Электронная библиотека » Борис Носик » » онлайн чтение - страница 18


  • Текст добавлен: 2 апреля 2014, 02:29


Автор книги: Борис Носик


Жанр: Изобразительное искусство и фотография, Искусство


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 18 (всего у книги 26 страниц)

Шрифт:
- 100% +
 
Только вечер заметет
Выси неба дымом алым,
Зохна милая придет.
Стукнет в дверь кольцом-кораном.
 

Колец было много, все дарили, иным, конечно, и в дверь стучала, это в альбомных записях ясно отражается.

Кстати, и женщины в альбом записи делали, но, конечно, не без зависти. Вот Татьяна Вечорка написала (уже в Баку):

 
Друзей заумного Тифлиса
Люблю, как сладкий тор-о-флек.
Вы очень милый человек
И превосходная актриса.
Но излияньями нагрет
Альбом от корки и до корки.
Пусть будет короток ответ
Меланхолической Вечорки.
 
Т. В.
Город Мазутных Крезов

Как видите, не перевелись тогда еще денежные люди в Баку, угощали девушек. Это уж потом на весь город и осталось, что 26 комиссаров, и тех, если верить агитпропу… Вечорка, как вы заметили, не только заумные писала стихи, но и попроще, однако заумные у нее умней получались…

В общем, любовь подвигнула молодого Илью Зданевича на создание издательского шедевра и, что особенно ценно, малотиражного. Большой знаток печатной продукции В. П. Нечаев, которому С. Г. Мельникова показывала (полвека спустя) свой личный экземпляр этого альбома, считает, что это – несомненный шедевр.

Однако сердце красавицы, как известно, склонно к переменам. Не только альбом, но и шесть поэм, и больше шестидесяти писем (все хранятся в фондах Центральной научной библиотеки Союза театральных деятелей РСФСР) посвятил молодой и деятельный Илья Зданевич маленькой актрисе Соне Мельниковой, но уже в июне 1918 года она его бросила. Сперва по подозрению на детскую болезнь скарлатину, потом и по другим причинам, которые можно понять и принять: такой большой успех, к тому же еще есть муж и семья, и надо искать пропитание семье… Поэт писал ей отчаянные письма (больше шестидесяти), некоторые из них В. П. Нечаев предал гласности в замечательном альманахе В. Аллоя «Минувшее»:

«И надвигается на меня катастрофа, которой не хочу и с которой не могу бороться, и снова выкрикиваю, захлебываюсь, слово любви… Галлюцинации одолевают меня, и я не могу бороться с дикими мыслями, все теснее обступающими меня. Через круг их донесутся ли слова? Кругом все призрак, фантазия… Знать, если бы мог, что любовь не умерла еще из твоей души, хотя бы и говорила ты другое. До свидания. Вера еще не покидает меня. Как перепелка в силке бьется она. Слышишь хлопанье крыльев. Тоскую, тоскую, исхожу любовью, от любви умираю… приди, исцели. Во имя того, что было. Что не прошло. Что не может пройти. Дорогая. На коленях. Святая. Целую места, где ты когда-то проходила… Но может быть, тебе интересно посмотреть, как у меня хорошо. Приходи посмотри, пощади, пощади, ненаглядная…

С домов падают вниз цепи роз и лент, где написано твое имя. И на тротуарах растет зеленая мурава, и кажется, что я на опушке лугов вдалеке от города с тобой, с тобой одной… Милости, милости прошу. И долго целую землю, по которой ты можешь пройти. Небесная…».

Вот такая проза поэта. А потом и еще, пять лет спустя, из нищенского Парижа писал, вполне по-деловому: «…каким оно было, наше прошлое, я уже не помню… Пришлите мне кольцо с Марком Аврелием, которое некогда я подарил Вам. Или что-нибудь из того, что я Вам дарил, верните мне обратно…».

Как и многие вразумительные тексты былых заумников, футуристов и прочих авангардистов, тексты Зданевича наводят на печальную мысль о том, что хамство у них было наигранное, да и русский язык ими не был толком доучен.

«Так по-русски не говорят», – говорили старшие коллеги молодому авангардисту, другу Зданевича, Довиду Кнуту-Фиксману. «А в Кишиневе так говорят…» – отвечал он гордо. Позднее он стал серьезнее относиться к русскому – и стих его сразу сник, поскучнел. В Кишиневе, Одессе, Тифлисе, Полтаве с этим неподатливым языком было отчего-то легче, чем в Москве или в Париже. Впрочем, у Зданевича с Тифлисом вскоре все было покончено. Он бежал оттуда к осени 1919-го, только осенью 1920-го добрался в Константинополь и там еще почти год ждал французской визы. Отчего он бежал, как, где был, что делал до Константинополя, отчего французы не давали ему визы, – все это не очень ясно. Может, французы вообще теперь осторожничали с русскими: такие беды стряслись в этой бедной России. Скажем, Эренбургу с женой визы вообще не дали и из Парижа их по приезде выдворили. Эренбург умолял «белых» эмигрантов похлопотать за него и поручиться, что он старый антибольшевик (хотя приехал ведь он в Париж с намереньями уже вполне большевистскими, и позднее обиженные враги-ходатаи называли за это обманщика «вонючим козлом», но уже было поздно – он их за все хлопоты оболгал). Кто хлопотал за Зданевича, неизвестно, может, Михаил Ларионов (у которого он и остановился по приезде), а может, и еще кто.

Вообще, о скоропалительном бегстве из родного Тифлиса, где было так славно, могли бы дать некоторое представление «Письма к Филиппу Прайсу», похоже, не дописанные Зданевичем и частично опубликованные в американском «Новом журнале» уже после его смерти (в 1989 году), если б и на них можно было положиться. В этих (возможно, несколько беллетризованных) письмах Зданевич все же рассказывает о своем отъезде и своей последующей эволюции кое-что любопытное. Приведу лишь несколько отрывков из этих «писем»:

«Вот, скажете вы, неисправимый русофоб. Что делать, прекрасный друг, я достаточно насмотрелся русского порядка на окраинах, насильственного обрусения и грабежей, убожества, близорукости и неисправимого хамства… Революция, ненависть к России вообще обратила против Российской империи…».

По возвращении в Тифлис Зданевич обнаружил, как он пишет Прайсу, что все его друзья «ушли вправо», а он ушел «влево», он теперь за революцию, а может, и за большевистский путч. Но он, увы, на время был разлучен с политикой и вынужден был творить:

«Контрреволюция пыталась распространиться на Север, но была отброшена, а я продолжал витать в мире моих отживших и потерявших, казалось, всякое значение идей, жил, точно на луне, в захолустном городке Тифлисе, вдалеке от горнила, где создавался новый мир, от центров, где решалась судьба человечества.

Что делал? Работал над материалами, собранными в экспедиции, читал в кругу друзей доклады об искусстве и для этих же друзей издавал книги, которые, кажется, есть и у вас, пописывал заумные стихи, зарабатывал деньги, торгуя мукой и керосином, играл на бирже… работал в американских благотворительных организациях…

…В Тифлисе дышать было больше нечем. Надо было ехать или на Север, или на Запад, но только не оставаться на месте. (Рассказывать о любовной катастрофе и маленькой актрисе Зданевич считает неуместным. Он только объясняет «левым» друзьям, что он созрел тогда для «левых» идей, но оказался «в болоте эмиграции». – Б. Н.)

Могу ли я упрекнуть себя теперь в том, что не уехал на Север? Сделай я это, и меня бы ждало опять дело, деятельность, успехи, быть может, во всяком случае жизнь полновесная и достойная. Долгие годы обуреваемый мечтой попасть в Париж, о котором я столько слышал от отца в детстве, куда так часто отец и старший мой брат ездили до войны и, возвращаясь, рассказывали столько головокружительного, я отказался от всего, что ждало меня на Севере, предпочтя путь забвения, нищеты и разочарований.

В ноябре 20-го (?) года я распродал часть своих вещей, купил пароходный билет четвертого класса (то есть палубный, без места, я тоже так плавал в молодые годы до Батуми. – Б. Н.) и вместе с возвращавшимися в Константинополь военнопленными и рогатым скотом покинул Батум. Через неделю я был в Константинополе, где год прожил в нищете, пока новый билет четвертого класса не позволил мне обменять константинопольскую нищету на Монпарнас».

Как видите, здесь ничего нет о трудностях получения визы (кто помог? парижские влиятельные друзья? московские умелые благодетели?). Зато есть кое-что об утверждении левеющего Зданевича в новой вере: «Константинополю суждено было стать заключительным событием, последним эхом наших политических умозрений. И возвращенный вашим письмом к далеким временам, я вам об этих событиях и собираюсь рассказать».

Увы, Зданевич так и не дошел в своем рассказе до этих «событий» и этих «умозрений». Да он и не написал бы правды, даже имей он время. Если бы он в действительности так стремился на «революционный Север», он вернулся бы туда позднее, из Парижа, вместе с наивными Парнахом, Ромовым, Свечниковым (там сгинувшими). Но он предпочитал жить в Париже, безопасно восхищаясь большевистской Москвой (точь-в-точь, как ушлый Эренбург), и доить сразу двух коров, как наш Юрий Анненков или как (с бо́льшими основаниями и с бо́льшим успехом) их Элюар, их и наши Арагон, Пикассо… Все это можно заключить из романтических «Писем к Филиппу Прайсу», дающих все же некоторые объяснения тому, как жил и как выжил в Тифлисе и Париже И. Зданевич, который был поэт-заумник со вполне практическим складом ума: «Я зарабатывал уйму денег, спекулируя мукой и керосином, но золото… золото быстро растекалось, в загородных садах (ах, крошка Зося! – Б. Н.), на издание книг и журналов, поддержку друзей, на представительство и прочее».

Нетрудно предположить, что для нового, уже парижского, «представительства», для организации выставок, для разорительного «издания книг и журналов» (пусть даже одного журнала – «Удар») деньги Зданевич умел извлечь из спонсоров, местных и «северных». Но не будем забегать вперед.

Да и «русофобию» хоронить рано – она оживает при новом описании Трапезунда (правда, направленная уже отчасти против «проклятого прошлого», против «проклятого царского режима»):

«…когда я увидел влево от нас ряд транспортных пароходов, затопленных в бухте, – … памятники отхода нашей армии, умершая, казалось, давным-давно ненависть к отечеству, вспыхнула во мне с невероятной силой…

…И не было ли это поведение историческим, всегда одним и тем же, будь то путешествие царя Петра по Европе или поход на Багдад? Разумеется, были народы более зверские или более разрушительные, но никогда история не видела народа, более загаживающего все, где он проходил».

В конце концов Зданевич все же получил французскую визу. Ко времени его приезда в Париж уже более или менее прояснились отношения между новой русской эмиграцией и русскими футуристами-дадаистами, выехавшими за рубеж еще до Октябрьского переворота или сразу после него (но в общем, как верно отмечает историк Л. Ливак, оторванными «от культурно-идеологического контекста большевистского переворота и Гражданской войны»).

Обнаружив, что в Париж (в связи с какими-то там их русскими событиями вроде войны, революции, путча и новой войны) приехало довольно много русских, франко-русские дадаисты, мирно созревавшие в Цюрихе, Париже и Барселоне, решили поразить приезжих своими новыми открытиями и публикациями. Результат был самый неожиданный. Даже вполне утонченный Адамович счел, что, мешая воедино «парижские эксцентрические утонченности с увлечением дубоватым отечественным футуризмом, поэты-авангардисты» только разозлили эмигрантскую аудиторию, вывалив на нее набор своих догм в расчете на то, что она будет поражена или эпатирована. Даже фанатик авангардизма, недавно приехавший в Париж юный поэт А. Юлиус был удивлен недогадливостью парижских коллег и вспоминал позднее: «Я помню, как нам, совсем недавно покинувшим Россию и пережившим Гражданскую войну, – стихи и темы В. Парнаха показались “чрезвычайно европейскими и западническими” и чрезвычайно далекими от волновавших нас тем».

Наиболее впечатляющую демонстрацию того, что гусь свинье не товарищ, можно было наблюдать на «бенефисе» Сергея Шаршуна в «Хамелеоне». Русские беженцы, все в жизни потерявшие, прошедшие через море огня и крови, но еще сохранившие в душе любопытство к поэзии или искусству, пришли на «антиэстетический» вечер Шаршуна, который русский художник-дезертир назвал по-каталански (он ведь жил в Барселоне) – «Дада лир кан», что, как он сам объяснил, значило «лиризм, чириканье на дадаистский лад». Зрители слушали бессмысленное «чириканье», глядели на «танец» мерзкого Парнаха, который корчился, лежа на столе, и, судя по всему, испытывали не восторг, а отвращение к кривлявшимся переросткам. Будущий коммунист Поль Элюар сообщал по этому поводу великому Тристану Тцара: «У русских самого свинского вида в глазах не было ничего, кроме скуки». «Дадаисты оскорбили публику», – отметил в дневнике Поплавский. С наивной откровенностью описал этот вечер Шаршуна американский дадаист Мэтью Джозефсон в своей книге «Среди дадаистов». Вот его рассказ в переводе Л. Ливака:

«Встреча, на которой я присутствовал… проходила в ресторане перед специально собравшейся аудиторией из приблизительно сотни русских эмигрантов, среди которых были адмиралы, графы и князья с дамами (были, вероятно, один-два эсера, один профессор философии и один подпоручик, – но как же русским в богемной забегаловке без князьев и фрейлин? – Б. Н.). Мы должны были приобщить их к благодати дадаистского евангелия. Эти знатные русские были зачастую вынуждены перебиваться шоферской или официантской работой, что, тем не менее, не убавляло их консерватизма. Мы, дадаисты, уселись отдельно за столиками на подиуме и вели себя, как вульгарные клоуны. Вместо речи Филипп Супо прочитал вслух ресторанное меню, как какое-то заклинание, то и дело останавливаясь, чтобы между прочим оскорбить знатную аудиторию. В то же время он продолжал подчеркнуто неряшливо поглощать свой ужин, переворачивая тарелку и бросая кусочки еды в русских аристократов. Арагон, в свою очередь, поводя носом, обзывал гостей трусами и идиотами, восклицая: “А не пошли бы вы туда, откуда прибыли?”. Как раз в тот момент, когда зрители начали возмущаться, меня убедили взобраться на стол и прочитать трактат о социализме по-немецки. Русские изгнанники принялись улюлюкать и свистеть в мой адрес и швырять хлебные шарики и куски сельдерея, один из которых попал мне в глаз. Я разозлился и, сбрасывая пальто, стал вызывать обидчиков на кулачный бой. Но тут вмешался хозяин ресторана и объявил собрание закрытым».

В общем, как дипломатично описывает эту ситуацию Л. Ливак, парижские дадаисты несли «революционное искусство» людям, на своей шкуре испытавшим прелести военного коммунизма, а потому настроенным консервативно.

Сам Шаршун не очень вникал в проблемы русского изгнания. Он, подобно коренному французу, объявил всю эту беженскую, по большей части социал-революционерскую, публику «белой гвардией России», и было решено держаться среди своих – среди французских левых и русско-французских дадаистов из «Гатарапака» и «Палаты поэтов». Им и читал свои лекции о русском футуризме только что приехавший в Париж Зданевич. Для них был издан по-французски малопонятный и русскому читателю шедевр Зданевича «Лидантю фарам», в предисловии к которому один из французских дадаистов откровенно объяснял, что «пафос разрушения общепринятых идей и любых условностей, уничтожения всего того, что было наиболее дорого в прошлом, объединяет “Университет 41” с Дада».

Понятно, что с этим своим пафосом «революционным» дадаистам безопасней и полезней было держаться подальше от русской аудитории, со слезами на глазах поющей про то, что «замело тебя снегом, Россия». А появившийся в Париже через несколько лет вполне взрослый и грамотный поэт Ходасевич без труда отметил, что здешний футуризм – это «монпарнасский большевизм», и рекомендовал «резкое размежевание от людей, отравленных трупным ядом футуризма». «Здесь еще не догадывались, – писал Ходасевич про тогдашние парижские настроения, – о несовместимости футуризма с эмиграцией… Как уничтожение большевизма есть необходимая предпосылка к восстановлению России, так и дальнейшее развитие русской поэзии немыслимо без преодоления футуризма…»

Зато «отец модернизма» Михаил Ларионов приготовил другу и соратнику Зданевичу, прибывшему в Париж, не только бесценную крышу над головой, но и работу. Сам Ларионов занимал не слишком внушительное кресло вице-председателя Союза русских художников, однако он сумел устроить Зданевича на должность секретаря Союза. Нетрудно догадаться, что это укрепляло собственные позиции Ларионова в Союзе художников и соответствовало его планам. А планов у Ларионова было, как всегда, «громадье». Этот талантливый художник был неутомимый хлопотун, и это отметила (вполне благодушно) в своей довольно осторожной (полной существенных умолчаний) мемуарной книге Н. Н. Берберова: «Всегда он что-то придумывал, иногда – с хитрой улыбкой, иногда – захлебываясь от удовольствия и часто – назло кому-нибудь…».

Берберова пишет о ларионовском «поклонении заветам раннего футуризма, которые заставляли его… не сдаваться “мелкой буржуазии”, а “бить ее по морде” когда и где возможно. Это соединялось у него с в общем безобидными (по убеждению Берберовой. – Б. Н.) симпатиями к советскому коммунизму и с некоторым сочувствием Германии и надеждами (во время войны) на перемены, которыми она “даст в зубы старой дуре” Европе… Только бы ломать старое и спихивать “с борта современности” отжившее барахло!».

Намекает недобрая Берберова и на перемены в семейной жизни Ларионова, который пишет теперь желтой краской желтенькую женщину с низким тазом (все разглядела, злодейка, – и новую женщину, и упадок творчества). Впрочем, за полвека до Берберовой подобные же организационные пристрастия Ларионова (вполне сходные с теми, что обуревали тифлисского гимназиста Зданевича) отмечал известный искусствовед А. Эфрос: «Он расходовал себя на манифесты, монологи и споры: он обожал произносить споры на диспутах».

Надо отметить, что ларионовские ревнастроения не являлись редкостью в тогдашней парижской эмиграции, они лежали вполне в русле «пореволюционных движений», выражавших надежды то на фашизм, то на большевизм, или слегка «гуманизированный», или уж такой как есть. А какой он есть, ни Ларионов, ни его молодые друзья-художники знать не могли, потому что они Россию покинули до путча, до террора, до насилия, до голода и военного коммунизма, иные вообще покинули страну в полудетском возрасте, да и мало интересовались жизнью широкой, не художественной массы русского населения.

Эти вывезенные еще из прежней России ларионовские «озорство», «антибуржуазность», ненависть к «проклятому прошлому», к «мертвечине», «классике», «отжившему барахлу», к «старикам» (которые были ничуть не старше самого Ларионова), к «проклятым буржуям» (нынешнего Ларионова бывшим ничуть не богаче, а попавшим в ситуацию куда более печальную, чем он сам) и определяли ту особенность парижского Союза художников, которую историк Л. Ливак мягко охарактеризовал как «отсутствие антисоветизма». На самом деле это были воинствующий пробольшевизм, просоветизм, открытость большевистской пропаганде, надменное нежелание знать истинную российскую реальность, прислушаться к воплям истязаемых.

Углубление этих настроений, уже бытовавших в парижских художественных организациях, относится к тому самому 1922 году, когда Зданевич стал секретарем Союза и со всей энергией впрягся в работу. К этому времени относится выход в свет первого номера журнала «Удар», который сразу обрушился на «болотных эмигрантов» и «эмигрантскую гниль», противопоставляя им небывалый расцвет советской культуры. (Напомню, что это углубление совпадает и с расцветом вполне успешной активности лубянского «Треста».)

Позднее Зданевич писал (в неопубликованном и малоубедительном некрологе Поплавскому), что их былые просоветские акции были отчасти основаны на их заблуждениях: они «считали себя попутчиками» Советов, а их там никто попутчиками не считал. Впрочем, и позднее он намекал на некий политический протест молодежи, хотя подробнее написать об этом не захотел, а может, и не смог.

В том, что молодые бунтуют против стариков, нет ничего нового и необычного. Тем более если эти молодые еще непризнанные гении и недоучки. Они презирают стариков, которые «отжили свой век», но еще не уходят со сцены – все эти жалкие эстеты-мирискусники, все эти «бенуалансере-ходасевичи-бунины»…

Молодые винят «белоэмигрантских» реакционеров в том, что они не дают им ходу, замедляют их движение к славе. Вот там, где-то там, на просторах оставленной России, восторжествовала свобода. Ну пусть не для всех свобода, но свобода для художественного авангарда. Говорят, там даже комиссар по искусству – из здешних авангардистов, да еще вдобавок родом из черты оседлости (для многих это важно).

Понятно, здешние зубры-реакционеры (хотя бы и левые эсеры) клевещут на жизнь новой России, но ведь доходят до нас и другие вести, и они убедительней. Откуда поступают другие вести? Да вот почитайте журнал Ромова «Удар», в феврале 1922 года вышел его первый номер. В редакции – Фернан Леже, Виктор Барт, Жак Липшиц… Издается на какие-то бально-танцевальные деньги, кто проверял? Известно, впрочем, кто нынче правит бал в Париже.

В Союзе художников, в Палате поэтов, в «Гатарапаке» жизнь в то время била ключом. Зданевич организует благотворительные дадаистские спектакли, заумные «трансментальные» балы – молодежь общается, готовит костюмы и оформление, всем весело. Французские дадаисты приходят на помощь. Они обрели в русских изгнанниках интересных собратьев. Правда, у самих французов кипят свары, там идет борьба за власть – сцепились Андре Бретон и Тристан Тцара (а русские сразу неразумно пристали к своему, к эмигранту Тристану); страсти накаляются, Бретон ищет поддержки у коммунистов.

По инициативе журнала «Удар» проводятся «Чествования поэтов». На первом чествовали только что прибывшего Зданевича (участвовали французы – Тцара, Супо…). На конец ноября намечен обед, посвященный приезду самого Маяковского. Подписной лист уже полон – там и Сюрваж, и супруги Делоне, и Мария Васильева, и Жак Липшиц, и Серж Шаршун, и Серж Фера, и Давид Видгоф (пока еще председатель Союза художников), и Оскар Мещанинов, и Борис Григорьев, и Михаил Ларионов, и Борис Поплавский, и Ромов, и Зданевич, и Барт – десятки имен. Шутка ли, приезжает сам Маяковский!

От лица русских художников и сотрудников «пригласителя» Дягилева гостя приветствует Наталья Гончарова. Она говорит о значительности, о величии и смысле самого этого имени – Ма-я-ков-ский. Художница создает словесный портрет гиганта, говорит о его росте, голосе, размерах его рта – обращается за примерами… к Ветхому Завету: «Помнится, в Библии есть одно место, где говорится о том, что дочери земли были прекрасны, что небожители прилетели к ним, и что от этого общения были потомки. Они должны быть похожи на Маяковского, на Петра I, на Ширама из Флобера, на Пророков – огромные неутомимые мастера, кователи человечества. Это образцы нового человечества, его сознания, его сущности, это свежий живительный воздух высот».

Художница пророчит гибель старому миру, миру чековой книжки, сравнивает «литые стихи Маяковского» «с писаниями протопопа Аввакума, Пушкина… Ломоносова».

Куда уж дальше!

И, Боже мой, как бежит время… Каких-нибудь четыре года прошло со времени возвращения Гумилева из Парижа в Россию. Наталья Сергеевна написала для Гумилева большую гуашь и внизу подписала (гуашь эта теперь в русских запасниках, всякий может убедиться): «Николаю Степановичу Гумилеву на память о нашей первой встрече в Париже. Береги Вас Бог, как садовник бережет розовый куст в саду».

Как бежит время… В 1921-м расстреляли большевики в подвале восемь десятков ни в чем не повинных интеллигентов. Наскоро придумав какой-то новый «заговор», расстреляли их в назидание всем ста пятидесяти миллионам потенциальных россиян-заговорщиков. Среди расстрелянных был и Николай Гумилев. А воспевший эти новые, заодно с прежними, подвиги большевиков посланец ГПУ Маяковский снисходительно ублажает теперь льстивых русских парижан футуристско-пропагандистским криком:

 
Идем!
Идем, идем!
Го, го,
го, го, го, го,
го, го!
Спадают,
Ванька!
керенок подсунь-ка в лапоть!
Босому, что ли, на митинг ляпать?[4]4
  Здесь и далее стихи В. Маяковского приведены по изданию: Маяков ский В. В. Сочинения в одном томе. М., 1941.


[Закрыть]

 

В общем, потомок небожителей не обманул ожиданий Натальи Сергеевны. И с международным положением познакомил парижскую провинцию – всей силой таланта наехал на их американского Вудро Вильсона:

 
Он сидит раззолоченный
за чаем
и птифур.
…Я приду к нему,
я скажу ему:
«Вильсон, мол,
Вудро,
Хочешь крови моей ведро?»
… До самого дойдем
до Лойд-Джорджа —
скажем ему: «Послушай,
Жоржа…»
 

Юмор, как говорили девушки из Малаховки, бесподобный. А дальше – космический размах:

 
И все эти
сто пятьдесят миллионов людей,
биллионы рыбин,
триллионы насекомых,
зверей,
домашних животных,
сотни губерний,
со всем, что построилось,
стоит,
живет в них,
все, что может двигаться,
и все, что не движется,
все, что еле двигалось,
пресмыкаясь,
ползая,
плавая —
лавою все это, лавою!
 

Впрочем, весь этот космический размах, как выясняется, лишь декоративный орнамент для простенького агитпропа:

 
Оттого
сегодня
на нас устремлены
глаза всего света
и уши всех напряжены,
наше малейшее ловя,
чтобы видеть это,
чтобы слушать эти слова:
это —
революции воля,
брошенная за последний предел,
это —
митинг,
в махины машинных тел
вмешавший людей и зверья туши…
…Вместо вер —
в душе электричество,
пар.
Вместо нищих —
всех миров богатство прикарманьте!
Стар – убивать.
На пепельницы черепа
!
 
 
В диком разгроме
старое смыв,
новый разгро
мим
по миру миф.
…Были рабы!
Нет раба!
Баарбей!
Баарбань!
Баарабан!
Эй, стальногрудые!
Крепкие, эй!
Бей, барабан!
Барабан, бей!
…В барабан!
В барабан!
В барабан!
…Революция
царя лишит царева званья.
…Совнарком —
его частица мозга, —
не опередить декретам скач его.
Сердце ж было его так громоздко,
что Ленин еле мог его раскачивать.
 

Передав последние новости о декретах, о Совнаркоме и Ленине, поэт смолкает в буре аплодисментов, и милая Наталья Сергеевна курит ему фимиам, поет дифирамбы, забыв и «Бога-садовника», и «розовый куст». Но ведь и правда, время бежит: теперь у Натальи Сергевны милдруг – знаменитый социалист Орест Иваныч Розенфельд (близкий к самому Блюму), а у Михал Федоровича – будущая их наследница, молодая парижская соседка Шурочка Томилина (та, чей низкий таз не понравился Берберовой). Впрочем, вернемся к серьезным делам – к Союзу художников и мировой революции.

В кулуарах памятной этой встречи руководители парижского Союза художников советуются с посланцем Москвы Маяковским о сотрудничестве, после чего деятельность Союза становится еще более лихорадочной. Художники из «Палаты поэтов», «Гатарапака» и «Удара» объединяются в группу «Через», о чем Зданевич, уже освоивший должную терминологию, сообщает в Москву: «Мы образовали “Через” – тактическая группа». Ее штаб собирается в кафе «Пале-Руайяль» на авеню Обсерватории. «Через» – это значит рука, протянутая через границы советским и французским авангардистам. Зданевичу грезится большое подведомственное пространство. «Стена, отделявшая Париж от Советской России, стала падать…» – вспоминал он позднее, очень точно обозначив для нас момент, когда должна она была упасть, – 1925 год.

Видимо, и Ларионову грезилось нечто вроде возвращения на белом коне. Его можно понять. Он был одним из первых российских придумщиков и новаторов, одним из первых «открывателей» (Эфрос назвал его «главным изобретателем наших “измов”»). Теперь его подражатели оказались в Москве в комиссарах и официальных «открывателях», а он оказался как будто ни при чем. Малевич все выступления начинал с фразы «Я открыл». Да опамятуйтесь, это Ларионов открыл, а не Малевич. Малевич свой черный квадрат выставил в 1915-м, а Ларионов уже в 1912-м (позднее оба будут во всех мемуарах сдвигать вглубь даты великого открытия) открыл для них «лучизм» и выставил «лучистую колбасу» (ту, что хранится нынче в кельнском Музее Людвига, надеюсь, что в холодильнике). И ведь какое предвиденье! Знал, чуял наш гений, что на долгие десятилетия соц-режима колбаса станет лучезарной и «лучистой» мечтой российской провинции, недоступная «колбаска», тающая в воздухе социализма и оседающая лишь где-то в спецбуфетах.

Маяковскому, приехавшему в 1922 году в Париж, Ларионов попытался напомнить, что он первым изобрел «лучизм», а может, и колбасу тоже. А чтоб не забыл о нем высокий гость в суете ужинов, уже через несколько дней послал ему вдогонку Ларионов письмо с жалобой на здешних и с ностальгическим перечнем всех, кого он раньше знал и кто теперь там у них вышел в люди:

«29.XI.1922. Милый Владимир Владимирович,

Посылаю тебе два портрета…

В Париже до сих пор идут разговоры и о вечере и прочитанных стихах – Маяковский на втором слове. Липшицы и Вальдемар не могут успокоиться, судят так и этак, заключают, что все это очень грубо и резко – но ничего сделать нельзя…

Прошу передать привет Шевченко, Романовичу, Малевичу, Татлину, Экстер, Таирову, Брик, Крученых и другим, кто меня еще помнит и знает».

И тридцать лет спустя (вскоре после смерти Сталина, допустившего, вероятно, досадные ошибки в области недооценки художественного авангарда) писал Ларионов в Москву Жегину, прося восстановить справедливость: мол, на Западе везде теперь абстракционизм, а это же мы его открыли в виде лучизма. Наивный старик Ларионов, поверил новой книжке Мишеля Сефора о его, Ларионова, первородстве и неосторожно сослался на отстающий Запад. Да Запад еще и через сто лет будет спасительным ругательством под стенами Кремля.

А вот что он приложил в письме Маяковскому «Липшицев» – это понятное дело, да и верно им подмечено: все как есть безродные обитатели «Улья» – все они из местечек, да и сам Липшиц никакой не Жак, а Якоб-Хаим, а вот, погляди, туда же… Нехорошо, конечно, так выражаться левому человеку, но Маяковский свой и не выдаст. Он уже успел, Маяковский, по приезде все пропечатать («наследить» – говорит он сам, но, небось, ведь Брик все и накропал), написал про «острие лучевое», которое уже вонзилось во Францию: «Сквозь Францию… луч взбирается на скат Аппениньий. А луч рассвечивается по Пиренею».

Так что, надо понимать, русские лучисты все «за нас». А после визита к Сониному мужу Роберу Делоне Маяковский сообщил, что и этот нерусский человек «косыми путями подходит тоже к революции». Хорошее дело. Для того и держим Коминтерн, чтоб хоть «косыми путями», хотя бы и ценой немалых затрат (сколько он казенных деньжищ проездил, Маяковский!), но шли работники искусства куда надо. И справедливость требует отметить, что шли безотказно: и Пикассо, и Элюар, и Леже – все буржуйски богатели, но никто не свернул с путей.

В первый же приезд Маяковского намекнуло ему руководство парижского Союза художников, что хорошо бы смежную организацию открыть в Москве, для влияния и поддержки. И вот буквально через месяц после возвращения отнес Маяковский в Агитотдел ЦК ВКП(б) заявление, грамотно (наверняка самим Бриком) составленное: просим открыть журнал с Иностранным отделом – от Франции представят его крупные имена: Тристан Тцара и Фернан Леже (из группы «Удар»), супруги Делоне, что подошли «косыми путями»… В феврале 1923 года было получено разрешение, в марте уже вышел первый номер журнала «Леф», а во втором номере было воззвание к Интернационалу искусств:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации