Текст книги "Завеса"
Автор книги: Эфраим Баух
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 32 страниц)
Вот она – тема «Биология и власть», которой еще предстоит изучить шизофрению, лобовые инсульты, старческое слабоумие вождей, уровень мышления ефрейтора-недоучки Гитлера и сына сапожника-пьяницы Сталина, взлетевших на волне массового психоза. А они ведь возомнили себя создателями «человека будущего». Прибавить к этому наследственные признаки – психозы Ленина, приведшие его к прогрессивному параличу, психозы впадавшего в экстаз Гитлера, короткую сухую ручку и сросшиеся пальцы на ноге – Сталина. И все это – при оказавшейся в их руках неограниченной власти. Над темой паранойи вождей, передающейся массе и направляющей нацию, над феноменом безумия власти я размышлял еще в ранние семидесятые годы. Над этими размышлениями эпиграфом витал анекдот: чем отличается шизофреник от неврастеника? Шизофреник знает, что дважды два – пять и он спокоен, он верит в светлое будущее. А неврастеник знает, что дважды два четыре, что светлое будущее – блеф, но это его страшно нервирует».
«Всякое творчество, – завершил свой доклад Орман, – есть покушение на прерогативы Бога. И если ты еще жив, и в полном сознании, и можешь достаточно быстро извлекать из памяти, как занозу, имена людей и название мест. Узнаешь себя и все вокруг тотчас после пробуждения даже в самом пустынном бесполом месте, лишенном вообще предметов, лишь по силуэту холма, очертанию дальнего дерева или повороту дороги, значит, Бог к тебе по-особому милостив. И пусть над этим смеются образованные дураки, столько на твоем веку и в твоем веке наломавшие дров, приведшие к истреблению миллионов людей, умрут они с отчаянной пустотой в глазах, в конечный миг силящихся увидеть Бога».
Аудитория аплодировала. В возникшей паузе чей-то голос из зала, явно давно порывавшийся, судя по взволнованности и смущению, спросил:
– Так, все же, на какой букве Бог решил построить мир?
Аудитория оживилась. Все поворачивали головы, ища того, кто этот вопрос задал.
– Бог решил построить мир на второй букве, естественно, ивритского алфавита – букве «бет». Отсюда, кстати, и вторая буква латинского и русского алфавитов – «б». Вот, смотрите, – Орман начертал на стоящей за его спиной доске мелом букву «бет». – Видите, она очень похожа на русскую «б», только у нее нет замыкающей нижнюю часть дужки. Эта буква выражает сущность человеческой жизни: человек с трех сторон замкнут – не знает, что происходит над ним, в небе, в эмпиреях Бога, не знает, что под ним – в недрах, в преисподней, не знает, что за его спиной, до его прихода в мир. Он видит лишь то, что впереди. Так еврейские мудрецы объясняют этот выбор Богом».
Диалог через всю жизньСтояло московское лето 18 августа 1991 года.
Вокруг раскинулось, разомлев от зноя, Переделкино, в котором какой-то год перед отъездом в Израиль Орман пребывал несколько дней. Повороты тропинок, по которым Орман шел, пробуждали тревожную память, и он замер у дерева, слыша крики голодных птенцов. Память была подобна их разинутым клювам. Что-то тревожное было в каком-то явном несоответствии: в августе, когда птицы уже улетают, птенцы эти беспомощно кричали, призывая куда-то исчезнувшую мать.
Ночью Орман улетал домой, в Израиль, но в эти послеполуденные часы сидел в глубоком покое подмосковной дачи известного русского философа, историка и писателя, чье имя упоминалось не часто, но мгновенно вставало рядом с именами великих и честнейших умов России – Сахарова и Лихачева. Случайное их знакомство состоялось более тридцати лет назад, после его лекции в Ленинградском педагогическом институте имени Герцена, который в тот год заканчивал Орман. Вопрос, заданный студентом, вероятно, настолько удивил философа, врезавшись в его память вместе с лицом вопрошающего, что через треть века он узнал в ученом, приехавшем из Израиля, того студента. Именно он обратился в перерыве между заседаниями симпозиума к Орману и пригласил его к себе на дачу.
Деревянный домик гостеприимного философа покряхтывал подгнившими бревнами. Высокие сосны поскрипывали вершинами на верховом ветру. Внизу же воздух был недвижен. Знойная паутина висела в глубине дремлющего, как пускающий слюну старец, сада. И такая сладостная расслабленность была разлита вокруг.
Тишина, чертополох забвения, пастернаковское небытие.
Покой этот был особенным после того, как Садам Хусейн обстреливал Израиль ракетами «Скад», быть может, производимыми где-нибудь за ближайшим леском, в каком-нибудь «секретном ящике».
Хозяин, считавшийся неплохим аналитиком политической ситуации в стране, и давно замечавший трещины в ее, казалось бы, нерушимой твердокаменности, был чем-то не на шутку встревожен, не в силах самому себе объяснить почему.
Неожиданно сказал:
– По оценкам экспертов с 1924 по 1953, со дня смерти Ленина до дня смерти Сталина, погибло в результате репрессий тридцать два миллиона человек. Каждый год умирала одна треть заключенных.
По древесному листу ползла гусеница шелкопряда. Слово «гусеница» заставило Ормана вздрогнуть. Показалось, из глубин дремлющей зелени пахнуло горячим дыханием и лязгом других гусениц – чудовищ, выползающих из «роковых яиц» напророченного Булгаковым путча. Они были устрашающе реальны, хотя, казалось, сползают со страниц булгаковской повести «Роковые яйца», но клич «На Москву! Нашу мать!» еще не докатился до этого уголка покоя.
Орман успокаивал себя: не преувеличивай, не паникуй. Он отрешенно улыбался, как посторонний, которого все это не касалось. Оставались считанные часы до отлета домой, в Израиль.
Разговор, казалось бы, должен был касаться разрабатываемой Орманом «единой теории духовного поля», весьма заинтересовавшей старика, но с трудом скрываемое им напряжение не давало старику отвлечься, а несло по кривой в ту реальность, которая, подобно лешему, замерла за густой хвоей деревьев.
– Хотя я и наслышан, все же, не сочтите за трудность, объясните, как у вас там, в небольшой, в общем-то, стране, существует столько политических партий. Вот, у нас они тоже размножились. Но это скорее – толпы, которые неизвестно чего хотят. Учредители все норовят куда-то пролезть. Бабушка моя, не в анекдоте, а впрямую «видела Ленина», и все повторяла: «Нашли себе царя – маленький, рыжий, плешивый, картавый». Так это с детства у меня и осталось.
– Издержки демократии. Никогда неизвестно, кого она вынесет на поверхность вод, где всегда накапливается много пены. Но как объяснить, что, придя к власти, нормальные люди становятся бесчувственными, жестокими, воистину монстрами столетия, как Гитлер и Сталин?
– Ну, во-первых, взбираться вверх по трупам само по себе ненормально. Могут ли патологоанатомы не быть бесчувственными? От власти же всегда идет трупный запах. Во власть идут люди с «гибкой» нравственностью. Слишком гибкой. Ныне у нас особенно ощутимо, насколько общество разошлось с властью. И это лишь начальная реакция на семьдесят лет беспрерывно вколачивавшегося в души страха. Такой смертельной мутации страха, пожалуй, не переживало еще ни одно сообщество в мире, я имею в виду его огромность и разбросанность. Но могло ли быть иначе после упомянутых мною, тридцати двух миллионов невинно погибших в течение двадцати девяти лет? И это, дорогой мой, величайшая трагедия, когда общество расходится с властью. Тут, недалеко, в Баковке, дачи тех, кто сгубил эти миллионы. Я ведь по роду своей деятельности знал некоторых из них. Эти люди, владевшие человеческой массой, могущие уничтожить тысячи тысяч без вины виноватых, казалось, держали пространство и время в узде. От их голосов, озвучивавших волчьи пасти микрофонов, сотни миллионов впадали в массовый психоз. Но сами эти люди жили скудной жизнью, в ограничении собственного тела, в осточертевших четырех стенах, передвигались от стола в туалет, оттуда в постель, которая напоминала им последнее пристанище. Те, души которых жгла правда посильнее наркотика, и они ее говорили, были «выведены в расход» первыми. И не таилась в душах этих губителей рода человеческого хотя бы искра искренности, прожигающей время знанием, что убитые ими превратятся в светочей будущего, а о них будут вспоминать с омерзением. Что такие понятия, как совесть, доброта и человечность вечны, неуничтожимы, мстительны, ибо, как говорил Блок «зубы истории коварны и проклятия времени не избыть». Или как это в Еврейском Священном Писании – «Мне отмщение из аз воздам!»
– Ли накам вэ шилэм!
– Напишите мне это на иврите. Видите, я жизнь прожил, а все потрясает меня, когда человек свободно и размашисто пишет на незнакомом мне языке оригинала, и не простого, а воистину Священного.
– Но все же, кажется мне, ощущаются поиски духовного и душевного очищении. Вот же, все обратились к православию. Церкви полны народа.
– Дело в том, что все годы церковь преследовали, священников пускали в расход, и у нее такой же страх перед властью, как и у всех светских, а, точнее, советских людей. Она и сейчас не выступает против власти, хотя есть за что. Говорят, всякая власть от Бога, и хорошая и плохая. Самая мерзкая – наказание от Бога за грехи наши, как говорила незабвенная моя бабушка. А коль столько нагрешили, не дождаться ангела в президенты.
Вся беда России, что мы никогда, слышите, никогда не занимались самопознанием, всегда были Иванами, не помнящими родства. Все перенимали из-за границы, не умея отличить зерен от плевел, к примеру, у Гегеля и особенно у Маркса. Да у нас, по сути, никогда и не было философов в истинном значении этого слова. Все те, которыми мы гордимся – Владимир Соловьев, Бердяев, отец Сергий Булгаков – все они поэты. Платон или Кант у нас невозможен.
Лес пугал абсолютным своим безмолвием. Ни шелеста, ни шевеления хотя бы листика.
Хозяин провожал Ормана к электричке. Навстречу им ехала на коне девушка в белом платье, как некое прекрасное и беспомощное видение. Коня за уздцы вел мужчина.
И как последний образ, на выходе из трав и деревьев, стоял облитый солнцем человек с посверкивающей лезвием косой в руке. Держал он ее как алебарду. Была бы это женщина, можно было скаламбурить – «Косая с косой». Так же можно было на миг представить, что это Ангел смерти, стерегущий райский сад, и в руках его коса вместо карающего меча.
За следующим поворотом вставало кладбище, с тремя соснами над могилой Пастернака. За нею высилась колокольня церкви. Священное пространство вокруг его могилы – ведь и мертвым требуется пространство для дыхания иного мира – за эти годы заполнилось, могила к могиле, пошлыми памятниками безымянных генералов и партнелюдей, упорно, до отчаяния и беспомощности, указывая живым единственную – как по этапу – дорогу в завтра.
У церковного входа к ним приблизились два подростка, и намеренно испортили воздух и вконец испортили минуты прощания на перроне. Это можно было прочесть на их наивно-хитрых лицах. Отвратительный запах подтверждал неотвратимость этого пути в завтра.
Уже в сумерках восемнадцатого августа проехала делегация на автобусе в аэропорт Шереметьево мимо Белого дома, через Манежную площадь, непривычно пустую в такой час.
Утром, проснувшись дома, в Израиле и включив телевизор, Орман потрясенно смотрел на танки, стоящие в тех местах Москвы, по которым они проезжали считанные часы до этого. Господи, значит, гусеничный лязг в усыпляющем зное Переделкино ему не примерещился.
Девятнадцатого августа произошел путч, поднятый группой, назвавшей себя Государственным комитетом по чрезвычайному положению – ГКЧП, сместившим Горбачева.
Все еще под впечатлением увиденного и услышанного, Орман смотрел на закат. Странные строки накатывались в память:
Лишь кровь и меч. Отброшен щит.
И в мире, что по швам трещит,
Среди всего бедлама
Гуляет далай-лама.
В левом углу широко распахнутого окна стыл «куриный бог» облака, и в отверстие средневековым видением пробивалось желто-оранжевое солнце. Вправо же свинцовой залежью простиралась даль великого моря, на которой одиноким оторванным лепестком стыл парус.
Мы все двуноги, однооки,
И в стены жизни бьемся лбом,
Но вечен парус одинокий
В тумане моря голубом.
Орман записал эти неожиданно пришедшие на ум строки и вышел на прогулку, стараясь утишить гул, пробужденный в нем случившимся событием.
Рядом с этим событием море казалось дремлющим Левиафаном.
Внизу уже было темно. Успокаивала чистая россыпь огней. На западе фонари горели на фоне бирюзы, переходящей понизу в розоватую свежесть, тишину и начинающийся холод. Стаи летучих мышей вылетали в сиреневые ранние сумерки размять крылья, и от их зигзагов приходилось шарахаться.
Странно сочеталась с происшедшим поездка на следующий день в кибуц Гиват-Бреннер.
На плавящем все окружающее жару, в чистое голубое небо возносилось дерево. Огромное, развесистое. На плоском зеленом поле.
Дерево – как мгновенное погружение или мгновенное раскрытие ключа жизни.
Дерево – самодостаточное и полное свободы, люстра жизни, повисшая в пространстве. Ствол его, казалось, растворялся в мареве.
Дерево парило в воздухе и в то же время глубоко врастало в землю.
И душа ощущала врастание, подобно дереву, в пространства неба, далей и этой – своей земли.
БЕРГ
Неслышный Его голос нельзя заглушитьБерг долго откладывал встречу с Орманом, после возвращения того из России. Ему всегда было трудно, а порой невыносимо встретиться с человеком, который, не будучи брацлавским хасидом, побывал там, где ступала нога рабби Нахмана. Бергу надо было отмолить это право у Святого, благословенно имя Его.
Наконец-то в один из будних дней он предложил встретиться в синагоге Бней-Брака, для чего Орман должен был одеть талес и постоять вместе с Бергом на утренней молитве, слова которой он знал с детства. Орман с радостью согласился.
– Ну, как там? Вернулись в знакомые места? Побывали в Кремле? – спросил Берг, омывая руки. – Меня всегда поражала жизнь его обитателей. Властителей таких необъятных пространств. Это же смертельная скука, которая страшнее динамита. Из этой скуки, как из яйца змеиного, вызревают и могут разрядить ее лишь грандиозные преступления. Когда раскрылись дела Сталина, я был потрясен: обнаружилось дно Истории. Сталин мог обитать в маленькой келье-комнате, но в ней концентрировалась неограниченная власть, бросавшая вызов власти Всевышнего.
Орман был удивлен этой тирадой обычно молчаливого Берга, открывшегося ему внезапно по-новому.
Орман описывал те места Полесья, в которых побывал.
Особенно взволновало Берга описание лесных дорог, по которым шли праведники из городка в городок при багровом свете заката или багряном сиянии месяца.
– Совсем недавно, – сказал Берг, – меня посетил давний брацлавский хасид. Во время войны он оказался в окружении в Брянских лесах и болотах.
Орман вздрогнул, вспомнив рассказ Альхена в лесу под Киевом.
– Целая армия там погибла, просто стерлась с лица земли, – продолжал Берг. – Человек выжил, но до сих пор он как бы не в себе. Описывал ночной лес. Месяц, бледный, как утопленник, всплывал из бездонья на поверхность синего неба ночи, словно бы вызывая из темных лесных логов подобия лунатиков. Просвеченные лунным светом, курились их тени. Они колыхались вокруг, но не были страшны, ибо, казалось, были погружены в свое небытие, и проходили сквозь человека, как он – сквозь них. У него была особая, как он говорил, лесная память. Неведомым чутьем он узнавал знаки и намеки бездорожья, и мог бродить по лесам, не боясь заблудиться. Хохот, переходивший в хрип не пугал его, ибо он знал, что это леший, то ли притворившийся сычом, то ли с сычом на плече. Все эти сычи, боровики, лешие запутывали человека, уводили в омут, но этот человек их не боялся. Сейчас, когда стало возможным туда ездить туристом, он снова побывал там. Тянет его туда как магнитом. Пришел ко мне исповедаться: хотел где-нибудь, посреди леса попроситься сойти по нужде и не вернуться. Просто сгинуть. И знаете, почему он этого не сделал? Он знал, что в какие бы дебри не зашел, выберется оттуда.
Орман опять вздрогнул, вспомнив о том, что рассказал Альхен: из той баржи смерти спасся лишь один человек. Забыл спросить, был ли тот евреем, хотя был в этом убежден.
Бродит, бродит по земле призрак Вечного Жида.
– И тут хасид произнес пророческие слова, – продолжил Берг. – «Но я знал, что нельзя искушать Святого, благословенно имя Его, ибо Он бесконечен, и Его неслышный голос нельзя заглушить».
– Вы знаете, только там, в том обнажившемся нижнем мире, – сказал Орман. – я ощутил суть великой каббалистической книги «Зоар». В ней есть существование земное, со всеми его байками, скукой, корыстью и завистью, и существование небесное, когда вся суть природы и духа разрешается с такой метафорической силой чувства и мысли, внешней соразмерности и внутренней органичности, что это чудо повергает в прах время и пространство. Это чудо не горит, но распространяется, как огонь в сухом хворосте, по всему миру. Не это ли – прообраз Несгораемого куста, обозначившего видимое присутствие Всевышнего?
У молчавшего Берга, словно впитывавшего каждое слово разволновавшегося Ормана, в уголках глаз показались слезы.
– Говорят же, – «вы не поверите», – сказал Орман. – Но вы поверите. В Киеве я встретился с моим однокурсником. Из его уст я услышал рассказ, похожий, как две капли воды, на то, что вам поведал хасид. Этот сокурсник, друг моей юности рассказал о том, что с группой людей уходит в лес – искать следы сгинувшей там Девятнадцатой армии советских войск. Но я услышал от него еще другую страшную историю. Представьте себе железную баржу, в которой перевозили нефть, пропитанную этим тяжким запахом, и в ней наглухо заперто восемь тысяч заключенных – безвинных людей. По палубе расхаживает всего три охранника. Ни еды, ни питья не передают вниз, но зато выпускают бюллетень под названием «Боевой листок». Для мертвых, трупы которых где-то, на севере, в конце пути, будут вытаскивать из трюма. Спасется один. Уверен, что – еврей. Раньше я представлял себе лишь призрак Летучего голландца. Тут же я увидел реальный образ Вечного Жида.
ЦИГЕЛЬ. 1992
ХельсинкиЦигель и не пытался думать о тех, кто был им предан.
После встречи с Бергом и желания после такого провала покончить собой, все Цигелю осточертело. Он боялся подойти к окну в салоне, так и тянуло выброситься. Замирало сердце, слабели ноги.
Жена Дина привыкла к срывам у мужа, но такая длительность депрессии была впервые, и это ее очень беспокоило.
Уже много времени он не был востребован. Связной не возникал. Накапливаемый материал жег душу все увеличивающимся страхом. Цигель поражался собственной бесшабашности: все держал дома – фотоаппарат величиной с тюбик губной помады, шифровальные блокноты, листы, на которые наносил текст симпатическими чернилами, и затем прокладывал ими фотографии семейных альбомов. Он шкурой ощущал, что от всего этого надо избавиться.
Сомнений не было: советская империя рухнула.
Самое опасное, что развал и перепашка обнажают в совершенно неожиданном свете и неожиданных местах зловонные слои сыска, фиска, шпионажа.
Продолжает ли работать эта система без прежней головы?
В газетах начали часто появляться статьи о множестве шпионов, засланных в Израиль в семидесятые годы. Об этом с большими подробностями рассказывал сбежавший в Англию генерал КГБ Олег Гордиевский. То была настоящая шпионская атака на Израиль, широкомасштабная вербовка евреев. Засылались тысячи агентов. Одни евреи были и так связаны с КГБ, как осведомители. Другие подписывали обязательство о сотрудничестве после переезда в Израиль. Большая вербовка велась среди репатриантов из СССР, которые были задействованы в течение времени. Будучи резидентом КГБ, Гордиевский слышал, что большинство этих агентов было раскрыто и осуждено. По мнению этого высокопоставленного перебежчика, эти наскоро подготовленные шпионы не нанесли большого ущерба Израилю.
Тут мурашки пошли по спине Цигеля: он-то знал, что нанес немалый ущерб, за исключением провала с Бергом, что воспринималось им как нечто истинно мистическое и потустороннее.
А Гордиевский продолжал свое: я был свидетелем того, что кураторы знали – агенты передают информацию, лишенную всякой ценности, но продолжали с ними встречаться и, обратите внимание, – в привлекательных городах Европы. Побывать в них – было лучшей наградой за службу. В Израиль на короткие сроки под прикрытием фальшивых документов засылались офицеры разведки, чтобы активизировать завербованного ими агента.
Интересно было бы знать, подумал Цигель, под какой фамилией работал Аверьяныч, когда выскочил, как черт из табакерки, за полночь в парке.
Цигеля волновало нечто, таящееся между строк этих статей о русских шпионах: кажется, в связи с новой ситуацией, при полном развале СССР, бывшие, а может, и настоящие советские резиденты начали продавать информацию. Такой товар не залеживался, и платили, вероятно, звонкой монетой. Да и сам Гордиевский несомненно отлично заработал, шутка ли, двенадцать лет передавал самые большие секреты КГБ – имена агентов, технику их действий, интересующие их объекты, особенности характера и настроения каждого шпиона.
Цигель больше всего этого боялся и болезненно жалел себя: вот же, раздавил свое «я» – стал шпионом системы, которая рухнула на глазах, прожил жизнь впустую. Для кого старался?
Вся эта система, дышащая ежеминутно ему в затылок, более того, как ему казалось, дававшая ему кислород для дыхания, внезапно исчезла, и Цигель повис, как паук над бездной, и вот-вот – нить паутины оборвется.
Чувство духовного самоубийства, душевного самоуничтожения лишало его дыхания в момент пробуждения, и он, лежа рядом с женой, старался едва дышать, чтобы вовсе не задохнуться.
Все тайные телефоны связи отвечали ему то долгими, то короткими гудками. Это уже стало наваждением – бросаться в каком-либо далеком от дома районе к телефонной будке.
Единственной надеждой были слова Аверьяныча в ту ночь, в парке, врезавшиеся Цигелю в память: «Мы еще встретимся. Вероятнее всего, в Хельсинки. Об этом тебе сообщат в свое время».
Приближалось время отпусков. На работе уже привыкли к байке Цигеля, что жена его не выносит летней жары, и единственное для нее спасение – Скандинавия. Он и решил лететь в Хельсинки, вывезти с собой все бумаги, пленки, фотоаппарат, портативный магнитофон, даже доллары, сумма которых была весьма значительна. Он зашил их в пояс. Была у него какая-то неясная надежда – вложить их в какой-то международный банк в Финляндии.
Больше всего его трясло, когда они проходили проверку в аэропорту Бен-Гурион, и он пришел в себя лишь сидя в кресле самолета, летящего в Копенгаген, где была пересадка на Хельсинки. Небольшой чемоданчик, в котором уместилось все «шпионское добро», он держал между ног, то и дело оглядываясь на сидящего сзади, который весь полет мирно проспал. Цигель думал о том, что если не наладит контакт со связным, то закажет поездку на пароме в Стокгольм, и ночью, гуляя по пустой палубе, вышвырнет чемоданчик в море.
В Хельсинки прилетели ночью. Такси привезло их в гостиницу «Скандия», которая была прямо в морском порту, у причалов, так, что громада парома «Викинг», сверкая иллюминаторами, буквально высилась над крышей гостиницы.
Номер был еще заказан из Израиля.
Утром они выглядывали в окно, не в силах охватить взглядом девятиэтажный, многопалубный «Викинг».
После завтрака вышли на прогулку. К гиганту «Викингу» так и не могло привыкнуть, слиться с ним, достаточно приземистое городское пространство Хельсинки, словно бы сбегающееся к нему улицами, портом, гостиницей.
Цигель повсюду таскал с собой чемоданчик.
– Можно подумать, что там у тебя кнопки от ядерного оружия, – смеялась жена Дина. Ему удалось ее убедить, что он хранит некоторые документы, с которыми не имеет права расставаться, находясь вне Израиля.
Столица выглядела весьма провинциально. Произвел впечатление парк имени композитора Сибелиуса, множество зелени, в которой прятались дома, памятник Маннергейму, генералу из свиты царя, показавшему Советам силу финского характера. Но больше всего потряс памятник царю Александру Второму-Освободителю, даровавшему финнам автономию. Главное, что он стоял здесь десятки лет, на высокой колонне, вместе с собором видимый в дальних далях.
Жена толкалась у причалов. Там был раскинут импровизированный живописный рынок на катерках и моторках – с дарами моря и лесными ягодами. Цигель смотрел на плещущиеся у его ног воды Финского залива, и думал о том, что если плыть прямо на восток, причалишь на противоположном берегу к Петродворцу, чуть севернее – к Кронштадту, а там – рукой подать – Питер.
На юг, совсем недалеко, Таллинн, куда в выходные дни каждый час отчаливает теплоход с финнами. В Эстонии спиртные напитки дешевы и без ограничения. В конце концов, он может рискнуть, поехать в Таллинн и оттуда связаться. С кем? Все телефоны были европейскими. Сотрудники Государственного разведывательного управления – ГРУ хорошо продумали, как держать на белой стене жертвенное насекомое, называемое шпионом, чтобы в случае надобности тут же размазать его по этой стене.
Цигель несколько отошел от рынка и вдруг увидел рядом, прикрепленный к столбу связи телефон-автомат. Без всякой надежды набрал номер. В трубке щелкнуло и костяной голос сказал «Алле». Цигель назвал свой код.
После паузы голос произнес по-русски: «Завтра, в одиннадцать утра, в центральном книжном магазине…»
Жена рвалась к магазинам одежды. Знакомые надавали ей адреса.
– Тут, говорят, один из самых больших русских книжных магазинов в Скандинавии, я туда пройдусь, – сказал Цигель, – встретимся в гостинице за обедом.
В другое время, в другом месте жена бы удивилась, что это вдруг Цигеля заинтересовали книги, но тут она была настолько возбуждена предстоящим ей посещением фирменных магазинов, что пропустила это мимо ушей.
Книжный магазин был действительно огромным. Толпилась уйма народа. Цигель замер.
У одной из полок листал книгу Аверьяныч.
Он сильно осунулся и постарел. Увидел Цигеля издалека, терпеливо ждал, пока тот приблизится.
– Привет, Цигеленок, – сказал негромким, усталым, равнодушным голосом и таким тоном, как будто они расстались, быть может, всего каких-то десять минут назад, – я сейчас выйду из магазина, а ты старайся незаметно идти за мной.
Так они пришли в русский ресторан «Три богатыря», который, очевидно, был местом тайных встреч резидентов со своими подопечными. Это выдавали наметанному глазу Цигеля официанты в косоворотках с вышитым русским орнаментом и лицами мастеров заплечных дел, маскируемых под облики русских богатырей. Недаром на стене с репродукции картины Васнецова «Три богатыря» Илья Муромец озирал орлиным взором под козырьком ладони беспокоящие его дали.
Естественно, заказали русский борщ, который, по словам Аверьяныча, был здесь намного вкуснее борща в Копенгагене, у гостиницы «Астория», где Цигель останавливался перед полетом в Хельсинки.
– Аверьяныч, – сказал Цигель, ненавидя себя за дрожащий голос, – переложите как-то все из чемоданчика, и верните его мне, а то, сами понимаете, жена всполошится.
Тотчас, вероятно, по незаметному знаку, от стены отделился официант, подошел, взял чемоданчик и столь же незаметно растворился за портьерой.
Аверьяныч постукивал пальцами по столу, поглядывал вокруг, почти не бросая взгляд на Цигеля. Не спросил, как это его угораздило, по сути, без приказания, приехать в Хельсинки, не давал никаких указаний на будущее.
– Кстати, – сказал он,– тут есть отличный магазин мужской одежды, можешь приобрести, и не дорого. Костюм-то у тебя не ахти.
Официант откупорил бутылку вина. Только в этот момент Цигель заметил, что Аверьяныч пьян. Разлил вино по стаканам.
– Ну что, Цигеленок, выпьем за встречу. Бог знает, когда еще свидимся.
Цигель слегка пригубил, Аверьяныч опрокинул в горло полный стакан.
– Ну, как там твой соседушка? Читал твои реляции о нем. Скажу тебе, он гений. Такое придумать о подземных городах нашей Госбезопасности. С ума сойти. Знаешь, – Аверьяныч наклонился к Цигелю, обдав его перегаром, – я ведь бывал в них. В этих подземных коммуникациях. Равных им попросту не существует. Да и разрешили мне туда спуститься в знак благодарности за мою безупречную службу, сечешь?
Чувствовалось, что Аверьяныча просто одолевает страсть выговориться.
Тут подошел официант и что-то шепнул ему на ухо. Показалось Цигелю, что он заметил вспышку направленного на них из-за портьеры фотоаппарата.
Это еще зачем?
Аверьяныч смолк, подтянулся. Допив вино и дохлебав борщ, он как бы ненароком извлек из внутреннего кармана пиджака конверт и небрежно передал Цигелю. Чувствовалось, что в этом ресторане он как у себя дома.
Тут сидящие за соседними столами неожиданно грянули пьяными голосами «Эй, дубинушка, ухнем…» Они не пели, а просто рычали. Лица их раскраснелись, лоснились то ли потом, то ли слезами.
Обычно, после таких спевок должна была вспыхнуть драка.
– Слышь, – сказал Аверьяныч, – ты хоть одну русскую песню помнишь?
– Что?
– Ну… С чего начинается Родина, – прохрипел Аверьяныч горлом безголосого существа, абсолютно лишенного музыкального слуха, и осекся.
– Что с вами, Аверьяныч?
Трудно было понять, что чувствовалось голосе Цигеля. То ли забота о ближнем, то ли тревога за себя.
– Проверка лояльности, – сухо и отчужденно добавил Аверьяныч.
На том и расстались.
Долларов в конверте оказалось намного меньше, чем Цигель предполагал.
«Обанкротилась Совдепия» – подумал Цигель, все же ощущая себя, под аккомпанемент «Дубинушки», как бурлак, сбросивший ношу с плеча.
Не тускнела в заглазье вспышка фотоаппарата.
Неужели ловушка?
Главное, Цигель был ужасно рад, что не проронил ни слова о Берге. Да, это был его, Цигеля, непростительный провал, но в большей степени, как ни странно, радовало, что Аверьяныч, и вся, стоящая за ним система, остались с носом. Это было странное, опять же явно на грани безумия, злорадство.
С одной стороны, он ощущал необыкновенную легкость, но с другой – он был выпотрошен, выжат, как ненужная тряпка, и даже спасибо ему не сказали.
Мучила фраза Аверьяныча: «Бог знает, когда еще свидимся».
Деньги Цигель решил везти обратно в Израиль.
С легким сердцем сошел с борта самолета в аэропорту Бен-Гурион.
В тот же вечер постучал к Орману:
– Не желаете ли пройтись?
– С возвращением, – сказал Орман озабоченным голосом, – если вас не затруднит, мне понадобится завтра ваша помощь. Тут к нам репатриировался ученый с мировым именем, Ашкенадзе. У него рак. Его надо будет утром свезти в больницу. Я договорился с профессором.
В другой раз Цигель бы точно сказал: «Нельзя, что ли, заказать машину «скорой помощи?» Но в эти минуты он был счастлив совершить доброе дело и согласился с великой радостью.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.