Электронная библиотека » Эфраим Баух » » онлайн чтение - страница 17

Текст книги "Завеса"


  • Текст добавлен: 29 ноября 2013, 03:31


Автор книги: Эфраим Баух


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 17 (всего у книги 32 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Цфат

Цигель предложил Орману поехать в Цфат.

От родственника своего Берга Цигель узнал, что там должно состояться традиционное массовое посещение могил праведников и встреча новолуния, начала месяца. Отмечался день смерти великого каббалиста рава Ицхака Лурия – АРИ, умершего и похороненного в Цфате.

Берг со всей семьей уехал туда еще в середине недели – молиться в синагоге рава Ицхака Лурия, что делал каждый год.

Орман давно мечтал посетить этот легендарный город.

Сын должен был вернуться из армии на побывку в конце недели и присмотреть за сестрой. Сыновья же Цигеля вообще была весьма самостоятельными парнями и обеим бабкам, пытающимся их воспитывать, хладнокровно советовали на идиш «Брехт дем коп», что можно было перевести, примерно, как – «Головой об стенку».

Так что поехали двумя семейными парами – каждая на своей машине.

Клайн посоветовал Орману выехать натощак и позавтракать по дороге в бывшей помещичьей усадьбе, превращенной инициативными молодыми людьми в место отдыха с весьма симпатичным и сравнительно недорогим рестораном.

Орман ориентировался по карте, отвлекался, с наслаждением вбирая взглядом убегающие зелеными волнами мягко очерченные холмы нижней Галилеи в сторону синего хребта горы Кармель, из-за которой, как бы ленясь, потягивалось лучами солнце. По обе стороны дороги дымились еще не пробудившимися с ночи тенями неглубокие долины. На склоне одной из них, в глубине рощи, и обнаружилась искомая усадьба. В огромном приемном зале на первом этаже раскиданы были широкие, мягкие, потертые от времени кресла среди кадок с растениями, густо тянущимися вверх и свисающими с лепного потолка. Удивляли шириной подоконники высоких, как в соборах, прямоугольных окон, вообще редкие в Израиле. Все вокруг дышало недвижностью времени и долго длящейся дремотой. И это посреди страны, где бег времени и чехарда событий были головокружительными.

Заказали в ресторане завтрак. Орман с женой попросили по бутылочке кока-колы. Цигель тоже захотел кока-колу, но не в бутылочках, а в жестяных баночках.

– Какая разница? Это ведь одно и то же, – удивился Орман.

– Э-э, – хитро улыбнулся Цигель, – сразу виден человек не от мира сего. Цена-то одна, но в баночке кока-колы на пятьдесят грамм больше. За счет горлышка бутылки.

Сказано это было вроде бы бесхитростно и всерьез. Пришлось Орману проглотить это вместе с завтраком. Глаза жены говорили о многом.

Среди разворачивающейся в проеме балкона красоты восходящего солнца инцидент показался ужасно мелочным, но именно поэтому не исчезал из памяти всю дальнейшую дорогу, которая медленно и неуклонно ползла вверх.

Заехали в парк Ротшильда, недалеко от Зихрон-Яакова. Немного погуляли по аллеям. Орман ухитрился оторваться на некоторое время от спутников, замер в гуще зелени. И внезапно в запущенном, запушенном, затушеванном светом и тенью парке нахлынула на него вся прелесть и тоска безмолвных аллей какого-нибудь помещичьего дома в забытой и полной необъяснимого солнечного ликования безжизненности средней России. Безжизненность эта была сродни медально обмершему лицу Блока накануне всеобщего провала в кровавый круговорот «бессмысленного и жестокого бунта», названного «великой революцией». И замершее на горизонте Средиземное море, явно не к месту, из иного регистра, замыкало все окружение в рамку блоковских строк: « В легком сердце – страсть и беспечность,/ Словно с моря мне подан знак./ Над бездонным провалом в вечность,/ Задыхаясь, летит рысак./»

Так впитываемое зрением, осязанием, слухом, вечным ритмом волн, соединяется в нечто живое. И оно, в сущности своей, полно любопытства и неизвестно где упрятанного и откуда возникающего умения души застолбить каждое мгновение своего бытия окружающей, подвернувшейся по случаю реальностью, которая уже навсегда отметит этот миг в уносящемся потоке жизни.

Душа, обладающая талантом излить себя в воспоминании, фиксируемом текстом, подобна замершей клавиатуре. Но стоит памяти коснуться клавишей того мгновения, и оно оживет во всей своей зрелищной и музыкальной силе, всегда пронизанной печалью невозвратности.

Можно ли представить себе замечтавшееся пространство, которое внезапно и врасплох человек захватывает метафорой или воспоминанием, разворачивающимся во времени.

– Мы уже думали, вы пропали, – сказал вынырнувший из боковой аллеи Цигель, – но жена ваша нас успокаивала.

Слева от взбирающихся вверх машин пошли дубовые рощи горы Мерон. На востоке – как продолжение неба, вклинивающегося в горы солнечным клином – сверкало озеро Кинерет. На горе, в лучах уже взошедшего солнца искрился окнами игрушечно-средневековый Цфат.

Рядом с могилой рабби Шимона Бар-Йохая – древняя синагога, одна из стен которой – скала. Дорога поднималась вверх серпантином среди скал, покрытых сосновым лесом. Цфат возникал и исчезал, как лубочный городок со средневековой гравюры, венчающий скальную вершину.

Божественное гнездо человеческой жизни, вдали от суеты и земных страстей. Стянутая морщинами древних склонов земля, осененная единственным в мире явлением Бога.

Среди разгорающегося солнечного дня Цфат казался лунным. Взгляд не в силах был оторваться от лазурной поверхности бассейна под высоким лекалом шоссе у въезда в город.

Цигель предложил оставить машину Ормана у въезда в город, а на их машине, первым делом, съездить в городок художников, который он уже как-то посетил с экскурсией. Все же, экономия горючего.

Притягивали взгляд модули скульптора Циффера, этакого цфатского Роберта Мура.

Картина художника Ливни «Лестница Иакова» – лестница в виде ленты Мебиуса мистически схватывала суть этого городка, фантома – Цфата.

Мебиусово пространство, вверчивалось спиралью в цфатское небо.

Орман долго стоял у полотна «Лунный свет». Старообразный еврей в ночном колпаке и хламиде замер в молитве на фоне городского урочища, свернутого воронкой в глубь пространства. Фигура молящегося подрагивала свечой в лунном ореоле зеленоватого холодного света, втягивающего мир в свое растворяющее безмолвие.

Вспомнился синий еврей с картины Пикассо.

Потрясло некое подобие то ли музея, то ли пепелища еврейского местечка, оставшегося после погрома – порванные талесы, обгоревшие листы Торы, побитая медь – высокогорлые медные кувшины, тазы, кастрюли, ребристые доски для стирки, подобные обнаженным ребрам убиенных. Множество примусов с тремя-четырьмя высокими горелками, целый лес погнутых керосиновых ламп: от них, сброшенных волнами погромов со стен и столов, шли пожары, выжегшие вчистую еврейскую жизнь.

Только человеческое стремление гармонизировать даже трагедию и разор может воспринимать это застывшее в вещах видение гибели как нечто музейное. Из этого сора выросла печальная, лунатическая метафизика картин Марка Шагала и Хаима Сутина.

Внутреннее напряжение души гнало от этого места в кажущиеся продолжением тех местечек переулки – «ликэлех» – с домиками, стены которых были окрашены в голубой цвет от дурного глаза, как и могилы великих мудрецов-праведников на кладбище в глубине долины.

Но из любой точки этих скрученных и скученных переулков виден был простор и провалы в синеву бескрайней обители Бога, и тайно ощутимая тяга с высот словно бы очищала человеческие лица от всего земного и углубляла взгляд, обращенный в себя.

Время, казалось, замерло, но солнце уже было в зените. В эти полуденные часы городок был пуст. Все готовились к ночи, новолунию, началу месяца Абба. В гостиницах мест не было. К ночи ожидался массовый приезд верующих.

Поднялись на самый верх покрытого деревьями холма. Машину Цигель оставил у дороги. Растянулись на траве посреди поляны. Уходящие ввысь деревья кружили небо, усыпляя и наполняя тело покоем. У Ормана было такое ощущение, что как бы исподтишка Цигель подражает его действиям. Они лежали вчетвером, две семейные пары, примерно, около часа. Встряхнувшись, Орман подумал о том, что давным-давно не ощущал такого глубокого покоя. Рядом, в полуметре, из-под земли и дерна торчал обломок стены древней цитадели, мгновенно напомнив о бренности мира.

Надо было спуститься с этих высот по крутым изгибам дороги в поселок Рош-Пина, чтобы успеть хотя бы там, снять комнату в одном из коттеджей.

Улица, на которой располагалась шеренга коттеджей, зависала над широко развернутой вниз и вдаль панорамой лесков, вспаханных прямоугольников, поселений, прячущихся в пазухах долин, и все это словно бы дышало горьковато медовым покоем, пронизанным долгим отстоявшимся солнцем.

По другую сторону высоко в небо вздымался ряд кипарисов, отделяющий старые, облупившиеся, но смутно и празднично пробуждающие чувства, знакомые археологам, памятью ушедшего времени – домики времен первых переселенцев, евреев восточной Европы начала века. Недаром ведь городок назывался – Рош-Пина – «краеугольный камень». Время близилось к закату, но еще было довольно жарко. Все попрятались за стенами, и овраг, за краем домиков, неосознанно влек Ормана черным своим изломом в ослепительности дня, полным даром растрачиваемых чудных запахов пропитанной солнцем зелени трав и кипарисов.

– Они тут шептались, – сказала жена вернувшемуся в коттедж Орману, – но ты же знаешь мой слух, от которого нет мне покоя. Она упрекала его и требовала, чтобы ты отвез нас в Цфат, потому что, дескать, он возил нас по городу. Я не выдержала и сказала: «Зря волнуетесь. Мы повезем».

К Цфату подъехали уже затемно. Остановились у края улицы, обрываемой глубокой долиной, в которой, при свете народившегося серпика луны, видны были надгробия древнего кладбища.

Сюда же подъезжали автобусы, полные религиозными людьми, судя по табличкам на стеклах, со всех даже самых дальних мест Израиля.

У края провала, время от времени освещаемая фарами подъезжающих машин, высвечивалась огромными буквами надпись – «Киврей цадиким лэфанейха» – «Могилы праведников перед тобой».

Вначале трудно было внятно различить шевеление в долине. Затем глаз начинал видеть медленное движение людского потока к надгробию, на котором горел фонарик.

Это была могила АРИ. Отмечался день его смерти и начало нового месяца, определяемое по древнееврейскому календарю нарождением луны. На могиле, особенно посещаемой и почти стертой тысячами ног, внутри убогого, но такого трогательного фонарика день и ночь горела свеча, заботливо и в благом страхе сменяемая руками верующих.

На могиле великого каббалиста Йосефа Каро было темно и безмолвно.

Они даже не пытались пробиться к могиле.

Прошли снизу вверх старый Цфат. Он был подобен единому, в эти часы необитаемому дому. В окнах горел свет, двери были распахнуты, дома и улочки пусты, ибо все ушли на могилу АРИ. Но дух стен и всего людского жилья охватывал одновременно удивительной живой домашностью и близостью к Нему, где низкие звезды воспринимались как часть Его интерьера. Особенно потрясло, как в одном месте женщина мыла, продолжая мыть и асфальт переулка, как неразрывную часть домашнего пространства.

Сели на скамью у синагоги АРИ, где в это время должен был молиться Берг, синагоги, в которой молился АРИ – Адонейну Рабби Ицхак – Лурия. Он жил здесь всего три года, а вошел в вечность великого феномена Каббалы.

Обычно бесцеремонный и, как постепенно выяснялось, мелочный, Цигель вдруг засомневался, можно ли не то, чтобы войти, а заглянуть в синагогу. Осторожно, почти на цыпочках, выявляющих в нем кошачью ловкость подглядывания, он подобрался к двери, и долго высматривал в щелку с не меньшим любопытством, с которым подсматривают в бане за нагими женщинами или парочкой, занимающейся любовью. При свете уличного фонаря можно было видеть его искаженное хищным любопытством лицо. Это потрясло Ормана чем-то, абсолютно идущим вразрез с разлитой в ночи атмосферой неколебимо, до самого неба, замершей святости.

Орман вдыхал древесный запах, насыщающий свежестью воздух ранней ночи, чувствуя присутствие этой высшей святости странным образом: в небе отчетливо, вещно, почти на ощупь, висела пиала луны донышком к земле, а над нею, в высоте, ярко сверкала звезда. И настолько явственно ощущалась невидимая связующая нить между луной и звездой, что они казались замершим маятником, и чаша луны была занесена налево, а звезда воспринималась осью равновесия земли и неба, мгновения и вечности, Божественного покоя и умиротворения души человека.

Орман думал над тем, почему они называют друг друга по фамилиям – Берг, Цигель, Орман, – ведь с древности у евреев душа обитала в имени. И зачинщиком этого был он, Орман. Вероятнее всего, с юности сохранилась в нем некая форма то ли отчужденности, то ли особого вида аристократизма, привнесенного русской классикой: мужчин называть по фамилии, женщин – по имени и отчеству. И это было особенно странно здесь, в Израиле, где все обращались друг к другу на «ты», как и на английском. Действовал на нервы распространенный вид фамильярности, когда друг друга называли уменьшительно-ласкательными именами, по примеру каких-нибудь галицийских провинций – Йоске, Хаимке, Мишке. Ну, а фамилии предков были вообще заменены псевдонимами, явно в дурное подражание русским революционерам, и уже настолько приросшими к человеку, что их даже выбивали на надгробных плитах.

Берг смеялся: как же души их предстанут перед Всевышним? Их же просто не возьмут ни в рай, ни в ад, а выбросят, как испорченные бюллетени во время выборов, и они не войдут в кругооборот душ, избавляющихся от грехов своих. Тем более, что самой распространенной была фамилия-псевдоним – Пелед, в переводе с иврита – Сталин. Тут обнаруживалась магия перевода на иной язык. Псевдоним на иврите не резал ухо, в общем-то, воспринимаясь всеми довольно мирно. Как ни странно, возмутились дети убежденных сталинистов. Они обвинили отцов в идолопоклонстве и в кибуцах отгородились от них колючей проволокой. Такого глубокого кризиса веры в «светоча народов», оказавшегося кровавым деспотом, не было больше нигде в мире.

Даже выходящие из синагоги укутанные в талесы евреи не могли нарушить глубокого, располагающего к размышлению, покоя этого места.

Берг появился в сопровождении жены и сына.

Цигель относился к Бергу как бы по-родственному, но весьма насмешливо. Берг у него не выходил из роли примитивного ремонтника стиральных машин. Пристальное, пристрастное любопытство при появлении Берга разгоралось в глазах Цигеля. Они сужались в щелки, непроизвольно выдавая внутреннее напряжение. Это пугало Ормана, столько неприязни было в этом внешне даже улыбчивом любопытстве. Вот и сейчас задает ему Цигель с хитрым простодушием вопрос:

– Ну, как, родственничек, получил отпущение грехов?

И тут добродушный Берг, обычно отделывающийся какой-либо незначительной фразой, раздражается и разражается целой тирадой, обращенной то ли к себе, то ли Цигелю и Орману, то ли к Святому, благословенно имя Его, присутствие которого в этих местах, кажется, смутно ощущает даже Цигель.

Сколь бы назидательной и патетической не казалась это тирада, она потрясает своей неожиданностью:

– Надо строго и скромно выполнять заповеди. И не ожидать за это никакого воздаяния. Коснется тебя чудо Божественного прикосновения, – большей благодати в жизни нет. Это может прийти, но чаще всего не приходит. Вот здесь и нащупывается высшая свобода воли.

– Так что, – заикаясь от неожиданности таких впервые услышанных от Берга слов, говорит Цигель, – воздаяния вообще не существует, что ли?

– Между Святым, благословенно имя Его, и человеком собственный их счет, и они разберутся в нем без посторонней помощи. В Судный же день Он судит нас за отношение человека к себе подобному.

Идут за Бергом, который заводит их в какой-то пустынный дом, где все лампы зажжены. Малка накрывает праздничный стол, согласно знаменитой книге Йосефа Каро «Шульхан арух» – «Накрытый стол», где описаны все правила каждодневной жизни еврея.

– Но какую информацию несут все эти твои молитвы? – все еще слабо сопротивляется Цигель.

– Информация это выживание, – говорит Берг. – В ней главная тайна жизни. В трех каждодневных молитвах – утренней, дневной и вечерней – заложена информация высшего существования души. Это непрерывающийся диалог со Святым, благословенно имя Его, который умаляет себя до уровня человека. И человек понимает, что только этим диалогом он и жив.

– Но вот Ницше, который по всем признакам не глупее, тебя, Берг, Бога твоего отвергает, – говорит Цигель, явно под влиянием недавнего сумбурного разговора с Орманом об этом философе.

– Ницше? – удивляется Берг. – Видишь ли, этот поляк, ставший немцем, отвергает Бога иудейского, который якобы скрывается под маской христианского, – впервые Берг произносит это слов «Бог». – Но сколько тратит на это энергии, как бранится, кипятится, отыскивает все новые и новые доказательства, сам не веря в то, что вот, низверг Его, надувается, как тот, у которого в зобу дыхание сперло: я самый мудрый. Не помогает. Это его сводит с ума в течение жизни, доводя до страшных головных болей, рвоты, потери сознания. Наконец он по настоящему сходит с ума. Да кто же этот богоборец, овладевший умами Европы и сам сошедший с ума? Императора Тита помните? Хотел бороться на море с Богом евреев. А тот сказал: поборись с самым малым моим созданием, И влетел в ухо императору комар. Стал точить ему мозг. И свел его со света. Так-то.

Стали прощаться. Надо было ехать в ночь по крутым спускам в сторону Рош-Пины. Берг проводил их немного и, прощаясь, изрек последнюю фразу:

– Иудаизм это моя вера, ставшая жизнью. Остальное – комментарии.

Он еще долго смотрел в ту сторону, где их машина растворилась в темноте. Совсем недавно два сотрудника Службы безопасности дотошно расспрашивали его о родственнике Цигеле. Речь шла о принятии его на работу в авиационную промышленность. Берг о жизни Цигеля в СССР знал совсем немного. Одно его смутило в первый момент их встречи в аэропорту: знание Цигелем иврита. И чем больше он с ним разговаривал, тем сильнее не мог избавиться от ощущения, что за этим знанием стоит профессиональная выучка, вряд ли обретенная на самодельных занятиях. Но, конечно, это, в общем-то, ни на чем не основанные подозрения.

Всю обратную дорогу Орман и Цигель молчали, потрясенные словами Берга.

Спать никому не хотелось. Далеко за полночь они засиделись в беседке у коттеджа, вдыхая ароматы цветов, деревьев, накопившиеся в растительности за день и раскрывшиеся в ночь.

Орман рассказал Цигелю притчу из каббалистической книги «Зоар» о погонщике ослов, который потряс мудрецов, ехавших на этих ослах, знанием высших тайн.

– Вот мы и есть эти ослы,– завершил рассказ Орман.

– Но он же простой жестянщик.

– А погонщик ослов что, профессор? Он, скорее пророк, Божий посланник.

ЦИГЕЛЬ
Первое испытание

Было далеко за полночь. За стеной бесились два сына, ржали и, вероятно швыряли друг в друга подушками. За другой стеной две бабки – мать Цигеля и мать жены его Дины – едва существовали в глухом провальном сне. В салоне жена с упорством, которому можно было позавидовать, разбирала строки на иврите, бегущие под кадрами английского фильма. Цигель же в спальне тупо уставился в белый лист бумаги, лежащий на тумбочке. В конце недели он должен был явиться на беседу в отдел Министерства главы правительства, по сути, филиал Службы общей безопасности, куда вызывался каждый новый репатриант.

Со слов соседа, снявшего квартиру ниже двумя этажами, Ормана, уже побывавшего там, понятно было, что речь шла лишь об одном: связях и приводах в КГБ.

Цигель, как всегда, лгал, разыгрывая перед Орманом патриота Израиля, озабоченного чистотой помыслов каждого репатрианта и говоря, что был на этом собеседовании, не преминув напомнить о том, что он ведь активист алии и отказник, и это его охранная грамота. На самом же деле в эти ночные часы он исходил черной завистью к Орману, легко, откровенно и, главное, непринужденно рассказавшему собеседнику обо всем, что того интересовало. Да и Орману, с его витанием в философских эмпиреях, терять было нечего.

Цигель же должен был продумать, каким образом подать события своей жизни, выдавая ложь за правду, и все это тоже с легкостью и непринужденностью.

Страх перед секретной Службой безопасности Израиля, слывшей легендарной во всем мире, в эти минуты ночного бдения, и чувство отчаянного одиночества в доме, полном родных и близких, сковывали тело, стучали в висках, подступали тошнотой к горлу.

Что будет, если вдруг беседующий с ним, а, по сути, допрашивающий его собеседник, приветливо выслушав его, откроет рот и в единый миг откроет ему, Цигелю, всю его подноготную?

Рухнут все планы трудоустройства на авиационную базу, куда он подал документы, и не поедет он в качестве бывшего отказника ни в какой Нью-Йорк через месяц – выступать в еврейских организациях под лозунгом «Отпусти народ мой». Вместо всего этого его тут же упекут в острог. Стоит этому случиться, как Цигель тут же выложит все, хотя, по идее, еще никакой шпионской деятельностью не занимался. Разве только в Совете солидарности с евреями СССР он старательно записывал имена и адреса репатриантов из Литвы, адреса тех, с которыми они переписывались и, конечно же, бесконечные жалобы приехавших и уже жалеющих, что приехали, о чем они и писали знакомым, хотя Цигель деликатно их от этого отговаривал. У него накопились две объемистые тетради этих имен, и отдельно комментариев к лицам, которых можно «привлечь к сотрудничеству». Каждый раз, перечитывая эти рекомендации, Цигель отдавал должное своим аналитическим способностям психолога.

Но сейчас его лихорадило. Он пытался припомнить советы учителей в разведшколе под Москвой, как расслабиться и, вообще, как вести себя на беседах и допросах, но в голову лезла всякая чушь, торчал Аверьяныч со своими, явно не к месту, раздражающими каламбурами.

– Что с тобой? – сказала жена, ложась в постель,– Тебя всего трясет.

– Не знаю. Нервы подводят, – чуть не захлебнулся собственной слюной Цигель и уткнулся носом в шею жены.

В день собеседования Цигель за два часа до назначенного времени добрался до центра Тель-Авива, нашел улочку, довольно неприглядный забор, на котором красовался нужный номер, открытую ветхую калитку, от которой асфальтированная дорожка вела к не менее обветшавшему длинному бараку с рядом закрытых дверей. Два часа тянулись ужасающе долго, страх не проходил. Цигель просто не узнавал себя, щупал пульс, ощущал слабость в ногах, каждый раз вытягивал левую руку: кончики пальцев предательски дрожали.

Наконец, в назначенное время постучался в дверь. Встретил его пожилой мужчина в слегка потрепанной кожаной куртке, усадил, дал чаю. Цигель боялся прикоснуться к стакану, чтобы не обнаружилась дрожь в руках.

– Рассказывайте, – дружелюбно и даже как-то отечески сказал мужчина и приготовился что-то записывать.

Цигель начал успокаиваться. Рассказ он тщательно подготовил, и теперь лишь из кожи вон лез, чтобы выглядеть естественным и искренним. Начал издалека, со времен войны, с отца, который служил в военно-полевом суде, и, конечно же, был причастен к расстрелам, а до этого, как он потом понял, работал в органах, выполняя самое грязное дело – ночные аресты и обыски. И все же это был его отец и он, сын, по-своему любил его, но бабка, из семьи праведников Бергов, последователей рабби Нахмана из Брацлава, которая, по сути, обучила Цигеля еще в детстве идишу и ивриту, терпеть не могла отца, который приходил после ночной работы и валился в постель, не раздевшись. Бабка говорила матери, то есть своей дочери, что ее мужу нужно отмываться, потому что от него пахнет чужим потом и кровью, мать впадала в истерику, а он, малыш, затыкал уши и забивался под одеяло. Так прошло его детство, да и, в какой-то степени, юность. Естественно, полагая, что сын пойдет по стопам отца, в студенческие годы его стали вербовать в осведомители, но он твердо, искренне сказал им, что только мысль об этом вызывает у него боль в животе, тошноту, приближение обморока, ибо от всего, что происходило в семье, у него развилась устойчивая неврастения.

– Вас продолжали вызывать в органы?

– Да.

– Кто был вашим вербовщиком?

– Аусткалн.

После этого ответа Цигель почувствовал, как страх вовсе его отпустил, и стал подробно рассказывать о своей деятельности еврейского активиста, о преподавании в кружках по изучению иврита, частых вызовах и проработках в органах, после каждого сообщения о нем по Би-Би-Си или «Голосу Америки». Но теперь имя его было у всех на слуху, и его не арестовывали. Цигель настолько впал в какое-то горячечное вдохновение, что сам абсолютно верил в то, что говорил.

Собеседник явно устал от этого непрекращающегося монолога, отложил ручку, встал со стула, пожал Цигелю руку, сказал по-старомодному:

– Благодарю вас.

Цигель вышел на улицу, ощущая невероятную легкость в теле. Домой ехать не хотелось. Надо, наконец, съездить в Бней-Брак, к родственничку Бергу, посетить бабку: она в эти минуты виделась ему явно спасительным якорем. Правда, сегодня был конец недели, канун субботы. Но он как-нибудь доберется домой. Ведь за пределами Бней-Брака работали такси.

Сошел с автобуса на улице раввина Кука, на которой проживал Берг. Шел через небольшой парк, где симпатичные и, главное, в большинстве своем светловолосые детишки, с пейсами и в ермолках, ковырялись в песочнице, катались на качелях. Их уже собирали мамы, ибо близился канун субботы. Молодая женщина в шляпке-котелке сидела на скамье и читала молитвенник. Зажглась неоновая витрина магазина оптики «Братья Гальперины». Цигель замедлял движение, наслаждаясь каждым своим шагом. Схлынувшее с души напряжение после беседы только сейчас показывало, каким оно было тяжким и давящим все эти последние месяцы. Все это окружение, ранее вызывавшее в нем устойчивую неприязнь, в эти минуты воспринималось с неожиданно радостной открытостью. Дома, стоящие почти вплотную один к другому, казалось, слиты были некой общей интимностью. Квартира семьи Берг была на четвертом этаже без лифта. Все, кроме жены Берга Малки, готовящей субботний ужин, ушли вместе с бабкой в синагогу. Цигель решил прогуляться по улицам, но за несколько минут пребывания в салоне взгляд его успел увидеть салон соседнего дома, мужчину, вероятно, мужа, в белой кипе, и жену в шляпе-котелке, с молитвенниками в руках, явно собиравшихся в синагогу, ибо тут же свет у них в салоне погас. В темной глубине соседней пустой комнаты виднелась вешалка с парой шляп с ровными полями, и более ничего.

Цигель спустился на улицу, где стыла благолепная тишина, не прерываемая движением машин. На всех въездах в городок были уже выставлены шлагбаумы. Молодая женщина, которую он видел в парке, теперь стояла у окна своей квартиры, руки с книгой наружу, читала при слабом свете из-за спины, и в то же время была, как бы, включена в пространство улицы, субботней тишины с ранней луной в небе. За спиной ее посверкивали тиснением религиозные книги на полке. Большинство окон вокруг темнело. Синагога же ярко сверкала. К ней шел высокий мужчина в еще более высокой меховой шапке. У синагоги на скамье сидел ряд празднично одетых женщин в париках. Ватага девушек в длинных платьях шла посреди улицы, обгоняя молодого парня в белой рубахе, черном жилете, галстуке, чернота которого сливалась с чернотой его бородки.

Удивительное чувство медлительности проживания и умиротворения, как в давние времена в еврейском местечке в субботу, о которых любила рассказывать бабка, вносило непривычный покой в душу Цигеля.

А вот и она, бабка, бодро идет в окружении семьи, держится за мальчика, сына Берга, не сводя с него глаз, ибо, как она говорит, он копия ее отца, раввина Берга, похороненного в Брацлаве, праведная душа которого переселилась в этого ребенка.

Семья рассаживается вокруг стола, куда подают семь разных традиционных блюд. На голове у Цигеля впервые – ермолка-кипа. Берг, непонятно почему, тщательно закрывает двери во все комнаты, садится за стол, благословляет вино и еду. Но Цигель, севший рядом с бабкой, все пытается у нее выведать, учила ли она его в детстве только идишу или ивриту тоже. Ну, конечно, говорит бабка, ивриту тоже: откуда бы ты знал его так хорошо. Слова ее – бальзам на душу Цигеля. В щедром порыве, столь для него непривычном, спрашивает, когда же она вернется домой, к ним. У вас там и так тесно, говорит бабка, вернусь, когда душе захочется, здесь я как у себя дома: только в молодости я ощущала столько любви.

В поздний час Цигель идет или, скорее, плывет в густой дремоте Бней-Брака, до улицы Жаботинского соседнего городка Рамат-Гана, по которой не прекращается поток машин. Поднимает руку, и такси тотчас останавливается возле него.

На следующий день он подавляет утреннее отвращение по дороге на подвернувшуюся временную работу в книжном складе, где занимается до седьмого пота упаковкой книг и перетаскиванием пакетов в подъезжающие машины. Перед глазами недостижимым и непостижимым счастьем стоят подмосковные леса вокруг шпионской школы, кажущейся ему в эти минуты апогеем мобилизованности, несущей чувство локтя в этом нынешнем провале непереносимого одиночества на чужбине.

На подходе к дому, в шестом часу после полудня, Цигеля охватывает уже привычная тошнота. Он присаживается на скамью в гуще кустарника, следя за уходящим на прогулку Орманом.

Всей отрешенностью своей фигуры, да и взгляда Орман этот настолько и как-то даже неотвратимо слит с окружением, что у Цигеля возникает боль под ложечкой от чувства своей какой-то врожденной чужеродности.

В следующий миг циничный смешок срывается, словно отрыжка, с его губ, и, чуть горбясь, Цигель поднимается со скамьи.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации