Текст книги "Завеса"
![](/books_files/covers/thumbs_240/zavesa-51990.jpg)
Автор книги: Эфраим Баух
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 30 (всего у книги 32 страниц)
ОРМАН
Мерзкое гнездо за стенойОрман почти сразу заметил исчезновение Цигеля.
– Куда делся ваш муженек, – стараясь быть ненавязчивым, осторожно спросил он жену Цигеля Дину.
– Уехал в длительную командировку в Америку, – ответила Дина, но Орман заметил, как она отводит взгляд и голос ее немного дрожит.
Через три месяца, услышав сообщение по радио и прочитав в газете «Едиот Ахронот» – «Последние известия» – обширную статью о пойманной «важной птице», резиденте советской, а затем русской разведки Цигеле по кличке «Крошка Цахес», ушам и глазам своим не поверил.
Выходило, что буквально рядом проживал человек, который уже в Израиле, с 1977 года, восемнадцать лет занимался шпионажем в пользу КГБ, то есть, только подумать, имел прямой канал с теми, которых Орман считал отбросами человечества. Более того, был пастырем шпионского стада. Шутка ли, резидент.
Несомненно, именно Цигель передавал туда все его, Ормана, статьи, размышления и то, что их особенно интересовало: откуда он знает так подробно о подземных городах. Их ограниченный мозг не мог просто себе представить, что человек может все это увидеть в воображении, и потом сам искренне удивиться, насколько это похоже на реальность.
Получалось, что на расстоянии считанных шагов, на два этажа выше, по сути, впритык, за стеной, эти мерзавцы свили гнездо. Это не давало покоя Орману по ночам. Так опростоволоситься, ничего не замечать. Неужели и Берг не знал? Да, что за глупость: откуда он мог знать?
Они встретились по просьбе Ормана.
– Меня трижды вызывали в Службу безопасности, высказывали подозрения. Но что я мог знать, – сказал Берг. – Я, конечно, чувствовал, как он пытается выведать, чем я занимаюсь. Я изворачивался, как мог. Он давно унюхал, что я програмист, а не простой жестянщик, но не было у него достаточно улик, пока при третьем вызове в Службу безопасности сказали мне, что следует раскрыть ему, – и даже внезапно, – чтобы увидеть реакцию, – мои занятия компьютером, якобы для изучения кодов Торы. Вы же знаете, насколько нам, хасидам Брацлава, запрещено лгать перед лицом Святого, благословенно имя Его, но я все же, скрепя сердце, пошел на это.
– И как он это принял?
– Упал в обморок. Еле его привел в сознание. Такие дела.
– Я ведь ничего этого не знал.
– Думаете, если бы знали, смогли бы его разоблачить?
– А что это у вас были за секреты насчет беспилотных летательных аппаратов?
– Он слишком поздно догадался, что я занимаюсь программами для таких летательных приборов. Можете себе представить, какой лакомый кусок он упустил, а кусок-то был под самым его носом.
– Я только думаю, с каким опасным человеком мы были рядом. Он же мог по их указанию ликвидировать каждого из нас обычным для КГБ способом: отравить радиоактивным, я знаю, полонием, что ли?
– Не думаю, – мягко сказал Берг, – что он был способен на убийство. Вы знаете, его бабка, младшая сестра моего покойного, благословенной памяти, отца живет у нас. Цигель ее очень боялся, все обхаживал. Да и в обморок падал не от хорошей жизни. Несколько раз порывался покончить собой. Что сказать, трагическая фигура. И знаете, все же думаю, дали ему слишком большой срок.
– Восемнадцать лет. Сойти с ума.
– А он и сходит. И ничем помочь ему нельзя. Вы что, думаете, я зря брал его в синагогу, заставлял молиться? И пусть вам это не кажется преувеличением. В той ситуации, между теснин, только молитва спасет его. Я собираюсь передать ему несколько священных книг. Он же великолепно читает на иврите. Времени у него – целая жизнь. Бывало, что такие заблудшие души становились праведниками. Если только душа его не будет сломлена. Знаете, я тоже чувствую на себе вину. Я ведь мог вовремя раскрыть все, что таилось в его душе, и не было у него с кем поделиться. Я мог спасти его, и не сделал этого. Ведь он же мне довольно близкий родственник. И это меня мучает. Конечно, существуют разные военные тайны, от которых зависит судьба и нас с вами, и наших детей. И все же, самое дорогое в мире – высшем и низшем – человеческая душа. И каждый должен сделать все возможное во имя ее спасения.
– Опять это иудейское всепрощение. Да он же знал, на что идет. Его учили этому.
– Широки ворота в ад, а назад и щели не обнаружишь.
– Но как ловко законспирировался. Ни одного жеста, выдававшего его тайные намерения.
– Тут вы ошибаетесь. Я ведь уже много лет пытаюсь изучать тайны души человеческой по жестам. У него я давно замечал несоответствие между жестами и словами, им произносимыми, движениями тела. Многим система жестов человека кажется нелепой детской забавой. А между тем, за каждым жестом – суетливым, конвульсивным, церемониальным или молитвенным – скрыто внутреннее выражение души человеческой – ее неприязни, грешности, смирения, слияния с небом и вообще – самоощущения в жизни.
– И что?
– Но это не улики.
– По-вашему, он – жертва обстоятельств. Может еще стать праведником.
Не родились вы и не жили там, наивный человек. Есть такой перебежчик, бывший полковник КГБ Гордиевский. Нашего с вами возраста. В тридцатые годы, когда он, как и мы, был мальчиком, слышал, что в одной Москве расстреливали по тысяче человек в день, и все же пошел на службу в это гнездо убийц. Поймите, ваш родственничек – профессионал, получал за это немалые деньги. Приказали бы – рука бы не дрогнула. Просто он по другой части. В последнее время он явно переживал распад советской империи.
Теперь я понимаю: он думал, что все его шпионские усилия были впустую. Не стоило ему впадать в прострацию, мол, работал на машину, которая развалилась. И вообще, что стоит человечек-жучок-боровичок рядом с машиной, пусть рухнувшей, но продолжающей вертеть маховиками личных амбиций и варварского эгоизма, помноженного на азиатскую жестокость, смазанную накопленным партийным богатством. Знаете, можно считать чудом умение нашей с вами малой страны распознавать щупальца всех наших, мягко говоря, недругов и держать круговую оборону, быть может, только за счет ума и талмудической изощренности. Когда я приехал в Израиль, со мной, как и с каждым репатриантом, проводили беседу в Службе безопасности. На вопрос агента, что я ожидаю от жизни в Израиле, я признался, что желаю сбежать от любого коллективного заклинания, требования, обязательства. Там я пытался это делать по мере своих слабых сил. К сожалению, сказал агент, на этой малой земле мы все слишком зависим друг от друга…
В течение последнего времени, после осуждения Цигеля, дурная зависимость от него не давала Орману покоя. Стоило заснуть, как в любом сне тут же возникал Цигель. То он, подобно Протею, оборачивался на глазах Васей Кожухаренко и с плаксивой наглостью требовал от Ормана перевести с французского языка руководство по шпионажу, то неожиданно распахивал дверь в квартиру Ормана и, разбежавшись вдоль гостиной, прыгал в окно.
Тут же возникал Берг и назидательно говорил, что самоубийство – самое страшное преступление против человеческой души.
Надо же бежать вниз, кричал Орман, пока самоубийца не долетел до земли.
У нас есть время, отвечал на это Берг, ему-то лететь вниз восемнадцать лет.
Орман в ужасе просыпался.
В третьем часу ночи пил воду, стараясь унять сердцебиение.
Но стоило снова сомкнуть глаза, как Цигель был тут как тут. Он был сосредоточен, вещал голосом и словами Ормана:
«Есть сила земного притяжения, но есть и сила виртуального притяжения. Воображение обладает своим центром тяжести».
Дальше возникал какой-то мрак. Орман думал про себя, а Цигель, как марионетка, выражал эти мысли вслух:
«Когда же сдвигается центр тяжести души, человек теряет умение и чувство – отличать добро от зла.
А ведь человек – мера времени, и на уровне существования его не сдвинешь, чтобы не сотрясти окружающую реальность, в глубине которой иное соотношение прошлого, настоящего и будущего. Сама материя времени смущаема и смещаема не в эйнштейновском понимании сжатия и расширения, зависящего от скорости, а в экзистенциальном ощущении медленно тянущегося времени страха и депрессии в тюремной камере.
Но лучше ли проживание на воле, в быстро несущемся времени, в эйфории, чаще всего не оправданной?
Все беды в мире людей от нарциссизма, от скрытого любования самим собой, от отсутствия чувства реальности, от длительной безнаказанности, которая рождает уверенность во вседозволенности».
Было невыносимо слышать все это из уст Цигеля.
Эта исповедь, рожденная в душе Ормана и изрекаемая Цигелем, была крайним выражением отсутствия «свободы воли», по поводу которой Берг и Орман столько ломали копья.
Такие сны изматывали Ормана, угнетали. От них невозможно было оторваться и днем, сосредоточиться на том, что было его жизненной целью – теории единого духовного поля.
Лишь теперь он вспоминал странности в поведении соседа.
К примеру, стихи Ницше действовали Орману на нервы, словно бы автора глубинных философских и филологических игр, где «гений парадоксов друг», выбрасывало на поверхность, и он скакал на ломких стрекозиных ногах по водам. Это было весело, но все же поверхностно, мимолетно, претенциозно.
Орману также было некомфортно с Гете, взявшим в пролог к «Фаусту» разговор Бога с Сатаной из книги Иова. То ли гений не испытывал стеснения, взяв идею и сюжет у другого гения.
Во время прогулки, развивая эти мысли вслух перед Цигелем, Орман увлекся мыслью о продаже души дьяволу, за деньги ли, за молодость.
Цигель не находил себе места, вел себя странно, ерничал, тяжело дышал, размахивал руками.
Казалось, еще миг, и он ударит Ормана, который, конечно же, не умел читать жесты, как Берг.
Все же Орман чувствовал тогда все время какую-то враждебность, исходящую от Цигеля и, тем не менее, открывал перед ним душу.
Невозможно представить, что это было связано с простым соседством.
Неужели и вправду у каждого человека существует его злой гений?
Неужели нельзя избавиться от этого невыносимого симбиоза.
Каждый день Цигель чем-то напоминал о себе. Поднимаясь на крышу, чтобы проверить – не течет ли бак для нагрева воды в их квартире, он случайно увидел дверь квартиры Цигеля распахнутой, а за ней – полный разор, какие-то доски на полу, и ни одной живой души. Оказалось, Дина сдала квартиру, а сама с семьей сняла жилье в каком-то другом районе. Не могла смотреть в глаза соседям.
Более того, ощущение было, что после того, как Цигель надолго исчез физически с поля зрения Ормана, он еще сильней и сосредоточенней влиял на душу последнего, не давая свободно дышать, притупляя мысль, отравляя радость работы над книгой, оригинал которой на русском был вчерне готов и переведен самим Орманом на французский язык.
Отец мог бы воистину гордиться своим сыном, думал Орман, и эта мысль немного его успокаивала.
БЕРГ
Грустная вечеряВ этот вечер, в канун субботы, женщины ждали возвращения Берга из синагоги. Мать, жена и теща Цигеля – впервые собравшись вместе, посетили бабушку после его осуждения. Малка суетилась на кухне.
Подавались семь традиционных блюд, тишина ночи почтительно стыла за раскрытыми окнами, но не было благостного чувства, которое обычно испытываешь в эти часы. Всем было тягостно. Все ели, уткнувшись в тарелки, старались не глядеть друг на друга.
Молчание нарушила бабка.
– Всевышний одарил меня долгой жизнью, ясной памятью и то ли радостью, то ли проклятьем – предвидеть, подобно Кассандре, о которой я много читала по-французски, – предвидеть, но быть лишенной возможности что-либо изменить. Думаю, Всевышний дал мне долгую жизнь, потому что я никогда, слышите, никогда не кривила душой и говорила каждому правду в лицо, даже если она была нелицеприятна. Рядом сидит моя дочь и не даст мне соврать. Я ни в чем не собираюсь ее винить. Мы жили в страшное время Гога и Магога, нас убивали и в спину и в лицо, но я всегда помнила, что я дочь великих праведников, и этим поступиться нельзя. Я не считаю, что желание сохранить чистоту своего рода пахнет расизмом. Когда в твой род праведников вторгается человек из низов…
– Мама, перестаньте, – неуверенно сказала дочь.
– Нет уж, изволь выслушать меня до конца. Здесь все самые близкие нам люди, деликатности которых можно только позавидовать. О мертвых следует говорить хорошо или ничего. Но вот в семье появляется человек, от которого разит чужим потом и кровью, и который работает по ночам. Не надо было гадать, чем он занимается. Врывается в дома, рушит семьи, как мебель, выворачивает постели, и, зная, что вершит неправедное дело, еще более бесчинствует, арестовывает невинного человека, превращая его в животное на убой, сам уподобляясь не просто животному, а зверю. Я так и называла его – псом. Ждать от такого существа чего-то хорошего в собственной семье невозможно. Я предупреждала дочь, ох, как предупреждала. Я открыто называла его псом, от чего дочь впадала в истерику. Я понимала, что изменить ничего нельзя. И когда родился внук, я решила хотя бы его оградить от пагубного влияния. Я сразу определила, что он обладает феноменальной памятью, учила его языку идиш, и он быстро научился говорить, читать и писать на этом языке. Что там говорить, я боролась с этим псом всеми силами, на что способна теща, какие бы анекдоты о ней выдумывали. Я думала, что одолею пса своей праведностью, что идиш станет хорошей преградой его дурному влиянию на сына. Но я потерпела поражение, ибо в реальности, к великому сожалению, побеждает зло. Теперь я знаю, мой любимый внучек тайком от нас получал свои тридцать сребреников за чтение чужих писем на идиш. Это было началом того пути, который привел его за решетку. И путь этот определил пес, хотя и был его отцом. А ведь мальчик любил поэзию, знал наизусть уйму стихов, был сентиментальным. Ничего не помогло. Пес меня победил.
– Но почему вы мне об этом никогда ничего не говорили? – дрожащим голосом спросила жена Цигеля Дина.
– Прости меня, дорогая, но я имею право сказать это тебе с высоты моего возраста, ты всегда была дурочкой, хотя только и делала, что читала книги.
Утешением тебе должно быть одно – два твоих прекрасных сына. Ты и только ты сейчас за них в ответе, за их воспитание, за их путь в жизни. И не удивляйся тому, что я говорю. Мне это дозволено Всевышним, ибо я стою на краю могилы и уже никогда не увижу моего внука на свободе. Потому я и попросила моего дорогого племянника пригласить всех вас сегодня на этот субботний ужин. Радости он никому из нас не принесет, но поставит все на свои места. Слишком долго мы, как страусы, прятали головы в песок, усердно стараясь ничего не видеть. Может быть, я тут выразилась с излишней прямотой, и все выглядит гораздо сложней и запутанней, но какое это имеет значение, если конечный результат до такой степени трагичен. Я и сейчас очень люблю своего единственного внука, и надеюсь, что мой племянник хотя бы облегчит его участь. Он передал ему священные книги и, главное, «Псалмы» Давида. В каменной яме единственное, что может спасти от безумия, это молитва и упование на Всевышнего. Вам, неверующим, это может показаться сомнительным, но прошу каждого из вас поставить себя на место человека, брошенного в колодец. Вот и опять, Святой, благословенно имя Его, дал мне силы на этот длинный монолог, который вконец меня обессилил. Но долг каждого человека хотя бы один раз в жизни высказать все, что изводило его душу. А теперь простите меня, я должна отдохнуть.
Берг, глаза которого были влажны, помог старухе встать и уйти в свою комнату.
После монолога старухи раскрыть кому-либо рот казалось кощунством.
Стали прощаться.
Младший сын Цигеля, который несколько месяцев назад получил права, повел женщин за пределы Бней-Брака, на улицу Модиин в Рамат-Гане, где запарковал машину. Берг проводил их, и даже молча пожал каждой руку, что было для него великим преодолением запрета, предписываемого глубоко верующему.
Судя по их растроганности, они по-настоящему оценили этот жест.
ЭПИЛОГ
ЦИГЕЛЬ. 2001
Чувство свободы, равное одиночествуСлучилось невероятное: прошло шесть лет в камере-одиночке, и Цигель все еще был жив.
За день до его перевода из одиночки в общую камеру, внезапно открылось ему давнее мгновение в Венеции, где ни с кем не надо было встречаться, и он в первый и последний раз ощутил острейшее чувство свободы, равной одиночеству.
Вот уже ровно два месяца прошло с того дня, когда 11 сентября, на виду всего абсолютно беспомощного мира рухнули близнецы-небоскребы в Нью-Йорке, протараненные пассажирскими самолетами, которые вели террористы-самоубийцы.
Это событие, ворвавшееся в привычное загнивание в одиночной камере через телевизионный экран, казалось, перевернуло все тлеющее существование Цигеля, ибо то, что поддерживало его на поверхности, нельзя было назвать жизнью.
Все последующие дни, широко раскрыв глаза, он следил за этим дымящимся местом, где кипевшая десятками этажей жизнь превратилась в черную дыру, в гигантский абсолютный ноль.
Понятие «энтропии», о которой с таким пристрастием спорили Орман с Бергом, понятие, связанное с миром, стремящимся к стиранию и самоуничтожению, открылось Цигелю местом его нынешнего существования. Все, имевшее до падения смысл и форму, включая, положим, самое простое – стол, стул – рассыпалось в прах. И в этом пространстве незнакомой им еще, неосознанной энтропии люди, сродни Цигелю, потеряли всяческие ориентиры, слонялись из одной точки в другую, бессмысленно ковырялись в чем-то, пытаясь все же что-то делать. И не было ничего более бестолкового.
Чувство абсолютной потерянности витало над когда-то осмысленным миром, вернувшимся в хаос, как некогда дух Божий носился над хаосом, из которого возникло Мироздание.
Здесь же оно рухнуло в считанные часы.
Ничего странного не было в том, что этот хаос вдохнул какую-то надежду в обвисшую, как дряблый мешок, душу Цигеля.
Это было истинным и желанным осуществлением жажды, гениально выраженной Тютчевым в строке, процитированной некогда, в иной, уже отошедшей, жизни Орманом: «Дай вкусить уничтоженья…»
До этого, как Цигель ни пытался думать о будущем, его отшвыривало в прошлое, хотя будущее мнилось чистым листом, где можно было заново рисовать жизнь, рассовать прошлое, расковать душу, рисковать заново. Но прошлое сжимало плотным мутным потоком бездарно прожитой жизни и мгновенно захватывало целиком всю память.
Теперь же он жадно, завистливо следил за прыгающими с верхних этажей людьми.
Свобода жизни, за минуты до гибели, раскрывалась им во всей полноте.
В безвыходности они осуществляли то, что Цигель часто мечтал осуществить добровольно, с полной отдачей жизни.
Он словно бы пробудился от долгого летаргического сна и стал записывать все, что ему снилось в последнее время.
В изгибах сновидений окрылял его полет с высоты.
Он чувствовал себя ангелом собственной смерти.
А больше ему ничего не надо было.
При встрече с женой Диной в уединенной комнате для свиданий, он даже не прикоснулся к ней, молча выслушивал изрекаемую ею чушь, и только глаза его горели странным внутренним огнем, и улыбка была не от мира сего. Это не на шутку пугало Дину. Но он улыбался, и за все эти, казавшиеся ей долгими, часы только один раз открыл рот:
– Не бойся, дорогая, я не сошел с ума.
Он и сам тяготился ее присутствием, с нетерпением ожидая, когда снова останется один со своими снами, в которых в последнее время стал осторожно, как бы из-за любой завесы, главным образом, прикрывающей кухню в ресторане, появляться бледный, усохший Аверьяныч. Он явно заискивал перед Цигелем, пытаясь поймать его ускользающий взгляд.
Своим же умоляющим взглядом он пытался дать понять Цигелю, что оба они жертвы, сидевшие в одной лодке, которая пошла ко дну.
Но, вот же, у Цигеля открылось второе дыхание, высота стала его стихией, а он, Аверьяныч остался червем, кем и был всегда. Он появлялся и растворялся во снах Цигеля личинкой, амебой, делящейся на глазах, теряющей контуры, и Цигеля потрясало, как он мог преклоняться, до дрожи в коленках и мурашек по спине, перед этим ничтожеством.
Интересно, где он теперь? Действительно ли перебежал в Америку? А может быть, под покровительством начальства, в хаосе развала органов, раздул, как баллон, Цигеля в резиденты за отменную цену? Денежку поделили. А может, и не было у Аверьяныча еще подопечного такого калибра, как Цигель, каким бы мелким Цигель себе не казался. И выстроил он дело, передав заведомо неизвестную Цигелю информацию, при этом, дав понять, что последний еще тот орешек и может вообще не расколоться.
Хотя вообще-то Аверьяныч был волком-одиночкой. Его явно недолюбливали коллеги за все его каламбуры и вечные шуточки, ставящие в тупик их мозги.
В первые дни после перехода из одиночки в общую камеру, Цигель никак не мог привыкнуть к пространству прогулочного двора, где арестанты энергично, с тупой настойчивостью, кажущейся им истиной подготовкой к будущей жизни на свободе, вышагивали от стены до стены.
Цигель же завидовал лишь охранникам, стоящим на вышках и видимым сквозь металлическую сетку, покрывающую двор. Оттуда легко было бы прыгнуть и ощутить короткую, но вместившую всю жизнь, сладость полета.
Цигель был абсолютно глух к другим формам ухода из жизни – через повешение, проглатывание острых предметов, затачивание, положим, тайком украденной ложки, чтобы порезать себе вены, попытку разогнаться и удариться головой об стену. Все это вызывало в нем даже отвращение.
Только – высота, только – последний полет.
С этой угнездившейся в нем идеей легче было переносить, а, вернее, убивать медленно тянущееся время.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.