Текст книги "Современная комедия"
Автор книги: Джон Голсуорси
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 59 (всего у книги 60 страниц)
Тишина
Старый Грэдмен, сидя в Полтри над неизменной бараньей котлетой, взял первый выпуск вечерней газеты, которую ему принесли вместе с едой, и прочел:
«ПОЖАР В КАРТИННОЙ ГАЛЕРЕЕ
Известный знаток живописи
получил серьезные увечья.
Вчера вечером по неизвестной причине возник пожар в картинной галерее дома мистера Сомса Форсайта в Мейплдареме. Прибывшая из Рединга пожарная часть ликвидировала огонь, и большинство ценных картин уцелело.
Мистер Форсайт до самого прибытия пожарных боролся с огнем и спас целый ряд картин, сбрасывая их из окна галереи на одеяло, которое держали на весу стоящие под окном. К несчастью, уже после прибытия пожарных его ударила по голове рама картины, упавшей из окна галереи, которая помещается на третьем этаже, и он потерял сознание. Принимая во внимание его возраст и непосильное переутомление во время пожара, трудно верить, что он сможет поправиться. Больше пострадавших нет, и на другие части дома огонь не распространился».
Старый Грэдмен положил вилку, провел салфеткой по лбу, на котором выступила испарина, бросил салфетку на стол, отодвинул тарелку и опять взял газету. Конечно, не всему надо верить, но заметка была составлена необычайно деловито. Выронив газету, он всплеснул руками.
Мистер Сомс! Ах мистер Сомс!» Его две жены, дочь, внук, вся семья, он сам! Старик встал, хватаясь за край стола. Такой несчастный случай! Мистер Сомс! Да ведь он молодой человек, относительно, конечно. Но может, они что-нибудь перепутали? Он машинально пошел к телефону, с трудом отыскал номер – в глазах стоял туман.
– Это дом миссис Дарти? Говорит Грэдмен. Это правда, мэм?.. Но ведь надежда есть? Ай-ай-ай! Спасая жизнь мисс Флер? Да что вы! Вы туда едете? Я думаю, и мне лучше поехать. Все в полном порядке, но вдруг ему что-нибудь понадобится, когда он очнется… Ай, батюшки!.. Да, конечно… Жестокий удар, жестокий!
Повесив трубку, старик долго стоял неподвижно. Кто же теперь будет вести дела? По сравнению с мистером Сомсом никто в семье ничего в них не смыслит, никто не помнит прежнее время, не понимает толку в недвижимом имуществе. Нет, котлеты ему больше не хочется – это ясно! Мисс Флер! Спасая ей жизнь? Вот дела-то! Он всегда любил ее больше всех. Каково-то ей теперь? Он помнил ее девочкой и на свадьбе у нее был. Подумать только! Теперь будет богатой женщиной. Он взялся за шляпу. Надо сначала зайти домой, кое-что захватить – может, придется пробыть там несколько дней! Но добрых три минуты он еще простоял на месте: коренастая фигура с лицом мопса, обрамленным круглой седой бородой, – укреплялся в сознании горя. Если б погиб Английский банк, ему, право же и то не было бы тяжелее.
Когда с полным чемоданом платья и бумаг он прибыл в наемном экипаже в «Шелтер», было около шести часов. В холле его встретил этот молодой человек, Майкл Монт, который, помнится, всегда шутил на серьезные темы, – только бы и теперь не начал!
– А, мистер Грэдмен! Вот хорошо, что приехали! Нет! Думают, что в сознание он вряд ли придет: удар был страшной силы, но если очнется, то непременно захочет вас видеть, даже если не сможет говорить. Комната ваша готова. Чаю хотите?
Да, от чашки чая он не откажется, не откажется!
– Мисс Флер?
Молодой человек покачал головой, глаза у него были печальные.
– Он спас ей жизнь.
Грэдмен кивнул.
– Слышал. Ох, подумать, что ему… Отец его дожил до девяноста лет, а мистер Сомс всегда берег себя. Ай-ай-ай!
Он с удовольствием выпил чашку чая, потом увидел, что в дверях кто-то стоит. – Ой, сама мисс Флер. Какое лицо! Она подошла и протянула ему руку. И невольно старый Грэдмен поднял другую руку и задержал ее руку в своих.
– Голубушка моя, – сказал он, – как я вам сочувствую! Я вас маленькой помню.
Она ответила только:
– Да, мистер Грэдмен.
И это показалось ему странным. Она провела его в приготовленную для него комнату и там оставила. Ему еще не доводилось бывать в такой красивой спальне – цветы, и пахнет приятно.
И отдельная ванная – это уж даже лишнее. И подумать, что через две комнаты лежит мистер Сомс – все равно что покойник!
– Еле дышит, – сказала она, проходя перед его дверью. – Оперировать боятся. С ним моя мать.
Ну и лицо у нее – такое белое, такое жалкое! Бедненькая! Он стоял у открытого окна. Тепло, очень тепло для конца сентября. Хороший воздух – пахнет травой. Там, внизу, вероятно, река! Тихо – и подумать… Слезы скрыли от него реку, и он сморгнул их. Только на днях они говорили, как бы чего не случилось, а вот и случилось, только не с ним, а с самим мистером Сомсом. Пути Господни! Ай-ай-ай! Подумать только! Он очень богатый человек. Богаче своего отца. Какие-то птицы на воде – гуси или лебеди, не разберешь… Да! Лебеди! Да сколько! Плывут себе рядком. Не видел лебедя с тех пор, как в год после войны возил миссис Грэдмен в парк Голдерс-Хилл. И говорят – никакой надежды! Ужасный случай – вот так вдруг, и помолиться не успеешь. Хорошо, что завещание такое простое. Ежегодно столько-то для миссис Форсайт, а остальное дочери, а после нее – ее детям поровну. Пока только один ребенок, но, без сомнения, будут и еще, при таких-то деньгах. Ох, и уйма же денег у всей семьи, если подсчитать, а все-таки из нынешнего поколения мистер Сомс – единственный богач. Все разделено, а молодежь что-то не наживает. Придется следить за имуществом в оба, а то еще вздумают изымать капитал, а этого мистер Сомс не одобрил бы! Пережить мистера Сомса!
И что-то неподкупно преданное, что скрывалось за лицом мопса и плотной фигурой, то, что в течение двух поколений служило и никогда не ждало награды, так взволновало старого Грэдмена, что он опустился на стул у окна и сказал:
– Я совсем расстроился!
Он все еще сидел, подперев рукой голову, и за окном уже стемнело, когда в дверь постучал этот молодой человек и спросил:
– Мистер Грэдмен, обедать придете в столовую или предпочитаете здесь?
– Лучше здесь, если вас не затруднит. Мне бы холодного мяса да каких-нибудь солений и стакан портера, если найдется.
Молодой человек подошел ближе:
– Для вас ужасное горе, мистер Грэдмен, вы так давно его знали. Его нелегко было узнать, но чувствовалось, что…
Что-то в Грэдмене прорвалось, и он заговорил:
– А-а, я помню его с детства: возил в школу, учил составлять контракты – ни одного темного дела за ним не знаю; очень сдержанный был мистер Сомс, но никто лучше его не умел поместить капитал – разве что его дядюшка Николас. У него были свои неприятности, но он о них никогда не говорил. Хороший сын, хороший брат, хороший отец – это, молодой человек, и вы знаете.
– О да! И очень добр был ко мне.
– В церковь ходить, правда, не любил, но честный был как стеклышко. Откровенностью не отличался; может, иногда суховат был, зато положиться на него можно было. Жаль мне вашу жену, молодой человек, очень жаль. Как это случилось?
– Она стояла под окном, когда картина упала, и, по-видимому, не заметила. Он оттолкнул ее, и удар достался ему.
– Ну вы подумайте!
– Да. Она никак не придет в себя.
В полумраке Грэдмен взглянул в лицо молодому человеку:
– Вы не убивайтесь. Она обойдется. С кем не случалось. Родных, вероятно, известили? Вот только что, мистер Майкл, если его первая жена, миссис Ирэн, та, что вышла потом за мистера Джолиона (она, говорят, еще жива)… может, ей захотелось бы передать ему, на случай если он очнется, что прошлое забыто и все такое.
– Не знаю, мистер Грэдмен, не знаю.
– «И остави нам долги наши, яко же и мы оставляем…» Он очень был к ней привязан когда-то.
– Да, я слышал, но есть вещи, которые… Впрочем, миссис Дарти знает ее адрес, можно у нее спросить. Она ведь здесь.
– Я это обдумаю. Я помню свадьбу миссис Ирэн – очень она была бледная, – а какая красавица!
– Да, говорят.
– Теперешняя-то француженка, наверно, не скрывает своих чувств. Хотя, если он без сознания… – В лице молодого человека ему почудилось что-то странное, и он добавил: – Я мало о ней знаю. Боюсь, не очень ему везло с женами.
– Некоторым, знаете ли, не везет, мистер Грэдмен. Думаю, это потому, что люди слишком много видят друг друга.
– Всяко бывает, – сказал Грэдмен. – Вот у нас с миссис Грэдмен за пятьдесят два года ни одной размолвки не было, а это, как говорится, срок немалый. Ну, не буду вас задерживать, идите к мисс Флер. Надо ее подбодрить. Так мне холодного мяса с огурчиком. Если понадоблюсь, дайте мне знать – днем ли, ночью, все равно. А если миссис Дарти захочет меня видеть, я к ее услугам.
Разговор успокоил его. Этот молодой человек симпатичнее, чем ему казалось. Он почувствовал, что огурчик съест с удовольствием. После обеда ему передали: не сойдет ли он в гостиную к миссис Дарти?
– Подождите меня, милая, – сказал он горничной, – я дороги не знаю.
Вымыв руки и лицо, он пошел за ней вниз, по лестнице притихшего дома. Ну и комната! Пустовато, но порядок образцовый, кремовые панели, фарфор, рояль.
Уинифрид Дарти, сидевшая на диване перед горящим камином, встала и взяла его за руку.
– Так хорошо, что вы здесь, Грэдмен! Вы наш самый старый друг.
Лицо у нее было странное, точно она и хотела бы заплакать, да разучилась. Он помнил ее ребенком и молоденькой модницей, участвовал в составлении ее брачного контракта и не раз сокрушался по поводу ее супруга; а каких трудов стоило выяснить, сколько в точности задолжал этот джентльмен к тому времени, когда слетел с лестницы в Париже и сломал себе шею! И до сих пор он ежегодно подготовлял ей расчет подоходного налога.
– Вам бы поплакать хорошенько, – сказал он, – стало бы легче. Но ведь еще не все пропало: у мистера Сомса здоровье крепкое, и пить он как будто не пил. Еще, может, вытянет.
Она покачала головой. Угрюмое, решительное выражение ее лица напомнило ему ее старую тетку Энн. При всей ее светскости пережить ей пришлось немало – немало пришлось пережить.
– Удар пришелся ему вот сюда, – сказала она, – наискось, в правый висок. Мне будет страшно одиноко без него; только он…
Грэдмен погладил ее по руке:
– Да, да! Но не будем терять надежды. Если он очнется, я буду здесь. – Он сам не мог бы объяснить, что в этом утешительного. – Я все думал: хотел бы он, чтоб известили миссис Ирэн? Тягостно думать, что он может умереть с непрощенной обидой в сердце. Дело, конечно, давнишнее, но на Страшном суде…
Слабая улыбка затерялась в резких морщинах вокруг рта Уинифрид.
– Не стоит его этим тревожить, Грэдмен; это теперь не принято.
Грэдмен издал неясный звук, словно внутри его столкнулись его вера и уважение к семье, которой он служил шестьдесят лет.
– Ну, вам виднее, – сказал он. – Нехорошо, если что-нибудь останется у него на совести.
– У нее на совести, Грэдмен.
Грэдмен перевел взгляд на дрезденскую пастушку.
– Трудно сказать, когда речь идет о прощении. И еще я хотел поговорить с ним о его стальных акциях: они могли бы давать больше. Но, видно, ничего не поделаешь. Счастье, что ваш батюшка до этого не дожил! Ох и убивался бы мистер Джемс! Не та уже будет жизнь, если мистер Сомс…
Она поднесла руку к губам и отвернулась. Вся светскость слетела с ее отяжелевшей фигуры. В сильном волнении Грэдмен двинулся прочь.
– Я не буду раздеваться, на случай если окажусь нужным. У меня все с собой. Спокойной вам ночи!
Он поднялся по лестнице, на цыпочках прошел мимо двери Сомса и, войдя в свою комнату, зажег свет. Огурцы убрали; постель его была приготовлена на ночь, байковый халат вынут из чемодана. Сколько внимания! И он опустился на колени и стал молиться вполголоса, меняя положенные слова, и закончил так: «И за мистера Сомса, Господи, прими душу его и тело. Остави ему прегрешения его и избави его от жестокосердия и греха, прежде чем уйти ему из мира, и да будет он как агнец невинный, и да обретет милосердие твое. Твой верный слуга. Аминь». Кончив, он еще постоял на коленях на непривычно мягком ковре, вдыхая знакомый запах байки и минувших времен. Он встал успокоенный, снял башмаки – на шнурках, с квадратными носками – и старый сюртук, надел егеровскую фуфайку, затворил окно, потом взял с кровати пуховое одеяло, накрыл лысую голову огромным носовым платком и, потушив свет, уселся в кресло, прикрывшись одеялом.
Ну и тишина здесь после Лондона, прямо собственные мысли слышишь! Почему-то вспомнились ему первые юбилейные торжества королевы Виктории, когда он был сорокалетним юнцом и мистер Джемс подарил им с миссис Грэдмен по билету. Они все решительно видели (места были первый сорт): – гвардию и шествие, кареты, лошадей, королеву и августейшую семью. Прекрасный летний день – настоящее было лето, не то что теперь. И все шло так, точно никогда не изменится; и трехпроцентная рента, сколько помнится, котировалась почти по паритету; и все ходили в церковь. А в том же самом году, чуть попозже, с мистером Сомсом стряслось первое несчастье. И еще воспоминание. Почему это сегодня вспомнилось, когда мистер Сомс лежит, как… Кажется, это случилось вскоре же после юбилея. Он понес какую-то срочную бумагу на дом к мистеру Сомсу на Монпелье-сквер, его провели в столовую, и он услышал, что кто-то поет и играет на фортепьянах. Он приотворил дверь, чтобы было слышнее. Э, да он и слова еще помнит! Было там «лежа в траве», «слабею, умираю», «ароматы полей», что-то «к твоей щеке» и что-то «бледное». Вот видите ли. И вдруг дверь отворилась, и вот она – миссис Ирэн, и платье на ней – ах!
«Вы ждете мистера Форсайта? Может быть, зайдете выпить чаю?» И он зашел и выпил чаю, сидя на краешке стула, золоченого и такого легкого, что казалось, вот-вот сломается. А она-то на диване, в этом своем платье, наливает чай и говорит: «Так вы, оказывается, любите музыку, мистер Грэдмен?»
Мягко так, и глаза мягкие, темные, а волосы – не рыжие и не то чтобы золотые – вроде сухой лист, а? – красивая, молодая, а лицо печальное и такое ласковое. Он часто думал о ней – и сейчас помнит прекрасно. А потом вошел мистер Сомс, и лицо у нее сразу закрылось – как книжка. Почему-то именно сегодня вспомнилось… Ой-ой-ой!.. Вот когда стало темно и тихо! Бедная его дочка, из-за которой все это вышло! Только бы ей уснуть! Д-да! А что сказала бы миссис Грэдмен, если б увидела, как он сидит ночью в кресле и даже зубы не вынул. Ведь она никогда не видела мистера Сомса и семейства не видела. Но какая тишина! И медленно, но верно рот старого Грэдмена раскрылся, и тишина была нарушена.
За окном вставала луна, полная, сияющая; притихшая в полумраке природа распадалась на очертания и тени, и ухали совы, и где-то вдалеке лаяла собака; и каждый цветок в саду ожил, включился в неподвижный ночной хоровод; и на каждом сухом листе, который уносила светящаяся река, играл лунный луч; а на берегу стояли деревья, спокойные, четкие, озаренные луной, – спокойные, как небо, ибо ни одно дуновение не шевелило их.
XVСомс уходит
В Сомсе чуть теплилась жизнь. Ждали две ночи и два дня, смотрели на неподвижную забинтованную голову. Приглашенные специалисты вынесли приговор: «Оперировать бесполезно», – и уехали. Наблюдение взял на себя доктор, который когда-то присутствовал при рождении Флер. Хотя Сомс так и не простил «этому типу» тревоги, причиненной им в связи с этим событием, все же «тип» не отстал и лечил всю семью. Он оставил инструкции – следить за глазами больного; при первом признаке сознания за ним должны были послать.
Майкл, видя, что к Флер подходить безнадежно, целиком посвятил себя Киту: гулял и играл с ним, старался, чтобы ребенок ничего не заметил. Он не ходил навещать неподвижное тело – не от безразличия, а потому, что чувствовал себя там лишним. Он унес из галереи все оставшиеся в ней картины, убрал вместе с теми, которые Сомс успел выбросить из окна, и аккуратно переписал. В огне погибло одиннадцать картин из восьмидесяти четырех.
Аннет поплакала и почувствовала себя лучше. Жизнь без Сомса представлялась ей странной и – возможной, точно так же в общем, как и жизнь с ним. Ей хотелось, чтобы он поправился, но если нет – она собиралась жить во Франции.
Уинифрид, дежуря у постели брата, подолгу и печально жила в прошлом. Сомс был ей оплотом все тридцать четыре года, отмеченные яркой личностью Монтегю Дарти, и оставался оплотом последующие, менее яркие тринадцать лет. Она не представляла себе, что жизнь может снова наладиться. У нее было сердце, и она не могла смотреть на эту неподвижную фигуру, не пытаясь хотя бы вспомнить, как люди плачут. Она получала от родных письма, в которых сквозило тревожное удивление: как это Сомс допустил, чтобы с ним такое случилось?
Грэдмен принял ванну, надел черные брюки и погрузился в расчеты и переписку со страховой конторой. Гулять он уходил в огород, подальше от дома, и никак не мог отделаться от мысли, что мистер Джемс дожил до девяноста лет, а мистер Тимоти до ста, не говоря уже о других. И качал головой, устремив мрачный взгляд на сельдерей или брюссельскую капусту.
Смизер тоже приехала, чтобы не расставаться с Уини– фрид, но все ее услуги сводились к причитаниям: «Бедный мистер Сомс! Бедный, милый мистер Сомс! Подумать только! А он так всегда берегся и других берег!»
В том-то и дело! Не зная, как давно украдкой подбиралась страсть и в какое состояние привела она Флер; не зная, как Сомс наблюдал за ней, как на его глазах она, единственно любимая часть его самого, понесла поражение, дошла до края и стала, готовая упасть; не зная об отчаянии, толкнувшем ее навстречу падающей картине, – не зная ничего этого, все пребывали в грустном недоумении. Словно не тайное, неизбежное завершение старой-старой трагедии, а гром с ясного неба поразил человека, меньше чем кто бы то ни было подверженного случайностям. Откуда им было знать, что не так уж это все случайно!
Но Флер-то знала, что причиной несчастья с отцом было ее отчаянное состояние, знала так же твердо, как если бы бросилась в реку и он утонул бы, спасая ее. Слишком хорошо знала, что в ту ночь способна была броситься в воду или стать перед мчащейся машиной, сделать что угодно, без плана и без большой затраты сил, только бы избавиться от этой неотступной боли. Она знала, что своим поступком заставила его кинуться к ней на помощь, и теперь, когда потрясение отрезвило ее, не находила себе оправдания.
С матерью, теткой и двумя сиделками она делила дежурства, так что в спальне Аннет, где лежал Сомс, их постоянно было двое, из которых одной почти всегда была она. Она сидела час за часом, почти такая же неподвижная, как отец, не спуская с его лица тоскливых, обведенных темными кругами глаз. Страсть и лихорадка в ней умерли. Словно безошибочный отцовский инстинкт подсказал Сомсу единственное средство избавить дочь от снедавшего ее огня. Джон был далек от нее, когда она сидела в этой комнате, затемненной шторами и ее раскаянием.
Да! Она хотела, чтобы картина убила ее. Она стояла под окном, охваченная отчаянным безразличием, видела, как картина зашаталась, хотела, чтобы все поскорее кончилось. Ей и теперь не было ясно, что в тот вечер, совсем обезумев, она сама вызвала пожар, бросив непотушенную папиросу: вряд ли помнила даже, где курила, – зато до ужаса ясно было, что оттого, что тогда ей хотелось умереть, теперь отец лежит при смерти. Как добр он всегда был к ней! Невозможно представить себе, что он умрет и унесет с собой эту доброту, что никогда больше не услышит она его ровного голоса, не почувствует на лбу или щеке прикосновения его усов, что никогда он не даст ей случая показать ему, что она, право же, любила его, по-настоящему любила за всей суетой и эгоизмом своей жизни. Теперь, у его постели, ей вспоминались не крупные события, а мелочи. Как он являлся в детскую с новой куклой и говорил: «Не знаю, понравится ли тебе: увидел по дороге и захватил». Как однажды, когда мать ее высекла, он вошел, взял ее за руку и сказал: «Ну-ну, ничего. Пойдем посмотрим, там, кажется, есть малина». Как после ее венчания он стоял на лестнице дома на Грин-стрит, смотрел через головы толпившихся в холле гостей, ждал, бледный и ненавязчивый, чтобы она в последний раз оглянулась на него. Ненавязчивый! Вот именно, он никогда не навязывался. Ведь если он умрет, на память о нем не останется ни одного портрета, почти ни одной фотографии. Только и снят он, что ребенком на руках у матери; маленьким мальчиком, скептически разглядывающим свои бархатные штанишки; в 76-м году – молодым человеком в сюртуке, с короткими бачками. Было еще несколько любительских карточек, когда он не знал, что его снимают. Вряд ли кто снимался реже его, будто он не желал, чтобы его оценили или хотя бы запомнили. Флер, всегда жадной до похвал, это казалось непонятным. Какая тайная сила, скрытая в худощавом теле, которое сейчас лежит перед ней так неподвижно, давала ему эту независимость? Он рос в такой же роскоши, как и она сама, никогда не знал бедности или работы по принуждению, но каким-то образом сохранил стоическую отрешенность от других людей и их мнений о себе. А между тем – никто лучше ее не знал этого – он тосковал по ее любви. Теперь это было ей больнее всего. Он тосковал по ее любви, а она так мало ее выказывала. Но она любила его, право же, всегда любила. Что-то в нем самом противилось чувству, охлаждало его проявления. Притягательной силы не было в нем. И часто, неслышно приблизившись к постели – постели ее матери, где сама она была зачата и рождена, – Флер стояла возле умирающего и, глядя на исхудавшее серое лицо, чувствовала такую пустоту и муку, что едва сдерживала себя.
Так проходили ночи и дни. На третий день, около трех часов, стоя возле него, она увидела, что глаза открылись – вернее, распались веки, а мысли не было; – но сердце ее сильно забилось. Сиделка, которую она поманила пальцем, подошла, взглянула и быстро вышла к телефону. И Флер стояла, глядя изо всех сил, стараясь взглядом пробудить его сознание. Сознание не приходило, и веки опять сомкнулись. Она пододвинула стул и села, не сводя глаз с его лица. Сиделка вернулась с известием, что доктор уехал к больным; как только он вернется, его пошлют сюда. Как сказал бы ее отец, ну, конечно: когда этот тип нужен, его нет дома! Но значения это не имело. Они знали, что делать. Часа в четыре веки опять поднялись, и на этот раз что-то проглянуло. Флер не была уверена, видит ли он, узнает ли ее и комнату, но что-то было, какой-то мерцающий свет, стремление сосредоточиться. Крепло, нарастало, потом опять погасло. Ему сделали укол. И опять она села и стала ждать. Через полчаса глаза открылись. Теперь он видел. И Флер мучительно следила, как человек силится быть, как сознание старается подчиниться инстинктивной силе воли. Наклонившись так, чтобы этим глазам, которые теперь уже наверно узнали ее, потребовалось как можно меньше усилий, она ждала, и губы у нее дрожали, как в поцелуе. Невероятное упорство, с каким он старался вернуться, ужасало ее. Он хотел обрести сознание, хотел знать, и слышать, и говорить. Казалось, одно это усилие могло убить его. Она тихо с ним заговорила. Подложила руку под его холодную ладонь, чтобы почувствовать малейшее движение. В отчаянии следила за его губами. Наконец эта борьба кончилась, полупустой, полусердитый взгляд сменился чем-то более глубоким, губы зашевелились. Они ничего не сказали, но они шевелились, и еле заметная дрожь прошла из его пальцев в ее.
– Ты узнаешь меня?
Глаза ответили: «Да».
– Ты помнишь?
Опять глаза ответили: «Да».
Губы его все время подрагивали, словно он примеривался, чтобы заговорить, взгляд становился все глубже. Она заметила, как он чуть-чуть сдвинул брови, будто ему мешало, что лицо ее слишком близко, немножко отодвинулась, и нахмуренное выражение исчезло.
– Папа, ты поправишься.
Глаза ответили: «Нет», – и губы шевельнулись, но звука она не могла уловить. На мгновение она потеряла самообладание, всхлипнула и сказала:
– Папа, прости меня!
Взгляд смягчился, и на этот раз ей послышалось что-то вроде:
– Простить? Глупости!
– Я так тебя люблю.
Тогда он, казалось, бросил попытку заговорить, и вся его жизнь сосредоточилась в глазах. Глубже и глубже становился их цвет и смысл, он словно понуждал ее к чему-то. И вдруг, как маленькая девочка, она сказала:
– Да, папа, я больше не буду!
Она почувствовала ладонью, как дрогнули его пальцы; губы, казалось, силились улыбнуться, голова шевельнулась, как будто он хотел кивнуть, а взгляд становился все глубже.
– Здесь Грэдмен, и мама, и тетя Уинифрид, и Кит, и Майкл. Хочешь кого-нибудь видеть?
Губы зашевелились:
– Нет, тебя.
– Я все время с тобой. – Опять она почувствовала, как задрожали его пальцы, увидела, как губы шепнули:
– Ну, все.
И вдруг глаза погасли. Ничего не осталось! Он еще некоторое время дышал, но не дождался, пока приехал «этот тип», сдал – умер.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.