Текст книги "Современная комедия"
Автор книги: Джон Голсуорси
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 58 (всего у книги 60 страниц)
Выражение ее лица – голодное, жесткое, лихорадочное – произвело на Сомса смешанное впечатление: сердце его заныло и тут же подпрыгнуло от радости. Не торжествующую страсть выражало это лицо! Оно было трагически несчастно, иссушено, искажено. Словно все черты обострились с тех пор, как он в последний раз ее видел. И, повинуясь инстинкту, он ничего не сказал и подставил ей лицо для поцелуя. Губы ее были сухие и жесткие.
– Так ты приехал, – сказала она.
– Да, и хочу, чтобы ты поехала со мной прямо в «Шелтер», как только выпьешь чаю. Ригз уберет твою машину.
Она пожала плечами и прошла мимо него в дом. Ему показалось, что ей все равно, что он в ней видит, что думает о ней. Это было так несвойственно ей, что он растерялся. Что же она, попыталась и обожглась? Это было бы слишком хорошо. Он стал рыться в памяти, вызвал ее образ, каким видел его шесть лет назад, когда привез ей весть о поражении. Да! Но в то время она была так молода, такое круглое у нее было лицо – непохожее на это жесткое, заострившееся, опаленное лицо, от которого ему делалось страшно. Увезти ее к Киту, увезти поскорее! И, послушный инстинкту, выручавшему его, лишь когда речь шла о Флер, он вызвал Ригза, велел ему поднять верх машины и подавать.
Флер была наверху, в своей комнате. Спустя несколько времени Сомс послал сказать ей, что машина ждет. Скоро она пришла: с густо напудренным лицом и накрашенными губами, – и опять Сомса ужаснула эта белая маска, и красная полоска сжатых губ, и живые, измученные глаза. И опять он ничего не сказал и достал карту.
– Заедет он куда не надо, если не сидеть с ним рядом. Дорога путаная.
Он сел к шоферу. Говорить она не может, а смотреть на ее лицо у него не было сил. Они покатили. Бесконечно долгим показался ему путь. Только раз или два он оглянулся на нее: она сидела как мертвая, белая и неподвижная. И два чувства – облегчение и жалость – продолжали бороться в его сердце. Ясно, что это конец, – она сделала ход и проиграла! Как, где, когда – этого ему никогда не узнать, но проиграла! Бедняжка! Не виновата она, что любила этого мальчика, не могла забыть; не более виновата, чем был он сам, когда любил его мать. Не вина, а громадное несчастье! Словно сжатыми накрашенными губами бледной женщины, сидящей позади него на подушках машины, пела свою предсмертную лебединую песню страсть, рожденная сорок шесть лет назад от роковой встречи в борнмутской гостиной и перешедшая к дочери с его кровью.
«Благослови, душа моя, Господа!» Гм! Легко сказать! Они ехали по мосту в Стэйнсе – теперь Ригз не собьется. Когда они приедут домой, как вдохнуть жизнь в ее лицо? Слава богу, мать ее в отъезде! Конечно, поможет Кит. И может быть, ее старая собака. И все же, как ни утомили его три долгих последних дня, Сомс с ужасом ждал минуты, когда машина остановится. Для нее, может быть, лучше было бы ехать и ехать. Да и для всех, пожалуй. Уйти от чего-то, что с самой войны преследовало неотступно, ехать все дальше! Когда желанное не дается в руки и не отпускает – ехать и ехать, чтобы заглушить боль. Покорность судьбе, как и живопись, утраченное искусство – так думалось Сомсу, когда они проезжали кладбище, где со временем он предполагал упокоиться.
Близок дом, а что он ей скажет, приехав? Слова бесполезны. Он высунул голову и глубоко потянул в себя воздух. Он всегда находил, что здесь, у реки, пахнет лучше, чем в других местах, – смолистей деревья, сочней трава. Не то, конечно, что воздух на поле «Большой Форсайт», но ближе к земле, уютнее. Конек крыши и тополя, потянуло дымом, слетаются на ночлег голуби – приехали! И, глубоко вздохнув, он вышел из машины.
– Ты переутомилась, – сказал он, открывая дверцу. – Хочешь сразу лечь, когда повидаешь Кита? Обед я пришлю в твою комнату.
– Спасибо, папа. Мне немножко супу. Я, кажется, простудилась.
Сомс задумчиво посмотрел на нее и покачал головой, потом коснулся пальцем ее белой щеки и отвернулся.
Он пошел во двор и отвязал ее старую собаку. Может, ей нужно побегать, прежде чем идти в дом, и он пошел с ней к реке. Солнце зашло, но еще не стемнело, и, пока собака носилась в кустах, он стоял и смотрел на воду. Проплыли на свой островок лебеди. Лебедята подросли, стали почти совсем белые – как призраки в сумерках, изящные создания и тихие. Он часто подумывал завести одного-двух павлинов: они придают саду законченность, но от них много шума. Он не мог забыть, как однажды рано утром на Монпелье-сквер слышал их страстные крики из Гайд-парка. Нет, лебеди лучше – так же красивы и не поют.
Опасаясь, что собака погубит его земляничное дерево, он сказал:
– Идем к хозяйке.
И повернув к освещенному дому, он поднялся в картинную галерею. На столе его ждали газеты и письма. Полчаса он просидел над ними. В жизни он не рвал бумаг с таким удовольствием. Потом прозвучал гонг, и он пошел вниз, готовый провести вечер в одиночестве.
XIIIПожары
Но Флер обедать пришла. И для Сомса начался самый смутный вечер в его жизни. В сердце его жила великая радость и великое сострадание, то и другое нужно было скрывать. Теперь он жалел, что не видел портрета Флер, – была бы тема для разговора. Он робко заикнулся о ее доме в Доркинге.
– Полезное учреждение, – сказал он. – Эти девушки…
– Я всегда чувствую, что они меня ненавидят. И неудивительно. У них ничего нет, а у меня все.
Смех ее больно резнул Сомса.
Она почти не прикасалась к еде. Но он боялся спросить, мерила ли она температуру. Она еще, чего доброго, опять засмеется. Вместо этого он стал рассказывать, как разыскал у моря участок, откуда вышли Форсайты, и как он был в Уинчестерском соборе; он говорил и говорил, а сам думал: «Она ни слова не слышала».
Его тревожила и угнетала мысль, что она пойдет спать, снедаемая скрытым огнем, до которого он не мог добраться. Вид у нее был такой, словно… словно она могла наложить на себя руки! Надо надеяться, что у нее нет веронала или чего-нибудь в этом роде. И он не переставал гадать, что же произошло. Если б у нее еще оставались сомнения, надежды, она металась бы, не находила себе места, но, конечно, не выглядела бы так, как сейчас! Нет, это поражение. Но что было? И неужели все кончено и он навсегда свободен от гнетущей тревоги последних месяцев? Он взглядом допрашивал ее, но лицо, отражавшее, несмотря на слой пудры, ее взвинченное состояние, было театральное и чужое. Жестокое, безнадежное выражение ее разрывало ему сердце. Хоть бы она заплакала и все рассказала! Но он понимал, что ее приход к обеду и видимость нормального разговора с ним означали: «Ничего не случилось!» И он сжал губы. Любовь нема – словами ее не выразишь! Чем глубже его чувство, тем труднее ему говорить. Как это люди изливают свои чувства и тем облегчают себе душу – он никогда не мог понять!
Обед кое-как дотянулся до конца. Флер бросала отрывочные фразы, опять звенел ее смех, от которого ему было больно, потом они пошли в гостиную.
– Жарко сегодня, – сказала она и открыла дверь на балкон. Вдали, из-за прибрежных кустов, всходила луна; по воде бежала светящаяся дорожка.
– Да, тепло, – сказал Сомс, – но если ты простужена, лучше не выходи.
Он взял ее под руку и ввел в комнату. Страшно было пустить ее бродить так близко от воды.
Она подошла к роялю:
– Можно побренчать, папа?
– Пожалуйста. У твоей матери есть тут какие-то французские романсы.
Пусть делает что хочет, лишь бы исчезло с ее лица это выражение. Но музыка волнует, а французские песни все о любви! Только бы не попалась ей та, что вечно напевает Аннет:
Auprès de ma blonde il fait bon – fait bon – fait bon, Auprès de ma blonde il fait bon dormir[50]50
Припев из песни XVII века: «Рядом с моей блондинкой спать хорошо». – Примеч. ред.
[Закрыть].
Волосы этого мальчика! Давно, когда он стоял рядом с матерью. Вот у кого были волосы! Такие светлые, и темные глаза. И на мгновение ему почудилось, что не Флер, а Ирэн сидит у рояля. Музыка! Прямо загадка, как можно ценить музыку настолько, насколько ценила ее Ирэн. Да! Больше людей, больше денег ценила! А его музыка никогда не волновала, не понимал он ее! Так неудачно! Вот она у рояля, какой он помнит ее в маленькой гостиной на Монпелье-сквер; какой видел в последний раз в вашингтонском отеле. Такой она и останется, наверно, до самой смерти, и все еще будет красива. Музыка!
Он встрепенулся.
Высокий резкий голосок Флер долетел до него сквозь дым сигары. Грустно! Она храбро сопротивляется. С желанием, чтобы она сдалась, боролся страх. Он не знал, что предпринять, если это случится.
Она замолчала, не допев романса, и закрыла рояль. Лицо у нее было чуть ли не старое – такой она будет в сорок лет. Потом она прошла и села по другую сторону камина. Она была в красном, и это было неприятно – усиливало чувство, что она горит под своей напудренной маской. Она сидела очень тихо, делая вид, что читает. А он держал в руках «Таймс» и старался не замечать ее. Неужели ничем нельзя отвлечь ее внимание? А картины? Кто ей больше всего нравится: Констебл, Стивенс, Коро, Домье?
– Коллекцию я оставлю государству, – сказал он. – Но штуки четыре ты отбери себе, и копия с «Vendimia» Гойи, конечно, тоже твоя. – Потом вспомнил, что платье с «Vendimia» было на ней на балу в Нетлфолде, и заспешил: – Вкусы теперь новые: может, государство и откажется от картин, – тогда уж не знаю. Вероятно, сможешь сбыть их Думетриусу, он и так на большинстве их хорошо заработал. Если выберешь подходящий момент, без стачек и всего такого, распродажа может дать порядочную сумму. Я вложил в них добрых семьдесят тысяч – выручить можно не меньше ста.
Она как будто и слушала, но он не знал наверно.
– Мое мнение, – продолжал он из последних сил, – что через десять лет от современной живописи ничего не останется – нельзя же до бесконечности фокусничать. К тому времени им надоест экспериментировать, если только опять не будет войны.
– Не в войне дело.
– То есть как это – не в войне? Война внесла в жизнь уродство, всех научила торопиться. Ты не помнишь, как было до войны.
Она пожала плечами.
– Правда, – продолжал Сомс, – началось это раньше. Я помню первые лондонские выставки постимпрессионистов и кубистов. После войны все просто взбесились, хотят того, до чего не могут дотянуться.
Он осекся. В точности как и она!
– Я, пожалуй, пойду спать, папа.
– Да-да, – сказал Сомс, – и прими аспирин. Не надо шутить с простудой.
Простуда! Это еще было бы полбеды. Сам он опять подошел к открытой двери, стоял, смотрел на луну. Из помещения прислуги неслись звуки граммофона. Любят они заводить эту кошачью музыку, а то еще громкоговоритель включат! Он никак не мог решить, что хуже.
Он дошел до края террасы и протянул вперед руку. Ни капли росы! Сухо, замечательная погода! За рекой завыла собака. Есть, верно, люди, которые сказали бы, что это не к добру! Чем больше он узнает людей, тем неразумнее они кажутся: либо гонятся за сенсацией, либо вообще ничего не видят и не слышат. Сад хорош в лунном свете: красивый и призрачный. Бордюр из подсолнухов и осенних маргариток, и поздние розы на круглых клумбах, и низкая стена старого кирпича – с таким трудом он раздобыл его! – даже газон – в лунном свете все было похоже на декорации. Только тополя нарушали театральный эффект, темные и четкие, освещенные сзади луной. Сомс вышел в сад. Белый дом, увитый ползучими растениями, тоже стоял призрачный, точно припудренный; в спальне Флер был свет. Тридцать два года он здесь прожил. Он привязался к этому месту, особенно с тех пор, как купил заречную землю, так что никто не мог там построиться и подглядывать за ним. Подглядывание, физическое и моральное, – от этого он как будто уберегся в жизни.
Он докурил сигару и бросил окурок на землю. Ему хотелось дождаться, когда свет в ее окне погаснет, – знать, что она уснула, как в те дни, когда она девочкой уходила спать с зубной болью. Но он был очень утомлен. Автомобильная езда плохо действует на печень. Надо идти домой и запирать двери. В конце концов, он ничего не в силах изменить тем, что останется в саду, да и вообще не в силах ничего изменить. Старые не могут помочь молодым, да и никто никому не может помочь – по крайней мере там, где замешано сердце. Чудная вещь – сердце! И подумать, что у всех оно есть. Это должно бы служить утешением, а вот не служит. Не утешало его, когда он дни и ночи страдал из-за матери этого мальчика, что она тоже страдала! И что проку Флер от того, что страдает сейчас этот молодой человек – и, наверно, жена его тоже! И Сомс запер балконную дверь и пошел наверх. Он постоял у ее двери, но ничего не было слышно, разделся, взял «Жизнь художников» Вазари и, сидя в постели, стал читать. Чтобы уснуть, ему всегда хватало двух страниц этой книги, и обычно это были все те же две страницы – он так хорошо знал книгу, что никогда не помнил, на чем остановился.
Скоро он проснулся, сам не зная отчего, и лежал, прислушиваясь. В доме будто происходило какое-то движение. Но если он встанет и пойдет смотреть, опять начнутся терзания, а этого не хотелось. Кроме того, заглянув к Флер, он, чего доброго, разбудит ее. Он повернулся в постели, задремал, но опять проснулся, лежал и думал лениво: «Плохо я сплю – надо больше двигаться». Сквозь щели занавесок пробивалась луна. И вдруг ноздри его дрогнули. Как будто потянуло гарью. Он сел, понюхал. Ну да! Что там, короткое замыкание или горит соломенная крыша голубятни? Он встал, надел халат и туфли и подошел к окну.
Из верхнего окна струился красноватый свет. Боже великий! Его картинная галерея! Он побежал по лестнице на третий этаж. Неясный звук, запах гари, теперь уже несомненный… Едва устояв на ногах, он взбежал по лестнице, дернул дверь. Силы небесные! Дальний конец галереи, в левом крыле дома, был охвачен пламенем. Красные язычки лизали деревянную обшивку стен; занавески на дальнем окне уже обуглились и почернели, от корзины для бумаг, стоявшей возле письменного стола, остались одни угли! На паркете он заметил пепел папиросы. Кто-то здесь курил. Он стоял растерянный и вдруг услышал потрескивание пламени. Бросился вниз, распахнул дверь в комнату Флер. Она спала, лежала на кровати, совсем одетая! Одетая! Так это… Неужели она? Она открыла глаза, посмотрела на него, ничего не понимая.
– Вставай! – сказал он. – В картинной галерее пожар. Сейчас же убери Кита и прислугу! Пошли за Ригзом! Позвони в Рединг, вызови пожарных – живо! Смотри, чтобы в доме никого не осталось!
Он подождал, пока она вскочила, побежал назад к лестнице и, схватив огнетушитель, потащил его наверх – тяжелая, громоздкая штука! Он смутно знал, что нужно ударить его крышкой об пол и обрызгивать пламя. От двери он заметил, что огонь сильно распространился. О боже! Загорелся Фред Уокер и обе картины Дэвида Кокса! Огонь добрался до плинтуса, который шел вдоль всей галереи, отделяя верхний ряд картин от нижнего да и верхний плинтус тоже горит! Констебл! Секунду он колебался. Спешить к нему, спасти хоть одну картину? Может, огнетушитель не действует? Он бросил его и, пробежав через всю галерею, схватил Констебла как раз в ту минуту, когда пламя по стене доползло до него. Пока он срывал картину с крюка, горячее дыхание обожгло ему лицо. Он отбежал, распахнул окно, приходившееся против двери, и поставил картину на подоконник. Потом опять схватил огнетушитель и с силой ударил его об пол. Брызнула струя жидкости, он поднял ее выше и направил на огонь. Теперь комната была полна дыма, у него кружилась голова. Жидкость оказалась хорошей, и он с радостью увидел, что пламени она не по сердцу. Оно заметно сдавало. Ho Уокер погиб – а-а, и Коксы тоже! Он отогнал огонь к стене с окнами, но тут струя кончилась и он заметил, что горит деревянная обшивка дальше того места, где он начал обрызгивать. Горел и письменный стол со всеми бумагами. Что же теперь, бежать вниз, через весь дом, за вторым огнетушителем? Где это Ригз пропадает? Альфред Стивенс! Нет, шалишь! Недопустимо, чтобы погиб его Стивенс, или Гогены, или Коро!
И в Сомса словно демон вселился. Его вкус, труды, деньги, гордость – все пойдет прахом? Так нет же! И сквозь дым он опять бросился к дальней стене. Он срывал Стивенса, а пламя лизало ему рукав. Прислоняя картину к косяку окна, рядом с Констеблом, он ясно различил запах горелой материи.
Язык пламени прошелся по Добиньи, со звоном вылетело стекло – теперь картина не защищена, и пламя по ней так и ползает, так и вспыхивает! Он бросился обратно, ухватил картину Гогена – голая таитянка. Она не желала слезать со стены, и он взялся за проволоку, но тут же отпустил – проволока раскалилась докрасна; вцепился в раму, дернул – и, оторвав картину, сам упал на спину. Но любимый Гоген спасен! Он и его поставил к остальным и побежал к той из картин Коро, к которой ближе всех подобралось пламя. Серебристый прохладный пейзаж обжег ему руки, но и его удалось спасти! Теперь Моне! Пожарные раньше чем через двадцать минут не приедут. Если этот Ригз сейчас не придет… Надо растянуть внизу одеяло, и он стал бы бросать картины из окна. И тут у него вырвался стон. Горел второй Коро. Бедный! Сорвав со стены Моне, он поспешил к лестнице. По ней бежали к нему две перепуганные горничные, наскоро накинувшие пальто поверх ночных рубашек.
– Ну-ка! – крикнул он. – Возьмите эту картину и не теряйте голову. Мисс Флер и мальчик вышли?
– Да, сэр.
– Пожарных вызвали?
– Да, сэр.
– Принесите мне огнетушитель, а сами растяните одеяло вот там, под окном, и держите крепко, я буду сбрасывать картины. Да не сходите с ума – никакой опасности нет! Где Ригз?
Он вернулся в галерею. О-о! Гибнет маленькая любимая картина Дега! И с яростью в сердце Сомс опять ринулся к стене и вцепился в другого Гогена. Пестрая штука – единственная, кажется, покупка, на которой ему удалось обставить Думетриуса. Словно из благодарности, картина легко далась ему в обожженные, дрожащие руки. Он отнес ее на окно и постоял, задохнувшись, переводя дыхание. Пока можно дышать здесь, на сквозняке между открытым окном и дверью, надо продолжать снимать их со стены.
Сбросить их вниз недолго. Бонингтон и Тернер – не стал бы Тернер так любить закаты, если б знал, что за штука пожар. Каждый раз, подходя к стене, Сомс чувствовал, что еще один рейс – и легкие не выдержат. А нужно!
– Папа!
Флер с огнетушителем!
– Ступай вниз! Уходи! – закричал он. – Слышишь? Уходи из дома! Скажи, пусть растянут одеяло, да смотри, чтобы держали покрепче.
– Папа! Позволь мне! Я не могу!
– Уходи! – снова крикнул Сомс, толкая ее к лестнице.
Подождав, пока она спустится, он ударил крышку огнетушителя об пол и опять стал обрызгивать пламя. Потушил бюро и обрушился на дальнюю стену. Огнетушитель был страшно тяжелый, и когда он, пустой, выпал у него из рук, Сомсу застлало глаза. Но опять он немного сбил огонь. Только бы продержаться!
А потом он увидел, что погиб Гарпиньи – такая красота! Эта бессмысленная потеря придала ему сил. И, снова кинувшись к стене – на этот раз к длинной, – он стал снимать картины одну за другой. Но огонь опять подползал, упорный, как пламя ада. До Сислея и Пикассо не дотянуться: они висели высоко в углу, и он не решался лезть в самый огонь, ведь если поскользнуться, упасть – кончено! Эти пропали, но Домье он спасет! Любимая, пожалуй, самая любимая картина. Есть! Задыхаясь, жадно впивая воздух, он увидел в окно, что внизу четыре горничные растянули одеяло и держат его за углы.
– Крепче держите! – крикнул он и, сбросив Домье, проследил, как он падал. Какое варварское обращение с картиной! Одеяло провисло под тяжестью, но выдержало. – Крепче! – закричал он. – Ловите!
И таитянка Гогена полетела следом. Одну за другой он сбрасывал картины с подоконника, и одну за другой их вынимали из одеяла и складывали на траве. Сбросив последнюю, он оглянулся, чтоб оценить положение. Пламя уже захватило пол и быстро продвигалось по обшивке стен.
Правую стену успеют спасти пожарные. Левая погибла, но почти все картины он успел снять. Непосредственная опасность угрожает длинной стене: надо браться за нее. Он подбежал как можно ближе к углу и схватил Морленда. Руки обжигало, но он снял его – белого пони, ставшего ему в шестьсот фунтов. Он обещал ему хорошее жилище! Он столкнул его с окна и проследил, как картина рухнула на одеяло.
– Ну и ну!
За ним в дверях этот Ригз – наконец-то! – в рубахе и брюках, с двумя огнетушителями и открытым ртом.
– Закройте рот, – прохрипел он, – и поливайте вот эту стену!
Он смотрел на струю и на отступавшее перед ней пламя. Как он ненавидит эти неотвязные красные языки! Ага! Теперь присмирели!
– Давайте другой! Спасайте Курбе! Живо!
Опять ударила струя, и пламя отступило. Сомс кинулся к Курбе. Стекла и в помине нет, но картина еще цела. Он сорвал ее с гвоздя.
– Огнетушители, черт их дери, все вышли, сэр, – донесся до него голос Ригза.
– Идите сюда! – позвал Сомс. – Снимайте картины с этой стены и выбрасывайте из окна, по одной – да не промахнитесь! – в одеяло. Поворачивайтесь!
Он и сам поворачивался, видя, как оробевшее было пламя опять разгорается. Они вдвоем бегали, задыхаясь, к стене, срывали картины, бежали опять к окну и опять к стене – а пламя все приближалось.
– Вон ту, верхнюю, – сказал Сомс. – Обязательно! Возьмите стул. Живо! Нет, лучше я сам. Поднимите меня, не достану!
Вознесшись в крепких руках Ригза, Сомс достал свой экземпляр Якоба Мариса, купленный в тот самый день, когда весь мир охватило пожаром. «Убийство эрцгерцога!» – он и сейчас помнил эти выкрики. Ясный день; солнце светит в окно такси, и он едет с веселым сердцем, держит покупку на коленях. И вот она теперь летит из окна! Ах, разве можно так обращаться с картинами!
– Идем! – прохрипел он.
– Лучше уходите, сэр! Здесь жарко становится.
– Нет, – сказал Сомс. – Идем!
Еще три картины спасены!
– Если вы не уйдете, сэр, я вас на руках снесу – вы и так слишком долго тут пробыли.
– Ерунда, – прохрипел Сомс. – Идем!
– Ура! Пожарные!
Сомс замер. Оглушительно стучало в сердце и в легких, но он различил и другой звук. Ригз схватил его за плечо.
– Идемте, сэр. Когда они начнут работать, тут такое будет…
Сомс указал пальцем сквозь дым и прошептал:
– Вот еще эту. Помогите мне. Она тяжелая.
Копия с «Vendimia» стояла на мольберте. Шатаясь, Сомс направился к ней и, то приподнимая, то волоча по полу, дотащил до окна испанского двойника Флер.
– Подымайте!
Они подняли ее, установили на окне.
– Эй там, уходите! – раздался голос от двери.
– Бросайте! – прохрипел Сомс, но чьи-то руки схватили его и, почти задохнувшегося, потащили к двери, снесли по лестнице, вынесли на воздух.
Он очнулся в кресле на террасе. Мелькали каски пожарных, шипела вода. Легкие болели, нестерпимо щипало глаза, руки были в ожогах, но, несмотря на боль, его клонило ко сну, как спьяну, а в душе жило чувство победы.
Трава, деревья, холодная река под луной! Какой кошмар он пережил там, среди картин, – бедные картины! Но он их спас! Пепел от папиросы! Корзина у стола! Флер! Причина ясна. Надо же было ему навести ее на мысль о картинах именно в этот вечер, когда она сама не знала, что делает. Вот несчастье! Не нужно говорить ей, а может… может, она знает? Впрочем, потрясение – потрясение могло пойти ей на пользу. А погибший Дега! Гарпиньи! Он закрыл глаза, прислушиваясь к шипению воды. Хорошо! Приятный звук! Остальное они спасут. Могло быть хуже. Что-то холодное ткнулось в его руку. Морда собаки. Напрасно ее выпустили. И вдруг Сомсу показалось, что он опять должен распорядиться. Нальют они зря воды! Он с трудом встал на ноги. Теперь зрение прояснилось. Флер? А, вот она, стоит совсем одна – слишком близко к дому! А в саду что творится: пожарные – машины – прислуга, этот Ригз – кишка протянута к реке – в воде недостатка нет! Дурачье! Он так и знал! Ну да, поливают нетронутую стену. Льют через оба окна. Это же лишнее! Только правое окно, правое! Он, спотыкаясь, пошел к пожарному.
– Не ту стену, не ту! Та не горит. Испортите мне картины! Цельте правее!
Пожарный переменил положение руки, и Сомс увидел, как струя ударила в правый угол окна. «Vendimia»! Его сокровище! Сдвинутая потоком воды, она клонилась вперед. А Флер! Боже правый! Стоит под самым окном, подняла голову. Не может не видеть – и не уходит! В сознании пронеслось, что она ищет смерти.
– Падает! – закричал он. – Берегись! Берегись!
И, словно она на его глазах готовилась броситься под автомобиль, он ринулся вперед, толкнул ее протянутыми руками и упал.
Картина сбила его с ног.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.