказать невозможно. Впрочем, в письмах Тургенева появляется и другое имя – он просит венских приятелей «признаться, что маленькая Шмальц» была «не на шутку» им «заражена», посылает ей цепочки и жалеет, что не может больше «восхищаться ее маленькими прелестями» (ОР РГБ. Ф. 41. Карт. 138. Ед. хр. 11. Л. 5 об. – 6 об.).
Возможно, по примеру Константина Булгакова Андрей Иванович ухаживал сразу за несколькими балеринами. Брат Булгакова Александр, служивший в дипломатической миссии в Неаполе и тоже увлекавшийся актрисами местной балетной труппы, не мог скрыть своего изумления этими подвигами:
Весьма меня удивило слышать, что Тургенев танцевать хочет учиться, – у него одна нога другой короче, и скажи ему, что он более похож на иноходца, чем на танцовщика, –
писал он брату из Неаполя 8 сентября, а позднее спрашивал:
Как может Тургенев волочиться за танцовщицею? Он не умеет танцевать сам, следственно не может ей делать комплиментов в рассуждении ее искусства, дабы не заставить ее смеяться, назвав падеде, который она, может быть, прелестно сделает, кадрилью, шассе – алагреком, паграв пируэтом и блистательное название менуэт аларен (по пристрастию своему к немцам) аллемандом и проч. Впрочем, скажи ему, чтобы он вытянул нос свой, ибо женщины не любят маленькие носы: они делают по оным заключения свои, а притом выросла ли у него борода с тех пор, что мы расстались? Не иметь оной также худой знак (Булгаков 1899: 21, 23).
Побывав в Вене, Булгаков, впрочем, смягчился и потом писал из Неаполя брату, что «первая танцовщица» Чемпилле ему «так мила как Тургеневу Черути» (Там же, 35).
Как бы то ни было, чтобы уверенно чувствовать себя «в гуще лучшего общества Европы», интрижек с балеринами было недостаточно. Благородному молодому человеку полагалось испытывать и более изысканные чувства.
Les dames de Vienne sont charmantes (comment trouvez-vous ce mot dans ma bouche?) mais c’est vrais; j’en connais quelques unes. Elles sont en peu coquettes, mais c’est un défaut qu’on attribue au sexe, il faut le les pardonner. Leur caractѐre me semble en peut léger, mais ceci paraît plutôt être un influence du climat, parce qu’on prétend que la constance même deviendrait inconstant à Vienne. Il ne faut pas pourtant juger de la même maniѐre de tout ce qui commence par Constan, car je connais un Constantin qui n’est pas inconstant [Венские дамы очаровательны (как вам нравится это слово в моих устах?), это правда, я знаю нескольких. Они немного кокетки, но этот недостаток следует приписать их полу, им надо его простить. Их характер кажется мне немного легкомысленным, но это можно приписать воздействию климата, говорят, даже постоянство в Вене становится непостоянным. В то же время, не следует подобным образом судить обо всем, что начинается с Констан – я знаю одного Константина, который не непостоянен (фр.)], –
писал матери в январе 1803 года Константин Булгаков, отвечая на вопрос о сердечных увлечениях и полупризнаваясь, что одна из венских дам нравится ему больше других (ОР РГБ.
Ф. 41. Карт. 41. Ед. хр. 5. Л. 3 об.). Но матери, даже понимающей, можно было сознаться не во всем. Гагарин в письмах Александру Булгакову рассказывал о своих любовных увлечениях в диапазоне от легкой интриги до пламенной страсти куда откровеннее, причем большая часть этих признаний сопровождалась цитатами из французской галантной поэзии.
В апреле Гагарин поведал Булгакову о своем «героическом» поступке – он не воспользовался влюбленностью в него юной и незамужней барышни, жившей этажом ниже и посылавшей ему любовные записки, привязанные к веревке. Продемонстрировав ей притворную холодность, Григорий Иванович сказал: «Le Plaisir sous son Empire / En vain voudrait m’attirer» [«Наслаждение напрасно пыталось завлечь меня в свою империю» (фр.)] (ОР РГБ. Карт. 70. Ед. хр. 14. Л. 3 об. – 4) и пр. Повторять этот подвиг добродетели ему не захотелось. В октябре он извещал того же корреспондента об итогах своих похождений в письме, тоже содержащем литературную аллюзию:
Vous dites que les femmes de Vienne sont jolies, oui, elles ne sont pas cruelles aussi. Voici des vers de Volt<aire>, que je suis dans le cas de m’appliquer: «L’Amour me comble de faveurs»[142]142
Неточная цитата из стихотворения Вольтера «Светский человек» («Le Mondaine», 1736).
[Закрыть]. Dieu soit béni, j’en ai la chaudepisse. Vous voyez que je suis mal dans mes affaires; on me défend d’engloutir du vin ce qui est trѐs triste [Вы говорите, что венские женщины прекрасны, да, и они к тому же не жестоки. Вот стихи Вольтера, которые я применяю к себе: «Любовь осыпает меня своими дарами». Господь будь благословен, у меня от них гонорея. Вы видите, что мне не повезло в моих связях. Меня утешает поглощение вина, что очень печально (фр.)], вино веселит сердце человека (Там же, 8 об.).
Григорий Иванович «кодировал» и «оценивал» последствия своих побед совсем иначе, чем Андрей Тургенев, тремя годами раньше даже не решавшийся ни в письмах, ни в дневнике прямо назвать свое заболевание. Другой у Гагарина была и «готовность к действию». Вместо сладкой молитвы он искал утешения в меланхолическом пьянстве.
Нужную эмоциональную матрицу и здесь подсказывала ему poésie fugitive. В июне следующего года, уже после отъезда Тургенева из Вены, Гагарин написал, что «совратил (débauché) очень хорошенькую девочку, которая каждый вечер оставляет отца и мать, чтобы его забавлять». По этому случаю он вспомнил другое французское стихотворение:
Les vrais amis, les vrais amans
N’aiment qu’une fois dans leur vie
Dans l’année il n’est qu’un printemps
Dans le Monde il n’est qu’une amie.
[Истинные друзья, истинные любовники / Любят только один раз в жизни. / В году только одна весна, / В мире только один друг (фр.)]
Разумеется, не было и речи о том, что навещающая его девица составляет его единственную любовь. В том же письме Гагарин рассказывал, как, танцуя с некоей мадемуазель Войн… старался больше говорить с ней, чтобы любоваться «прекрасными зубками, лучшим украшением прекрасного рта, на самом прекрасном лице, какое можно вообразить», и восхищался двумя другими юными дамами, одна из которых красивей, но выражение лица другой напоминает «лучшие картины Греза» (ОР РГБ, 13–14).
Тем не менее это же стихотворение Гагарин вспомнил тремя неделями позже, когда посвятил Булгакова в то, что к нему два месяца тому назад пришла великая любовь, которую он даже не может описать. По его словам, при встречах с возлюбленной у него перехватывало дыхание, но заговорить с ней он так и не решился, чтобы не быть заподозренным в дурных намерениях. «Je suis tout à l’amour je me livre à sa flamme, et marche à la lumiѐre, la Raison ne vaut pas le flambeau qui m’éclaire» [«Я всецело принадлежу любви, открываю себя ее пламени, иду на ее свет. Разум не стоит факела, которым я освещен» (фр.)], – писал Григорий Иванович (Там же, 19 об., 21 об.).
В августе Гагарин задумывался о том, чтобы связать судьбу с предметом своих воздыханий и размышлял, что мог бы сказать по этому поводу его отец: «Je ne sais encore quelle résolution prendre, mais, ou je quitte Vienne, ou elle est à moi [Я еще не знаю, на что решиться, но или оставлю Вену или она станет моей (фр.)], на век, на век» (Там же, 24 об.). Наконец 9 сентября в Бадене ему удалось познакомиться с девушкой, вальсировать с ней и даже взять ее за руку, испытав при этом ни с чем не сравнимое счастье. В тот же самый момент его посетила горестная мысль о том, что земные восторги преходящи, в подтверждение чему он снова счел нужным сослаться на Вольтера:
Ah! mon cher Alexandre on ne goute pas deux fois un bonheur pareil, on ne saurait trouver une félicité au dessus de celle que j’ai éprouvée, hélas, mon cher ami, Voltaire dit: «le bonheur est un état de l’âme, par conséquent il ne peut être durable. C’est un nom abstrait composé de quelques idées de plaisir». Je trouve bien froide la fin de sa définition; mais j’ai peur que le commencement n’en soit vrai. N’importe mon cher, il ne faut pas se désespérer d’avance dans ce monde on n’a que trop souvent le loisir de se mordre les ongles. – Le lundi il y a en aussi bal à Baden j’ai aussi dansé, le matin je me suis promené avec elle. Pourquoi a-t-il fallu que le Mardi je me trouve а Vienne isolé, regrettant tellement la perte de mon bonheur, que je ne jouisserais pas du souvenir vif qui occupait mon âme.
Je ne saurais trop répéter
Pour l’adorer il suffit d’un instant
Pour l’oublier c’est trop peu de la vie.
[Ах, мой дорогой Александр, два раза подобное счастье не испытывают, невозможно найти блаженство выше того, которое я испытал. Увы, мой дорогой друг, Вольтер сказал: «Счастье – это состояние души, следовательно, оно не может быть продолжительным. Это абстрактное понятие, объединяющее различные представления о наслаждении». Я нахожу конец этого определения очень холодным, но боюсь, чтобы его начало не оказалось верным. Не имеет значения, мой дорогой, в этом мире не стоит заранее отчаиваться, слишком часто нам приходится кусать себе ногти. – В понедельник в Бадене тоже был бал, и я тоже танцевал, а утром я с ней прогуливался. Почему нужно, чтобы во вторник я оказался в Вене, одинокий и сожалеющий об утрате счастья, которое я не испытаю вновь от воспоминаний, занимающих мою душу. Я не могу достаточно раз повторить: «Чтобы обожать достаточно мгновения, / Чтобы забыть не хватит жизни» (фр.).] (Там же, 30 об.)
Через несколько дней Григорий Иванович ходил прощаться со своей «красавицей» и продекламировал ей на прощание те же строки про «настоящих влюбленных, которые любят только раз в жизни», добавив, что слова эти относятся к ним обоим.
Предельная «личная вовлеченность» Гагарина не вызывает сомнений, но все же он не случайно вспоминает одно и то же стихотворение, говоря о девочке, которую развратил, и о предмете своей небесной страсти. Эмоциональная матрица, воплощенная в этом четверостишии, как и во всех галантных мадригалах, предполагает, что любовь переживается как единственная и вечная, притом что тот, кто ее испытывает, вполне отдает себе отчет в ее эфемерности. Эта матрица подходила и для неземной влюбленности, и для легкого увлечения, и для мимолетной связи.
2 декабря, меньше чем через три месяца после вынужденной разлуки с предметом его обожания, Григорий Иванович с восторгом сообщал Александру Булгакову, что в Вену приехала какая-то знакомая им обоим венецианка:
Наконец и на нашей улице сделался праздник – heysa, hopsa sa. Вспомни эту милинькую и интереснинькую рожицу. Какие губки!!! et à côté de celа le caro Gagarino. Voilà une occasion d’apprendre le Vénitien [и рядом с этим дорогой Гагарин. Вот случай попробовать венецианку (фр., ит.)].
На следующий день он завершил письмо радостной новостью:
Je vais apprendre le Vénitien… [Только что попробовал венецианку… (фр.)] Интришка, сиречь еблишка (ОР РГБ. Ф. 41. Карт. 70. Ед. хр. 14. Л. 34–34 об.).
«Публичный образ чувства», который предлагала poésie fugitive, должен был одновременно переживаться и разыгрываться, поскольку, как и вся культура ancien régime, носил всецело театральный характер. Говоря о печальных следствиях чрезмерной благосклонности венских дам, Гагарин цитирует стихотворение Вольтера «Светский человек», посвященное утонченным наслаждениям жизни в Париже. Большой и проникновенный отрывок этого стихотворения посвящен посещению театра. Величайший галантный поэт века был в то же время и крупнейшим трагическим драматургом, и Гагарин не случайно вспоминает Вольтера и там, где говорит о своем венерическом заболевании, и там, где описывает блаженство, которое он испытал, прикоснувшись к руке возлюбленной.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.