Текст книги "Цветочный крест • Потешная ракета"
Автор книги: Елена Колядина
Жанр: Исторические любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 36 страниц)
Промысловая
– Осторожно, княгинюшка молодая, не обвариться бы вам! – отеческого вида розмысля появился из полога дыма и пара, очевидно, убедившись, что молодая жена солепромысленника Юды Ларионова не просто заглянула в ворота варницы, а собирается обойти ея внутрях. – Мужа ищете? Так его здесь нет. Поехали в кузню, со скобами поторопить.
– Со скобами?.. – Феодосья закашлялась от внезапно повернувшего в ея сторону клубу серого дыма.
Но, помахав на лицо дланями, чихнув и сказавши: «Ой, Господи, сажа какая!» – Феодосья разговор не прервала:
– Али для сундуков скобы?
– А это смотря кому какое добро уберечь надо, – с ухмылкой произнес еще один голос, и в клубах появился посадский мастеровой с деревянной лопатой в руках. – Иная скоба и бабе подойдет.
Феодосья вспыхнула. Ах, на воре шапка горит!.. Мастеровой и знать не знал про грешное Феодосьино любодейство со скоморохом, а Феодосье показалось, что вся Тотьма об том прознала.
– Ты, Агапка, язык-то попридержи, пока тебе его не урезали, – чересчур уж грозно, так что даже Феодосье стало ясно, что сердитость происходит из подобострастия, осадил посадского пожилой розмысля.
– Да аз имею в виду корыто скобами подправить али ушат.
– Хайло закрой, я тебе рекши! – еще грознее осадил Агапку розмысля. И с хмурой приветливостью пояснил Феодосье: – Нет, хозяйка молодая, не для сундуков. Варницу ремонтировать. Вы бы ступали домой, а я Юде Ларионовичу доложусь, что вы приходили, искали его.
– Аз не к мужу пришла. Хочется на варницу взглянуть. Никогда не видела, как соль промысляют. Вы бы мне показали?
– Ох, не знаю. Не понравится Юде Ларионовичу… Велит меня сварить на обед заместо рассола! – добродушно поупирался розмысля.
– Не велит! – заверила Феодосья. – Аз на обед ему уж щей с бараниной приказала.
– Щи не без шерсти… – не удержавшись, вроде как сам себе промолвил неугомонный Агапка.
И своротил челюстью набок, втянувши главу в плечи: мол, знаю, что ни к селу ни к городу встрял, да удержаться не мог – скучно, слово не перемолвя, соль цельный день лопатой отгребать.
– Ну тогда ладно!.. – сделав вид, что не расслышал очередного Агапкиного перла, весело промолвил розмысля Феодосье, но по лицу его было видно, что ладно будет далеко не всем.
Вселукавый Агапка почесал в главизне, потер пястью носопырку и уже пожалел о промолвленном. Но язык у него был, что уд срамной – зело нетерпелив.
– Вот благодарствуйте! Это – чего? – указала Феодосья на огромную железную сковороду, укрепленную над невероятных размеров костром.
– А это мы у чертей позаимствовали. Они на сей сковороде грешников жарили, – раздался из дыма голос неунывающего Агапки.
– Погодите, хозяйка дорогая, – рекши розмысля и тяжело шагнул в клубы пара.
Послышались звуки чинимой короткой расправы и упоминания «манды болтливой», которую Агапке сей же миг заткнут «осиновой елдой».
Феодосья засмеялась. Не над Агапкиным битьем, нет! Распотешил ея вдруг Агапкин веселый нрав, так напоминающий Истомин. Феодосья усмеялась впервые с того дня, как был казнен Истома. И потому тут же осеклась.
Через мгновение розмысля вынырнул наружу и, тряхнув с удовлетворением головой, приветливо доложился:
– Кается! Прощения просит. Ну да чего с него взять? Мужик сиволапый. Теперича можно производить осмотр варничного хозяйства. Чего бишь вы вопросили, Феодосья Изваровна?
Провожатый упорно величал семейство хозяев по отчеству, невзирая на опасность быть подвергнутым правежу за неподобающие положению титулы: не Извара Иванов, а Извара Иванович, не Юда Ларионов, а Юда Ларионович, уважительно рекши розмысля.
– Ой, да не величайте вы меня, как княгиню! – отмахнулась Феодосья. – Аз вопросивши: сие чего такое?
– Сия сковорода, хоть и похожа на адскую, но не она.
– Не црен ли? – наконец призналась в некотором владении вопросом Феодосья.
– Ей! Црен. Да вы уж знаете в солеварении?
– На словесах только. Юда Ларионов мне книжку дали: «Роспись, как зачать делать новыя трубы на новом месте». Так я маленько почитала, чего смогла. Про црен вот запомнила.
– Книжки, значит, читаете? – удивленно промолвил розмысля.
– По складам, – заскромничала Федосья. – Аз-буки-веди.
– Живете-он-покой-аз, – прибавил промелькнувший в дыму Агапка. Он был мастер составлять глумы и срамы, перечисляя названия букв. Вот и сейчас, не удержавшись, составил из буквиц потешину.
– Я тебе дам жопу, дай только добраться! – крикнул в клуб пара розмысля. – Ах, пес! Не слушайте, Феодосья Изваровна. Аз с ним потом разберусь по-дружески. Во что свинья ни оденется, а все хвост к гузну завернет, прости Господи!
– Да оставьте его. Весельчак, что тут возьмешь? – махнула рукой Феодосья. – Книжки читать аз от скуки взялась. Целый день одна в дому. Словом перемолвиться не с кем. Юда Ларионов впотьмах уезжает, впотьмах приезжает, круглый день на варнице, просолился уж весь до костей…
Феодосья тихо вещала, вышагивая рядом со своим провожатым.
И то правда, с тех пор как после свадьбы переехала она в мужнин посад возле Соли Тотемской, жизнь ея стала зело одинокой. А оттого не было препону черным и страшным, как шкура медвежья, мыслям об Истоме. И если что и давало силы перенесть мучительную кончину единственно любимого ею человека, то мысли об чадушке, Истомином продолжении на этой земле.
Феодосья вспомнила, пригорюнившись, как покинула отчий дом в слободе, родной с детства, как глядела, сидя в санях, недвижным взглядом вдоль дороги. Будь она не в горькой сухоте, непременно наполнилась бы ея душа от зрения Тотьмы благостью и лепотой. Ведь позрить было на что! Зело величава и одновременно живчива была Тотьма. Дивный город! Могучая деревянная крепость, возвышавшаяся на крутом насыпном холме над Сухоной, ея многочисленные башни – Воротная, Тайнишная, Троицкая, Рождественская – вырастали перед глазами путников, прибывших летом кораблями, а зимой – обозами, как сказочный град небесного царства. Небось глянь кто на Тотьму с Месяца, так увидал бы на возвышении еще горячий, с парком, духмяный высокий курник – и с яичной начинкой, и с курой, и с говядиной, и с кашей, и с рыбой. Обильная чудными церквами и соборами, богатая колоколами, что творили потрясающие звоны и благовесты, и диво дивное – железные часы с боем, – все сие приятно поражало многочисленных гостей и путников. Английские торговые гости, что открыли в Тотьме множество контор и дворов, только «Оу!» и покрякивали, замерив украдом на глаз ширину рукотворного рва, окружавшего крепость. И выходило у энтих козлобородых гостей в потешных гологузых портках, что ров-то поширше ихнего лондонского будет! И чуяли опасливо гости иноземные, что во рву скроется ихняя кирха вместе с колокольней! Велико лепны были палаты на подворьях Спасо-Прилуцкого, Николо-Угрешского, Спасо-Суморина – всех и не перечесть! – монастырей. Держали сии монастыри в Тотьме осадные дворы, дабы осуществлять соляной и иные промыслы. А дабы барыши монастырские не прошли случаем мимо казны царской, тут и земская изба угнездилась: всяк, вываривший из глубоких соляных ключей да вывезший соль земли в чужие края, платил здесь налоги да пошлины. И выходило по писцовым книгам, что в лето в Тотьме промыслялось никак не меньше 130 тысяч пудов соли. А коли взять во внимание, что в деле податей тотьмичи государя норовили наеть да объегорить, то соляного товару было, пожалуй, и поболее. Чудным украшением всех построек были железные изделия: витиеватые решетки на окошках, стрельчатые дверные навесы и петли, такие возжелал бы и Господь в свои палаты! Даже гвоздь каждый украшен был по головке тотемским кузнецом то бутоном, то шишечкой. Сие железное рукоделие тотемским железоделям было в баловство: как на один-то црен выкуешь до шести тысяч заклепочных гвоздей, так опосля для хором фигурные гвоздочки смастерить – одно удовольствие. С гвоздями-то такая история бысть! Кузнец Пронька-блудодей ради веселых глумов возьми да и выкуй для соляного монастырского амбара гвозди с мудями на шляпке. Меленькие эдакие муде, с пчелку размером, однако ж рассмотреть можно. А се… Братия пришла гвозди забирать, да брат Филлоний изделие к зенкам поднес и обомлел: истинная елда железная с муде!
– Это чего же такое? – вопросил брат Филлоний – Али срам?!
– Ох-ти мне! – глумится Пронька. – Ошибочка вышла! Сии гвоздики не для вашего монастыря, отец Филлоний, а для палат матушки Фавиады, оне просили гвоздочки особые, чтоб играючи всаживались.
Монахи частью заржали, частью закрестились, а отец Филлоний возьми да и дай глумам ход: доложил об Пронькиной выделке куда следует. Сперва проорал приказной дьяк тотьмичам, что приколочен будет мерзавец Пронька сиими гвоздями за уши. Бабы посадские в рев. Да на счастье Пронькино полюбовница воеводина упрекнула тотемскую администрацию в жестокосердии и ночью вымолила послабление. Так что Пронька и не пострадал вовсе: уши без него приколотили на сосновое древко посередь торжища. Он теперь без ушесов ходит, но все одно довольный: сперва-то было мнение воеводы, что гвоздями Проньку надобно примолотить за муде. С тех пор Пронька на шляпках выковывает одне лишь яблочки да землянички. Но это, конечно, когда сработаны црены. А на одну такую сковороду шли до четырех сотен кованых листов железа, как их называли тотемские солевары, трениц. Потому-то кузнечному посаду, мимо которого ехала Феодосьюшка в мужнины хоромы, и конца не было. Стоял над ним звон и пыхтение, шел из ворот дым, сияли внутрях огненные зарницы и шипели аспиды. Жар шел от посада, как от бабы, что ворочается в томлении в пологу. Черти-железодели беспрерывно ковали крепежные скобы, крюки, колуны. Бо колунов на тотьмичей не напасешься, едят оне их, что ли?! Правду сказать, для одних только костров под солевыпарочные сковороды рубили мужики до десяти тысяч сажен дров! А еще были посады древодельные, где промысляли мастера лодки, баркасы, сани и подводы – возить соль до Сухоны, грузить на корабли али везти обозами в Москву. По пяти сотен кораблей проходили по Сухоне за лето! До тысячи саней и телег собирались в обоз соляной либо рыбный! Казалось, вся Тотьма приведена в перемещенье. И это невероятное движенье более всего поразило Феодосью. Но не тот его смысл, к которому привыкла она уж давно, – вереницы холопов и работников, несущих и везущих к берегу Сухоны кули с солью, рожью, шкурами. А сам факт безостановочного живота. Феодосья страдальчески озирала усердное копошенье тотьмичей, и странные мысли овладевали ею. «Истомы не стало, а живот продолжается, как ничего и не случилось. Вон бабы посадские навели брови сажей и идут до колодца, хохочут. Портомойницы тащат портища на речку полоскать, перемигиваются с мастеровыми, алкая блуда. Все живет в веселии. Словно и не отлетела душа Истомушкина. Стало быть, одного человека убыль – не значит ничего? А – двоицы? Тоже – пустое? А троица коли упокоится? Сотня? Тысяча? А ведь любая смерть – Божьим промыслом. Значит, и вся Тотьма, Его волей будучи умертвленная, не есть горе? А всей земли население? Что как всех Господь смертью накажет? Неужели и тогда Сухона течь будет, а соляные ключи – бить? Пренебрежет ли Господь гибелью всего сущего али не пренебрежет? С какого же числа человек ценен становится? И почто тогда создавал он человека, коли, как куклу соломенную, в костер смерти бросает?» Ох, как же вредны были привычки Феодосьи все обмысливать! Все горе ея, вся юдоль земная от розмыслей проистекали. Не думать бы ей, али хотя бы не эдак настойчиво, как хорошо бы всем было! Но что верно было в Феодосьиных размышлениях, так мысль, что не присматривает Господь толком за тотьмичами, али присматривает спустя рукава. А они, на Бога надеясь и свято блюдя Его законы, меж тем не плошали. Уж сколько народу Божьим промыслом забирал Государь из Тотьмы! Баба Матрена вспоминала, несколько сот семей и непорочных девиц (на девство, правда, их никто не проверял, но тотьмичам нравилось вспоминать, что девки все были муженеискусными) силой переселяли в Мангазею да на Енисей. Ох, рев стоял! Девки непорочные должны были стать женами переселившихся в Сибирь казаков да всякого беглого сброда – воров и разбойников, и рыдали оне, расставаясь с тотемскими своими женихами. В голод и мор становились деревни и посады пустошами. Но вновь населялись неунывающими тотьмичами! Потому что бысть обитатели берегов Сухоны крепки духом и обильны на любовные услады. Бабы тотемские бысть плодовиты и веселы до мужиков, ханжеством не страдали, плясок в коленца не чуждались, в самую горечь находили радость в жизни, наполнены были природной страстью, и потому нарождались маленькие тотьмичата, как грибы после дождя. И быстро наполнялись посады людьми, обселялись вновь пустоши. И если по правде, а не по фарисейской напускной кривде, то гербом Тотьмы должен бы быть не черный соболь на золотом полотнище, а золотая елда возле черного соболиного подчеревка.
В морозной тонкой пелене двигались сани Феодосьи. Она глядела окрест страдальчески раскрытыми глазами, с намерзшими на ресницах скляными слезинками.
Вдоль Сухоны тянулись крепкие, как грибы-боровики, амбары; часто, как на гребенке, стояли избушки с лодками и снастями, крошечные, как ульи, баньки, кладези со ржаными снопами и кулями зерна; кладези рыбные тянули тинной воней. Потянуло смрадной воней от кожевенного посада, где промысляли тотьмичи юфть, козлы, черные и белые кожи, лосиные шкуры да соболей. Звон стоял над переулком кадышей – сколачивали оне кадушки для дегтя и смолы, говяжьего жира и пчелиного воска. Смолу из Тотьмы вывозили тысячами бочек, так что древодели без дела не сидели. Питейный дом обдал бранью, видами желтой сцаной наледи на углах и упившихся тотьмичей. Один из них стоял на снегу вовсе нагой, в одном портище и каликах, да, качаясь, бессмысленно вопил срамную скоморошину, выкручивая перед рожей дланями:
– Дают ему бабы гороху, а он просит черного моху!..
В груди у Феодосьи оборвалось, словно лопнула верева и рухнула в темноту полная рассолу бадья. В выю, в самую яремную ямку, вошел кол осиновый, не давая ни вздохнуть, ни вскрикнуть.
Ах ты, бражник поганый, почто напомнил ты Феодосьюшке песни на торжище?!
– О-ой, Господи-и! – втягивая словеса в гортань, простонала Феодосья и рухнула на куль с периной.
Правивший санями холоп Филька осторожно оглянулся на Феодосью и, хлестнув лошадь, потряс бородой:
– Эк, убивается. Да уж… При муже жить эт-та тебе не при отце с матерью в перинах перекатываться…
Феодосья заливалась слезами всю оставшуюся дорогу до новых своих хоромов.
Первые дни прошли в равнодушных хлопотах по хозяйству, запущенному без женской длани: Феодосья с девками-холопками устилала горницы хоромов половиками, полавочниками, протапливала выстывшие светелки, обряжала кухню, разметала паучину из темных углов, гоняла из сундуков молие. Изладив по дому, садилась Феодосья обшивать повивальники для чадца, рукодельничать крошечную рубашечку и вышивать малюсенькие рукавички из мягкого сафьяна. От всего этого, особливо рукавичек, отпугивала Феодосью баба Матрена, пугая сглазом. Но Феодосья отчего-то была уверена, что непременно разродится в положенный день чадцем, и будет то чадце – мальчик. Феодосья уж и имя придумала – Агей. Агейка, Агеюшка, Агей Истомин. А еще сшила Феодосья шелковое влагалище для скляницы с красно-рыжим, как шиповник, чудным плодом внутрях. Мандарин бряцал, коли скляницу пораскачивать колокольчиком, – в бока его были воткнуты блошиные крошечные металлические гвоздики с круглыми шляпками. А еще Феодосья читала. Сперва перечла затрепанный склад толстых, как льняной холст, Матрениных заговоров: на любовь, на встречу, на любы, от тоски, от сухоты – чего только не предполагалось заговорить словом. Потом обнаружила Феодосья у Юды в деревянной расписной крабице чертежи и двоицу книг. Одна об составлении розмысленных чертежей. А другая – об бурении скважин в соляные пласты. В наставлении по черчению Феодосья, приоткрыв рот, изумленно узнала про радиус и угол. Дивясь, ощупала Феодосья угол покоев, сдвигая длани по стене, пока не сошлись оне в самом деле в одну линию. И даже измерила меркой радиус подаренной Истомой забавной скляницы. И так ея заинтересовал книжный соляной промысел, что в один из дней, строго проконтролировав приготовление челядью щей с бараниной и пирогов с томлеными ягодами к обеду, Феодосья решилась сходить позрить варницы. Оставила сани с Филькой возле крайнего соляного амбара, поглядела удивленно на столбы пара, дыма, от которых защипало глаза и запершило в горле, и прошла в ворота варницы, где и встретилась с балагуром Агапкой и серьезным розмыслей.
– Давайте позрим сперва, как скважина устроена, – предложила Феодосья розмысле, когда оне вышли из топившейся по-черному варницы на свежий морозный воздух.
– Тогда направо поворачивайте. Осторожно, не спотыкнитесь!
Рабочие, коих бысть на разных работах не один десяток, завидев хозяйку, начинали производить мастеровые действия особенно картинно, четко и справно. Не только и не столько потому, что желали предстать перед Феодосьей в самом выгодном свете, а оттого, что хотелось им показать лепоту своей роли в сложном процессе солеварения, наполниться гордостью от важности своих четких и сильных действий. Редко выпадал рабочим случай возвеличиться своим трудом. Разве только когда в праздник шел мастеровой с чадами вдоль острога и озирал с высокого берега Сухоны огромные дощаники с великими парусами, что развевались на воде и в небе, как рукава белоснежной ризы Господней.
– Ишь, нашу-то соль везут! – сурово, скрывая гордость, указывал мастеровой отрочатам. – Лучше тотемской соли не сыскать.
И конечно, здоровались рабочие с Феодосьей издалека, с поклонами. И сразу было видно, кто – мастеровой посадский, а кто – раб холопий. Мастеровой хоть и кланялся плечами и главизной, но глазами зыркал, да и работы, можно сказать, не прерывал. Холоп же стаскивал кудлатую шапку и отводил главизну и зеницы в сторону, словно боясь взглянуть на хозяйку. И кланялся вослед, вослед…
– Хороша… – перемигивался мастеровой с подручным. – Вот бы этакое яблочко надкусить хоть разок.
«Худой снасти не достать сласти», – мыслил холоп, даже в тайных помыслах не алкая хозяйку для люб: так благоуханна и далека она была от рабского живота, что не чаялась для утех. Побоялся бы подступиться раб несчастный к Феодосье, пуганный и вековым битьем, и неискусным своим мужицким уменьем. Если она и воспринималась женой, то только принадлежащей Юде Ларионову. Даже в мыслях занять его место холоп не смел. И если когда и баялось мужской челядью про женские лядвии хозяйки, то елда в них предполагалась исключительно хозяйская.
«Выше жопы не перднешь», – искоса тряс сивой бородой холоп.
«Оне, небось, и на перинах-то привыкли на лебяжьих, не то что на курином пере», – чесал рыжую бороду его напарник.
«Да уж не на соломе, как ты Акульку свою етишь», – хмылился сивый.
«Солома?! Да мы последней раз на дровах етились».
Все это было высказано молчком, почти что зенками однеми. Потому как взглянуть с любострастью на госпожу – не седьмицей сухояста грозило, а битьем до смерти.
– Скважины всяко делаются, – пояснял розмысля. – Эта вот – колодцем. Вырыли колодец четыре аршина на четыре.
– Квадратом? – утвердительно вопросила Феодосья.
– Истинно. А глубиною – до появления воды. Энтот вот – с три аршина глубиной. Обшили его бревенчатым срубом, как обычный колодец. А теперь низвергли туды матку, али матицу, кто как молвит. Главную, в общем, трубу, первую. Она самая большая, все равно как в улье матка.
– Трубу широко выдолбили? С каким радиусом? – деловито спросила Феодосья.
– Про радиус не знаю, – хмыкнул розмысля, – а дыра в ей в локоть. Эту матичную трубу внизу колодца закрепили мы четырьмя бревнами, дабы стояла крепко…
– В замок закрепили? – уточнила Феодосья.
– Ишь ты!.. В замок, верно. Забили глиной по бокам, чтоб не шаталась труба, а теперь ведем ударное бурение.
Феодосья взглянула на двоицу мастеровых. Полураздетые, с голой грудью, от которой валил пар, оне молча, сжав зубы, вращали толстое древко. Вот снизу послышался особый звук, и мастеровые поволокли другое древко, вроде колодезного журавля, но толще, вверх. Внизу его оказалась огромная бадья с железными зубьями. Феодосья догадалась, что именно эти зубья и выгрызают скважину. Рабочие рывком вывернули бадью из колодца и, издав натужный утробный звук, вывалили из бадьи кучу глины да, несмотря на мороз, тяжелой жижи. Опорожнив кадыш, величины такой, что в ем уместилась бы повитуха Матрена, мастеровые вновь опустили зубастое хайло в матичную деревянную трубу. И принялись вращать шест. Делали они это с молчаливым остервенением, так волк рвет добычу, дыша впалыми боками.
– Господи Боже мой, – сочувственно промолвила Феодосья. – Сколько же оне так надрываться будут?
– Пока весь грунт до рассола не выберут.
– Али без перерыва? – поразилась Феодосья.
– Как же перерываться в мороз такой? Застынет грунт в трубе, вся работа псу под хвост.
– Так что – и ночью бадью ворочают? – расщеперила глаза Феодосья.
– Знамо.
– Впотьмах?
– Почему впотьмах? Костер палим.
– Господи, да почему же лошадь не впрячь шест крутить?
– Да какая лошадь такую работу выдержит, Феодосья Изваровна? Лошадь на такой работе отборным овсом надо кормить, а холоп кореньев вареных похлебает, хлеба из корья да чеснока для духу – и знай ворочает. Да вы об них не переживайте, Феодосья Изваровна, оне – молодые, сутки бадью опорожняют, а потом еще баб посадских кувыркают!
И розмысля, сделав украдом страшное лицо, тряхнул бородой мастеровым, мол, чего рожи угрюмые? Те смекнули и живо сделали глумливые лица, да выкрикнули лихие крики, вроде как подбадривая себя и хозяйку: работа идет лихо, работа спорится, не жалостивьтесь, молодая хозяйка! Но в груди Феодосьи затеснило, и в скорбной грусти поднялись брови.
– А далее что? – сосредоточенно вопросила она розмыслю.
– А далее поглядим мы уже готовую скважину.
Мужики молча поднимали и опускали журавль, вытаскивая на поверхность бадьи рассолу, и выливали содержимое в глубокое деревянное корыто.
Феодосья попыталась заглянуть внутрь его.
– Велико корыто, хозяюшка? – хмыкнул один из мастеровых.
– Как у тещи широко! – подмигнул товарищу рабочий.
– Цыц, срамословники! – прикрикнул розмысля. – Пойдемте далее, Феодосья Изваровна.
Вдоль частокола тянулись глубокие деревянные лотки – сосновые полубревна, схваченные железными скобами и обручами, по которым бежал рассол в варницу. Рабочий ходил вдоль лотка и глядел, как бы не застрял ток, не полился рассол на земь. Ежели где стопорилась и бурлила соленая река, мастеровой пропихивал, прочищал лоток. Феодосья углядела страдальчески, что руки рабочего разъедены солью до язв.
– Иногда по трубам рассол идет, иногда – по лоткам, это не столь важно, – пояснял розмысля.
Черная закопченная варница, облитая наледью, показалась Феодосье утопленником, что вытащили как-то при ней из полыньи на берег. Из ворот варницы и из-под крышы валил грозовой дым.
Феодосья решительно вошла внутрь, не глядя, где ступить дорогими малиновыми сапожками? И сразу стало трудно дышать, словно изринулся на лицо пар от брошенной на банную каменку воды. Только каменка та была с рудничную гору размером.
– Здесь четыре водолива, по которым рассол течет, – пытаясь разогнать перед Феодосьей дым и пар, прокричал розмысля. – Рассол должен поступать без перерыва, день и ночь.
Феодосья все более хмурилась.
– Сколько же бадей рассола поднимают из колодца те рабочие? – тревожно спросила она.
– За сутки пять сотен.
– Да ведь она огромная, не то что ушат?
– Три ушата, Феодосья Изваровна. А иначе нельзя, иначе выварка встанет. А без соли живот остановится. Вы, аз зрю, распереживались очень, а мастеровым работа в радость. Их на всех-то варницах больше сотни, и каждый за год пять рублей заработает. Товары на них купит, в питейном доме повеселится – с деньгам-то, сами знаете, хозяин – барин. Куны есть – Иван Иваныч! А без кун – кто ты? Черносошной мужик.
У Феодосьи нестерпимо защипало от дыма и соленой пелены глаза, да так свело, что аж личину перекосило и слезу вышибло.
Несколько рабочих сгребали с црена соль. Другие оттаскивали кули за ворота, видимо, в амбар.
Феодосья быстро вышла на улицу и вдохнула до ломоты в ребрах морозного воздуха.
– Господи, да это подземелье адское!.. – пробормотала она. И отдышавшись, поблагодарила розмыслю: спаси вас Бог за обход, за сказ.
– Да не за что, Феодосья Изваровна. Вам спаси Бог, что не побрезговали работы обозрить.
Феодосья торопливо прошла к саням и толкнула закостеневшего от мороза Фильку:
– Домой!
Доехали быстро – господский двор стоял невдалеке, за сосновой рощей, и шагом бысть туда ходу раз-два и обчелся. Но положение господское не дозволяло Феодосье бродить сахарными ноженьками, сапожки мять. Феодосья вошла в хоромы в смятении. Черно было в зеницах, сумрачно на душе. Горе смерти Истомы изменило ея нрав – не веселилась уж Феодосья без причины, просто от радости живота, а, наоборот, впадала в кручину по всякой томительной малости. Вот и сейчас виды черной варницы, изъеденные солью длани рабочих, их отрешенные лица наполнили нутро тоской. В ушесах стоял скрип необъятной бадьи, треск огромных костров, аспидное шипение цренов.
– Господи, почто в муках таких живет человек посадский? – упав на колени перед домашним алтарем, закрестилась Феодосья. – Али от греха? Пожалеешь ли ты, Господи, несчастных тех, если я за них страдать буду? Усмирять плоть, не потакать желаниям? Отец Нифонт рекши, что можно вымолить пощаду за других. Прошу тебя, Господи, прими мое смирение за их муки.
Долго еще бормотала Феодосья, расспрашивая Господа, в чем конкретно может она усмирить свою плоть ради других варничных страдальцев?
Сказать правду, более всего боялась Феодосья наказания за свой грех чадцу в утробе. Но произносить вслух его опасалась, почто лишний раз Богу напоминать о любострастном грехе? Он хоть и зрит все, но тоже, небось, об чем-то и запамятовать может. Забывает же иной раз об ином тотьмиче: живет жена али муж девяносто лет, уж просит смерти, а Боженька никак вспомнить о них не может. Вот и решила Феодосья, сама себе в том не признаваясь, даже, возможно, об том и не догадываясь, завоевать прощение беззаконному чадцу Агеюшке, молясь об спасении и облегчении потуг солеварочных рабочих.
Она принялась хлопотать с молитвою. Кормила смиренно мужа Юдашку щами и пирогом, провожала его до ворот, держа за сапог в стременах. А вечером легла на сундук в светелке. Юда, пошарив жену на одре, сыскал ея лежащей на верхнем этаже в комнате для рукоделия.
– Ты чего это, жена, сдеся делаешь? Пошли-ка.
– Я здесь почивать буду.
– С чего это?
– Среда сегодня. Для любодейства – грех.
– Будет тебе! Грех, пока ноги вверх. Али я тебе не муж?
– Не пойду! – неожиданно сурово ответила Феодосья.
– Али мне холопку звать при живой жене? – оскорбленный ея тоном, зло бросил Юда.
– Уйди, насильник злой! – вскричала Феодосья. – Воздержавшись в среду, и пятницу, и святую субботу, и светлое воскресенье, запишется Ангелом в книгу добрых деяний. Либо запишет ангел сатаны в книгу злых деяний.
– В собственной жене нет греха, – промолвил Юда.
– Среда сегодня! Святая среда!
Юда схватил Феодосью за ворот душегреи и сволок с сундука.
– Ну так будет тебе в середу с переду, а пятницу – в задницу!..
– Господи помилуй! Господи помилуй! Господи помилуй! – принялась восклицать Феодосья.
Она широко раскрыла глаза и истово исторгала свое «господи помилуй», пока Юда, овладев со злобой женой своею, не бросил ея лежать на полу.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.