Текст книги "Появление героя. Из истории русской эмоциональной культуры конца XVIII – начала XIX века"
Автор книги: Андрей Зорин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 29 (всего у книги 36 страниц)
За несколько дней до того из Вены в Петербург с важными депешами выехал сотрудник посольства граф Рибопьер. На зимней дороге в миле от Кракова карета опрокинулась, и он «отморозил руку, уже поврежденную». Рибопьер был доставлен в краковский дворец князя Адама-Казимира Чарторыйского, чей сын был товарищем министра иностранных дел Российской империи (2695–2698: 11)[147]147
В своих воспоминаниях Рибопьер писал: «В 1803 году старшая сестра моя, Елисавета Ивановна, вышла замуж за Александра Александровича Полянскаго, сына столь известной графини Елисаветы Романовны Воронцовой. Матушка хотела, чтобы я был на сватьбе. Я поскакал курьером. При выезде из Кракова, в 26 градусный мороз с страшною метелью, меня вывалили из саней. Я расшибся, заболел и принужден был семь недель жить в Кракове, на попечении семейства Чарторыжских, которые ходили за мною как родные» (Рибопьер 1877: 500).
[Закрыть]. Оттуда граф отправил курьера к Разумовскому с сообщением, что не может продолжать путь. Поэтому, когда вечером 20 января Тургенев вернулся домой, ему сообщили, что за ним заходил Анштет с предписанием срочно отправляться в Петербург.
В тот же вечер Андрей Иванович прощался в дневнике с венской жизнью:
Итак, вот еще неожиданность. Естьли бы я знал, что я поеду так скоро, то верно бы прочтен был уже Кондильяк, Сегюр и – может быть – готово бы уже было и первое отделение Елоизы. Следствие, что, не знавши, надобно бы было действовать так, как бы ето за верное должно было случиться, т<о>е<сть> делать больше. <…>
Ни с чем так не жаль расстаться, как с нею. Когда вспомню на свободе живо все, что в ней есть милого! всю ее, какова она есть, все удовольствия, которые меня с нею ожидали, которыми я с ней наслаждался. Прости, милая Ф<анни>. Как вообразить, что, может быть, в последний раз ее вижу! (1239: 56).
Получив распоряжение отправляться в Петербург, Тургенев прежде всего вспомнил о неосуществленных планах заняться историческим самообразованием и литературным творчеством и в очередной раз укорил себя в недостатке прилежания. Лишь затем он коснулся сердечных дел, но впервые написал о своей венской возлюбленной с душевным волнением. До этого момента он не мог отыскать подходящую эмоциональную матрицу, чтобы уяснить характер своих чувств к «милой Фанни». Неизбежность расставания сразу же перевела их в область невозвратно прошедшего, запустив хорошо знакомый Андрею Ивановичу механизм элегического воспоминания.
Последняя весна
Тургенев ехал из Вены в Петербург одиннадцать дней с двумя короткими остановками – семичасовой в Кракове, во дворце Чарторыйских, где он получил депеши и письма в Россию, и четырехчасовой в Вильне у Ивана Федоровича Журавлева, у которого Андрей Иванович «отогрелся и пообедал» (2695–2698: 20–20 об.). 1 февраля он вернулся в столицу и первым делом принялся за перечитывание дневников, как старых, оставленных им Петербурге у Петра Кайсарова, так и того, который он привез с собой из Вены. 4 февраля он делает своего рода итоговую запись в венском дневнике:
Вот уж я четвертой день в Петербурге. С тех пор, как я начал въезжать в него, и до сих пор сердце мое освобождалось не более как на несколько минут, от какой-то горестной заботливости, от стеснения (истинное, а уж не пустое чувство). Боже мой! Как я щастлив, что записывал некоторые из прошедших дней моих: с каким чувством я все ето нынче поутру рассматривал. Она сделала переворот в душе моей. Все ожило во мне, но к горести. Кажется, в Петербурге я никогда не буду дышать свободно. И венские дни у меня останутся. Как жаль, что так мало их записывал. Но я хочу здесь остаться.
С какою приятною горестию пробегаю мое московское время! Собрания, жизнь в дружбе с Кайс<аровым> и все, все – помрачено теперь, поглощено светом. Как рад, что хоть Анд<рей> Серг<еевич> – брат одного духа со мною (1239: 57)
Тетрадь, привезенная из Вены, была заполнена менее чем наполовину, но, вернувшись в Петербург, Тургенев, обычно экономивший бумагу, почти бросает ее и возвращается к дневнику, куда он некогда переписывал письма от Екатерины Михайловны. Он вернулся к прежней жизни, а месяцы заграничной поездки стали для него миновавшей и завершенной эпохой. В этом дневнике он делает только еще несколько записей ностальгического характера. «Сколько здесь жалоб на судьбу, на унылость! – замечает он 17 февраля. – Но теперь с каким блаженным, сладким чувством я вспоминаю о Вене, о каждом месте, где я был. Таков человек! О какие милые воспоминания!» (Там же, 57 об.)
Через десять дней он вновь возвращается к этой теме, сравнивая венскую жизнь с петербургской:
Без всякой аффектации, т<о> е<сть> без всякого желания считать прошедшее хорошим, потому только, что оно прошедшее, всегда с тихим, сладким чувством переношусь в Вену, живу в тех днях, которые там проведены мною. Но отчего же ето? От того, что там я был отделен от всех связей, которые поселяют заботливость, скуку, унылость в моем сердце, так же как Жан Жак, оттолкнув себя с челноком от берегов и, предавшись, тихому движению реки, вздыхал свободнее. Там было свое царство. Нет все еще не то, не та причина или не совсем. Но на что ее приискивать. Я чувствую удовольствие, наслаждаюсь, вспоминая Вену, и чувствую, что источник сего чувства в етом отдалении от Голицыных, тетушек, Вейдем<ейера>, Коллегии, но уединение среди многолюдного города, ето неизъяснимое что-то, которое дает ощущать себя в одних свои действиях, но как приятно!
Благословен мною! (2695–2698: 58)
Подобно Вертеру, он бежал от любовной драмы, совсем непохожей на описанную Гете, но тоже разрушительной и опасной. Теперь Вена, первоначально связанная для него со служебными хлопотами и литературными неудачами, обрела очарование, свойственное невозвратимо утраченному:
Марта 12 СПб.
Приходит весна и я чувствую, что она приходит. Ах! должно благодарить, и с нежностью благодарить судьбу и за ето чувство, и за ето кроткое, меланхолическое, сладкое чувство. Будет время, когда и с ним должно проститься.
Теперь-то посвящаются элегии прошедшему, минувшему быстро и невозвратно. Тогда-то смягчаются печали сердечные, и чувство горестного, но приятного умиления, заступает их место.
Какая очаровательная сила прошедшего, когда переношусь теперь в венские дни, нахожу те же заботы, те же неприятности, отчего же они так милы?
Но все прошедшее, почти все еще так же мило. Иное больше другого! (1239: 57 об. – 59)
Тургенев пытался локализовать тематические комплексы своей судьбы, прикрепить соответствующие эмоциональные матрицы к топосам, заданным романом Гете.
Вертер знал, что окончательно потерял Шарлотту, которая за время его отсутствия вышла замуж. После неудачной попытки служебной карьеры он отправлялся навстречу гибели, поклонившись по пути городку, где прошло его детство. Пространство его жизни определялось тремя узловыми точками – местом любви и смерти, где жила Шарлотта, местом отупляющей службы у посланника и местом, где он родился и вырос. В основаниях этого треугольника лежали, с одной стороны, утраченный рай, вернуться в который было невозможно, а с другой – брошенный мир ложных светских ценностей. В вершине же находилась настоящая страсть, которая могла разрешиться только смертью.
Андрей Иванович стремился сориентировать географию своих перемещений в сходной системе координат, притом что его обстоятельства были совершенно иными. Только его идеализированное детство, прошедшее в усадебных пейзажах Тургенева и Савинского, естественным образом соотносилось с юностью Вертера. В то же время Москва в равной степени была связана для него и с памятью о дружбе и поэтических восторгах, и о романе с Екатериной Соковниной, столь отличном от отношений, связывавших Вертера и Шарлотту.
Тургеневу предстояло получить чин, штатную должность и начать настоящую служебную карьеру. Петербург становится для него местом светской суеты, угнетающей и омрачающей его душу. Он был вынужден искать протекции в Коллегии иностранных дел, наносить мучительные для него визиты знаменитой княгине Наталье Петровне Голицыной, не хотевшей его принимать, и обедать у начальника канцелярии коллегии Ивана Андреевича Вейдемейера. Не менее обременительными были и семейные обязанности – в Петербурге жила его тетка Варвара Сергеевна Путятина с мужем и многочисленными детьми. Посещение родственников было частью тягостного ритуала повседневной жизни Андрея Ивановича.
Сложности с получением места и производством в чин были тем тяжелее для Тургенева, что их фоном были повторявшиеся едва ли не в каждом письме упреки матери, подозревавшей, что он не прикладывает достаточных стараний для получения должности. Андрею Ивановичу приходилось оправдываться, ссылаться на неблагоприятные обстоятельства и убеждать родителей, что именно их неудовольствие служит главным источником его огорчений. В одном из писем он даже ссылается на ответ канцлера Воронцова хлопотавшему за него Лопухину. По словам Андрея Ивановича, Воронцов удивлялся, «как могут нынче молодые люди так сильно желать чинов» (2695–2698: 84 об.). Такого рода упреки уязвляли Тургенева, по-вертеровски презиравшего карьерную суету. С другой стороны, его риторическая стратегия только подтверждала опасения домашних, что сам Андрей Иванович недостаточно ревностно относится к своим служебным перспективам (Там же, 20, 49, 78 об., 110 об. и др.).
Тургенев ничего больше не пишет в дневнике о Тирольше. Справки о ней он наводил в письмах Булгакову и Гагарину. Две из трех приведенных записей о Вене относятся к 17 февраля и 12 марта, а два из писем тамошним друзьям написаны соответственно 18 февраля и 13 марта. Перед тем как браться за них, Андрей Иванович перечитывал венский дневник.
Письма друзьям также проникнуты ностальгией по Вене, но ее эмоциональный состав совсем иной, чем в дневнике. Больше всего здесь воспоминаний об удовольствиях светской жизни. Интересуясь, как поживают знакомые ему балерины и певицы, он спрашивал своего собеседника: «Что Вильгельмина, Каролина, Митродора, Нимфодора и Шмальц и проч. Что сестра Madame Dupas? Поклонитесь, ей, братцы, особо» (ОР РГБ. Ф. 41. Карт. 138. Ед. хр. 11. Л. 2). Упоминание в этом ряду Митродоры и Нимфодоры было явной отсылкой к «Федулу с детьми», свидетельствовавшей, что смысл этой комической оперы был понятен бывшему поклоннику Елизаветы Сандуновой и его адресатам.
Шутливому перечню театральных знакомых предшествует небрежный вопрос: «Что Фанни?» «Особых» поклонов ей Тургенев не передавал. Во втором письме он просит сообщить ему о «Тир<ольше>», от которой он «не получил еще обещанного письма», а третье заканчивается вопросом: «Что делает my love?» (Там же, 5 об., 10 об.) Андрей Иванович временами переходил на английский, который он знал хуже французского и немецкого, чтобы подчеркнуть особую доверительность или секретность предмета. В данном случае выбор языка позволил ему выдержать эмоциональный баланс – «моя любовь» звучало бы слишком интимно и драматично, а «mon amour» – слишком игриво. Тургенев так и не отыскал адекватного символического определения для романа, слившегося для него с общим ностальгическим комплексом, который он называет «венские дни».
Заметное место в этих письмах занимает тема вынужденного сексуального воздержания. «У меня здесь и в одиночестве хуй стоит непрестанно, что же у вас, которых судьба наделила милыми подругами», – пишет Тургенев 13 марта (Там же, Л. 2, 5 об., 10 об.). Он пытается воспроизвести интонации, определявшие стиль общения внутри венского «триумвирата», но срывается с изящной шутки на откровенную грубость. Еще поразительнее выглядит аналогичное признание, сделанное в предыдущем письме:
А я, братцы, принужден здесь заговеться не на шутку; есть у меня птички две на примете, но трудно доставать их <…> здесь бы и султан, вместо итальянских, гишпанских, немецких и пр. невольниц, может быть играл роль евнуха. Что же мне делать придется! Attendre, gémir et puis mourir [Ждать, стенать и после умереть (фр.)] (Там же, 7).
Для большей выразительности Андрей Иванович добавил к этой жалобе на жизнь непристойный французский куплет. Трудности с «доставанием птичек» он описывает теми же самыми словами «ждать, стенать и после умереть», в которых Екатерина Соковнина говорила о своем горестном будущем после его отъезда (ВЗ: 103). Совпадение можно считать исключенным, дневник с переписанными письмами он перечитывал двумя неделями ранее и чувствовал, что прошлое ожило в нем, «но к горести». Когда-то, переводя «Страдания юного Вертера», он выбросил фрагмент, где его кумир признавался в том, что смеялся над выражениями чувств «простой нежной души». Теперь он сам поступал подобным образом.
Скорее всего, адресаты письма не могли опознать источника цитаты, но Тургенев чувствовал потребность спародировать признание Екатерины Михайловны, рассказывая о своих плотских вожделениях. Возвращение в Россию приближало его к необходимости принять роковое решение, и, отрываясь от писем оставленным в Вене друзьям, Андрей Иванович ощущал «горестную заботливость и стеснение».
«Нет! лучше быть близко и разделять неприятности, нежели ослаблять, уничтожать ето отдалением и ничего не знать», – написал Андрей Иванович в дневнике, убеждая себя, что хочет остаться в Петербурге (1239: 57 об.), но дезертирские настроения не оставляли его. На протяжении всей весны он вынашивал планы бегства. Получив от военного губернатора Петра Александровича Толстого предложение стать его личным переводчиком, Тургенев предается мечтаниям отнюдь не об открывающихся перед ним карьерных перспективах, но о возможности воспользоваться этим назначением для нового длительного отъезда:
Естьли ето сделается, то нельзя ли будет расположить так, что естьли я, побыв у него и получив чин, от него отойду, когда он сам будет отставлен – потом поехал бы путешествовать, взяв отпуск и проч. А между тем Елоизу кончить, – записывает он 17 февраля и снова вспоминает о своем главном литературном замысле (272: 52), но желание перевести эпистолу служит лишь внешней мотивировкой для побега. Слова «а между тем» выдают изменившееся соотношение его приоритетов. Через три месяца, в мае, он вновь возвращается к своему намерению:
Новой план: через год ехать путешествовать с Кайсаровым и с Воейковым на два года. После я вздумал, что мало еще имею познаний, и нет Елоизы на русском, но кажется ето не помешает. Можно упражняться всегда. После можно бы даже полгода провести на пути в Гласгоф, и учиться. А Елоиза! О! (Там же, 55)
На этот раз Тургенев ссылается на неоконченный перевод из Поупа как на препятствие к путешествию, но не слишком значительное. Восклицательный знак вместо вопросительного после второго упоминания об «Элоизе» свидетельствует, что он больше не верил в то, что справится с этой работой. Впрочем, возможно, в последней фразе речь идет не столько о литературной Элоизе, сколько о ее прототипе. Андрей Иванович понимал, насколько сложно будет объяснить новый отъезд Екатерине Михайловне, но именно расставание с ней делало задуманную эскападу столь привлекательной в его глазах.
Конечно, эти планы относились к области чистой фантазии. Немногим больше оснований имел под собой еще один замысел Тургенева, который приходится на период между двумя приведенными записями.
23 марта Андрей Иванович пишет в Москву родителям:
Николай Петрович Резанов, бывший оберпрокурором в Сенате (на самом деле – Обер-секретарем. – А.З.) отправляется в Японию в виде посла или тому подобного, в каком именно качестве еще неизвестно. Вот новая миссия, конечно, интереснее всех прочих. Я бы готов и к этой определиться, можно ожидать много, много полезного. По крайней мере, если бы подобное посольство было назначено в Китай, что также легко может статься, то мог ли бы я надеяться, что имел бы позволения ваше с ним отправиться, естьли бы представился случай. Как бы вы изволили думать об этом и о Японии. Мысль может быть очень несбыточная, но которая очень меня занимает. Естьли бы я был с вами, то ведь стал же бы говорить об этом, для чего же и не писать. Сделайте милость и вы, что-нибудь о сем ко мне напишите (2695–2698: 47–47 об.).
Ясно, что Тургенев не особенно рассчитывал на благосклонное отношение домашних к своей идее. Ему казалось, что родителей может страшить дальнее морское путешествие и поэтому они скорее согласятся на его поездку в Китай, куда «ехать все сухим путем; а право, интересно и любопытно» (Там же, 50).
30 марта Андрей Иванович делает в дневнике самую развернутую запись за все время после возвращения в Петербург, в которой сведены воедино все его намерения, мечты и заботы тех месяцев:
Не стыдно ли, что я давно не писал здесь. Сколько между тем происшествий в жизни моей! Япония, Китай, деревня, К<атерина> М<ихайловна>. Сколько предметов! Есть ли что-нибудь невероятное, незбыточное. Кажется, после связи с К<атериной> М<ихайловной> не должно бы мне ничему удивляться. Шуткой говорил я с Ив<аном> Анд<реичем> о японской поездке, как о сновидении, дорогой от него оно показалось мне важнее, я получил истинное желание ехать: что ж вышло? надобно было предложить мне о Китае, чтоб излечить меня. Но почему же излечить? Может быть, ета новая мысль только могла заглушить во мне мысль о Японии. Заметить надобно, как всему надобно давать место в душе своей! Когда сказали мне о Китае, то долгое время путешествие в Китай казалось мне еще все не так выгодно, а теперь нет с тем и сравнения. Между тем в некоторые лета, т. е. все бы не позже как под тридцать хотелось зажить и в деревне. Вот мечта 97 года; жаль она истребилась в душе моей, как ребячество, царствовав в ней с силою несколько времени. Итак, может быть исполнена в зрелые лета, как лучшая, самая желательная участь. То же могло быть и с литературой. Но она сильна в цвете лет, в душе и воображении юноши (272: 53–53 об.).
В Петербурге действительно формировалась миссия под руководством прославленного мореплавателя Н. П. Резанова, причем дипломатический визит в Японию составлял только часть предполагавшегося четырехлетнего кругосветного маршрута. Именно о таком путешествии, по образцу Сен-Пре, мечтал Тургенев еще до отъезда в Вену. Однако у Андрея Ивановича не было ни согласия родителей, ни возможностей получить место в миссии. Он сам признается, что говорил об этом с И. А. Вейдемейером «шуткой», «как о сновидении». 10 апреля Андрей Иванович пишет домой, что Иван Владимирович Лопухин тоже отрицательно относится к его желанию ехать в Японию и он «о нем перестал уж и думать, тем более что и места нет и все заняты» (2695–2698: 52).
Еще более эфемерными были его «китайские» планы. 20 февраля министр коммерции граф Н. П. Румянцев представил императору записку с предложением отправить миссию в Пекин, но никаких практических шагов по ее организации еще не предпринималось. Экспедиция под руководством графа Ю. А. Головкина отправилась туда только в 1805 году.
Изображение фрегата «Надежда», на котором Андрей Тургенев собирался совершить кругосветное плаванье
Желания Тургенева поселиться в деревне очень похожи на его намерения отправиться в Китай или Японию. Он много писал в дневниках о прелестях сельской жизни, связанных для него с идиллическими воспоминаниями о детстве. Теперь Андрей Иванович снова возвратился к этим мечтаниям, откладывая их, однако, на десять лет.
В этом контексте следует понимать и упоминание в этой записи о «связи с К<атериной> М<ихайловной>». Не приходится сомневаться, что никаких новых встреч между молодыми людьми за это время не было. Тайно уехать из Москвы Екатерина Михайловна не могла, а о прибытии всего семейства Соковниных Тургенев, безусловно, написал бы родителям, а тем более Жуковскому. В крайнем случае Андрей Иванович мог получить от девушки письмо, которое дало новую пищу его фантазиям.
«Происшествия в жизни моей», о которых пишет Тургенев, – это сменяющие друг друга мечты то о дальних странствиях, то о жизни в деревенской глуши, то о семейной жизни, которую ему предстояло начать. Он спрашивал себя, осуществимы ли эти мечтания, и пришел к выводу, что развитие его закончившихся тайной помолвкой отношений с Екатериной Соковниной свидетельствует о том, что в его судьбе ничего «невероятного, несбыточного» быть не может.
Литературная деятельность оттеснена здесь на последнее место. Еще за несколько дней до отъезда из Вены, сомневаясь в своем литературном предназначении, Тургенев писал: «Сколько радостей, сколько наслаждений в будущем потеряю я в тот день, как решится мое сомнение не в пользу Литературы» (1239: 54 об.) Через два с небольшим месяца он уже полагал, что страсть к литературе жива только «в цвете лет», а он уже миновал для себя эту эпоху.
Утрата веры в свое поэтическое призвание была связана для Тургенева не только с неудачей перевода послания Элоизы Абеляру, но и с отзывом на «Элегию» издателя «Вестника Европы». Реакция Карамзина на его первый самостоятельный поэтический опыт беспокоила Тургенева. По дороге в Вену он сочинил «стихи к портрету Карамзина» и отправил их в первом же письме, предназначенном для его брата, Кайсарова, Жуковского и Мерзлякова: «Ты враг поэзии? Его стихи читай – Твой дух гармонией пленится; Ты враг людей? Его узнай – И сердце с ними примирится» (ЖРК: 411).
Еще до отъезда в Геттинген Андрей Кайсаров отослал «Элегию» в «Вестник Европы», не назвав, как ему и было велено, «имени любезнейшего сочинителя» (50: 150). Авторство стихотворения было, однако, секретом Полишинеля – Кайсаров сам писал Андрею Ивановичу, что намеревался показать стихотворение Дмитриеву, но «батюшке <Ивану Петровичу Тургеневу. – А.З.> хотелось видеть ее скорее напечатанную» (Там же, 150 об.). Карамзин действительно сразу же напечатал «Элегию». Формальная анонимность публикации позволила издателю снабдить ее вежливым, но скептическим примечанием:
Это сочинение молодого человека с удовольствием помещаю в «Вестнике». Он имеет вкус и знает, что такое пиитический слог. Некоторые стихи его прекрасны, как то увидят читатели. Со временем любезный сочинитель будет, конечно, оригинальнее в мыслях и в оборотах, со временем о самых обыкновенных предметах он найдет способ говорить по-своему. Это бывает действием таланта, возрастающего с летами (Поэты 1971: 826)[148]148
По мнению Р. Г. Лейбова, эта снисходительная позиция была ответом Карамзина на известные ему полемические выпады Андрея Тургенева в свой адрес (см.: Лейбов 1998; ср. также: Фрайман 2002: 17–35). Возможно также, Карамзин таким образом выразил свое недовольство настойчивостью И. П. Тургенева, просившего «скорее напечатать» дилетантское и неотделанное произведение.
[Закрыть].
В Вене кто-то сообщил Тургеневу, что «Элегия» была напечатана с примечанием издателя, и на страницах журнала он спрашивал друзей:
Какое примечание сделано Карамзиным к моей Елегии? Уведомьте братцы, как вам не совестно. Или вы не знаете родительскаго сердца; а кажется и сами высидели деток и пустили по белому свету удивлять, смеяться и плакать (1240: 14).
Венский журнал, однако, не был отправлен в Москву, а корреспонденты Андрея Ивановича, вероятно, не хотели его расстраивать. В октябре он вновь спрашивает об этом родителей (1238: 43 об.) и Кайсарова (840: 50 об.) и, кажется, вновь не получает ответа – с отзывом Карамзина ему удается познакомиться только по возвращении в Петербург (Там же, 20). Прочитав примечание, Тургенев в отчаянии писал Кайсарову:
Догадаю, что рифмами курсивными она так испещрена <…> Сейчас только, брат, я разглядел; что ето значит в ноте[149]149
То есть в замечании.
[Закрыть] Карамзина «Со временем о самых обыкновенных предметах он найдет способ говорить по-своему». Не то, что я говорил «о самых обыкновенных предметах, да и то не по-своему!» Как вы думаете? (Там же, 20, 22)
Тургенев лишь отчасти уловил смысл замечания Карамзина. Тот как раз писал в одном из своих критических манифестов, что «истинный поэт находит в самых обыкновенных вещах пиитическую сторону» (Карамзин 1964 II: 144). Зная, какие события легли в основу «Элегии», Карамзин никак не мог счесть ее тему заурядной и, скорее, мягко критиковал молодого автора за увлечение слишком эффектными ситуациями. Но упрек в отсутствии оригинальности Андрей Иванович понял верно, как и указание на свою техническую беспомощность. Карамзин выделил в тексте стихотворения курсивом многочисленные неточные рифмы (см.: Вацуро 2002: 44). Мечта Тургенева напечататься на страницах карамзинского журнала сбылась, но публикация стала для него очередным ударом судьбы (см.: Лейбов 1998).
До отъезда в Вену поверенным Андрея Ивановича в сердечных делах был Жуковский. По возвращении Тургенев продолжал писать ему дружеские письма и давать конфиденциальные поручения, но градус доверительности в их отношениях заметно снизился. Андрея Ивановича могла смущать невозможность поделиться с другом своими венскими впечатлениями, но, кроме того, их близость всегда была основана на поэтическом содружестве, а оно в значительной степени исчерпало себя – за время его отсутствия Жуковский вырос в большого поэта.
В последнем письме из Вены Тургенев благодарил Василия Андреевича за то, что тот посвятил ему свою «Элегию», напечатанную в декабрьском номере «Вестника Европы». Андрей Иванович писал, что это посвящение его «много, много обрадовало» и что в этом с его стороны «не одно пустое самолюбие, но что-то большее» (ЖРК: 419). Речь шла о «Сельском кладбище», переводе элегии Томаса Грея, который столетием позже Владимир Соловьев назвал «началом истинно-человеческой поэзии в России» (Соловьев 1974: 118). В конце мая Жуковский спросил Тургенева, действительно ли тот собирается в Китай. Ответ Андрея Ивановича был неожиданно и немотивированно раздраженным:
Кто вам сказал, что я еду в Китай, когда в Китай никто и не едет, а я намерен был отправиться в Японию, но и это не удалось. Теперь покуда нечего делать и я остаюсь здесь. Что, брат! житье-то мое плохое. То есть моральное, конечно, а не физическое. <…> Я тебе скажу, что я не знаю теперь, что мне с собой делать по службе: прежде я убегал много дельной должности и почел бы ее за некоторое несчастье; теперь с величайшим усердием ищу места в канцелярии канцлера, где работают безвыходно поутру от 8 часов до половины третьего; а там от пяти до полночи. Иногда я чувствую нужду в такой лошадиной работе, чтобы быть спокойнее (ЖРК: 425).
«Автоконцепция» Тургенева менялась. Пламенный шиллерист, упрекавший себя в холодности и неизменно стремившийся придать своим чувствам предельный накал, мечтал теперь об отупляющей службе, «чтобы быть спокойней». В том же письме он сообщал Жуковскому, что родители подозревают его «в шашнях сентиментальных». «Я не ожидал, – добавляет Андрей Иванович, – что прочту это так спокойно, по крайней мере, гораздо спокойней, чем я мог ожидать. Но ты, брат, ничего по-прежнему не показывай» (Там же, 426)[150]150
В публикации это письмо датируется началом мая по содержанию. Как указывает М. Н. Виролайнен, Тургенев откликается на беспокойства родителей в письме от 25 мая (ЖРК: 427). Исходя из характера переписки (подробнее см. ниже), невозможно допустить, что Тургенев целый месяц не отзывался на подобного рода подозрения. Соответственно, это письмо, на наш взгляд, должно быть датировано 20-ми числами мая.
[Закрыть]. В те же самые дни он также становится свидетелем и даже косвенным участником еще одной любовной драмы, разворачивавшейся в буквальном смысле слова на его глазах.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.