Текст книги "Цветочный крест • Потешная ракета"
Автор книги: Елена Колядина
Жанр: Исторические любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 25 (всего у книги 36 страниц)
Забросав Феодосью ветками, Олексей помчался в казенную избу, где обитали иногородние, вернее деревенские, стрельцы, и при всеобщей панике и неразберихе, вызванной багровым туманом, собрал свои пожитки, прихватив чужой кафтан, порты, штаны, шапку – все, что под руку попалось, в том числе и старый монашеский кокуль, неизвестно за какой нуждой висевший на стене.
Облачив Феодосью в мужскую одежду – портища он натянул поверх исподней юбки – и заплетя кое-как распущенные волосы в косы, Олексей вновь уложил ея за бревна, размышляя, что делать далее. И тут на дороге со стороны села Холопьева показались несколько груженых возов и крытых кибиток холопьевцев, решивших прибыть в Тотьму заранее, дабы не проворонить всеобщий собор и отъезд. Олексей кинулся наперерез и вдохновенно набаял первое, что пришло в голову, – монах, мол, певчий и все прочее, что он уже поведал Феодосье. Холопьевцы сперва дружно отказались взять двоицу путников, подозревая у монаха опасную заразу.
– Уморить нас хочешь? А ежели у него чума?
Но Олексей, как черт его за язык водил, красно сбаял, что монах угорел в бане. Почему сия духовная особа была уложена недужить на сыру землю, холопьевцы спросить не успели, ибо Олексей обрушил на них прорву тотемских новин – про божье око, сожженную ведьму, багровую тьму – и сверх того еще от себя прилгнул про колокола, которые ударили сами по себе.
Горланя, холопьевцы уложили монаха в крытый возок, подивившись его нежному обличью, но стрелец – это, несомненно, был его звездный час – извлек из глубин памяти сведения о евнухах и, под страшную клятву хранить сию тайну до смерти, признался, что монах – кастрат, скопец. В монастыре сему монаху с его полного согласия отринули муде, дабы сохранить звонкий голос.
Эта информация поразила холопьевцев похлеще багряной тьмы.
– И самый мехирь отрезали? Или только муде? – дергали оне стрельца за рукав на всем протяжении пути к ночному стойбищу под стенами города. Расположиться на Государевом Лугу суеверные холопьевцы отказались, узнав, что спать придется рядом с прахом и костями свежесоженной ведьмы.
– Ой, нет, друже, не любим мы в таких местах сонмиться. Проедем берегом на ту сторону города. Подальше положишь, поближе возьмешь.
Вот и все вечерние события в самом полном и доподлинном описании.
Теперь, лежа в возке, Олексей делал вид, что спит. Но по его дыханию было понятно, что сие не так.
Феодосья шумно повернулась с боку на спину.
– Что такое? Почему разбудили? – деланно сонным голосом спросил стрелец, подняв голову.
– Олешенька, не злобься на меня, расскажи, что далее со мной было.
– С тобой-то ничего. А вот со мной! Аз ведь колдунью от смерти спас! Что за это полагается?!
– Да уж не соболий кафтан да желанная грамота, – согласилась Феодосья.
И, стараясь не встревать, выслушала весь дальнейший рассказ Олексея. Правда, в том месте, где стрелец изрек свою выдумку про отрезанные муде, Феодосья подскочила на месте.
– Как это аз – евнух?! Как это без мудей?! Как – оскопили? Господи, помилуй! Да ты ничего дурнее не мог налгать?! – сдавленным голосом завопила она.
– Сбреши завтра обозным сама чего поумней, коли такая ученая! Чем ты недовольна? Не было у тебя допреж мудей, и не горевала. А теперь разошлась на лай!
– Так раньше я женой была, а теперь мужем стала!
И только сейчас до Феодосьи дошел весь ужас ее положения. Монах! Певчий земли русской! Евнух!
Она со стоном развернулась лицом вниз и уткнулась в шкуру, дав волю слезам.
– Ну чего ты воду льешь? – рекши Олексей.
– Ох, душа ноет, купно же и сердце, – всхлипнула Феодосья. – Какой с меня певчий? Я окромя «Заплетися плетень» да «Цветочек-незабудочка» и песен не знаю.
– Разучишь! А первое время ссылайся, что после угорания в бане долго был в забытье и оттого отчасти лишился памяти. Сие помню, сие – нет! Как зовут – помню, а как на клиросе песни выводить – отшибло. Да в Москве такие уроды толпами шастают, что твое беспамятство на их виде – тьфу! И не глянет никто, и не удивится. Подумаешь, памяти нет! Да там есть такой мужик, что у него брюшины нет и все кишки видны!
– Ой, не лги! Как это – кишки видны?
– Сама увидишь! За плату и потрогать его требуху можно.
– Фу! Гадость!
Феодосья глубоко вздохнула.
– Почто ты назвал меня Феодосием Ларионовым? Уж очень напоминает Феодосью. Вдруг кто сымеет догадку?
– Да первое в голову пришло. В торопях все бысть. Вспомнил, как в указе о сожжении тебя наименовали, и переделал быстренько. Ну давай назовись по-иному. Некрещеное имя у тебя какое?
– Беляница, – несколько смутясь, призналась Феодосья.
А Олексей вспомнил ее белые полные ноги и колени, увиденные во время переоблачения в мужескую одежду.
– А у тебя какое некрещеное имя?
– Злоба! – гордо сообщил Олексей.
– Али ты злой?
– Еще как злой!
– Ой, не прилыгивай. Добрый ты.
– Зачем мне брехать? Ты меня еще в драке не зрила!
– Не люблю, когда бьются.
– Что за мужик, если не бьется? Это уж баба будет. Но Беляницей тебе бысть нельзя, сие бабье имя. Выбирай некрещеное мужеское, – приказал Олексей.
– Мужеское? Пусть будет Месяц! – предложила Феодосья.
Олексей поморщился в темноте.
– Назвалась бы – Паук. Или Храбр. А то – Месяц. Ей, не забыть бы нам еще завтра волоса тебе отрезать.
– Как волоса отрезать?!
Феодосья схватилась за ушесами.
– Сие невозможно – без волос.
– Ну если без мудей возможно, то уж без косы как-нибудь переходишь. Хочешь, сейчас прямо отрежем, чтоб без посторонних самовидцев?
Олей! О! Косы ее! Бысть оне расплетенными в бане до белых колен. И чесала их повитуха Матрена али холопка Парашка частым костяным гребнем. И учесывала Феодосья ради благовония, намазав на гребень елея, украденного из домовой молельни. Наущала ее этому жена брата Путилы, Мария, коя мечтала о заморских духах и даже, ластясь, заказывала Путиле привезти их из Москвы. Но привез он духи, похожие на ароматный мягкий воск, и пахнувшие, по заверению торговца, персидскими розами, лишь однажды, в первый год после свадьбы. А потом отбояривался, что не нашел на рынке душного ряда, но на самом деле жалел серебра на такую бездельную вещь.
Делать было нечего. С косами придется прощаться.
– Отрежем сейчас, – скорбно сказала Феодосья.
Олексей сразу извлек невесть откуда огромный нож и на ощупь, изрядно попыхтев, отрезал выправленные из-под кафтана косы.
– Куда теперь их? – грустно вопросила Феодосья. – Али в Сухону кинуть?
– Глупая мысль. Давай твои волосья, я их припрячу, а в Москве продадим на Вшивом рынке.
– Как – продадим? Да кому ж чужие волосья нужны? – удивилась Феодосья.
– Бают, что из космов в Европе делают для богатых бояр кудрявые шапки, красят их мукой для белизны и так носят.
– А разве не красивее шапка из меха или парчи?
– Это для обмана, будто сия шапка – свои густые волосы, вьются куделью. Польские гости охотно скупают в Москве волосья. В Речи-то Посполитой взять косы неоткуда, так у висельников отрезают тайком, у покойниц и продают власочесам.
– Еще того не легче! – сказала Феодосья.
– Хорошо если с казненных волосья срежут, а то от всучат тебе волосяную шапку от подохших от чумы!
– Господи, спаси! – сказала Феодосья. – Как же у людей хватает совести торговать чумными косами?
– Совести? Эх, прелепая ты девица. И не поверишь, что волховальница.
– Олексей, веришь ли ты мне, что все, что указчик зачитал в указе, – бысть наветы?! – с волнением сказала Феодосья.
– Верю! – с крепкой убежденностью в голосе рек Олексей. – Аз сам пострадал от наветов. Потому и оказался в Тотьме. Но теперь живот мой переменится – Москва златоглавая за шеломлем!
Феодосья вспомнила, как отец Логгин учено называл шеломель горизонтом, в задумчивости перстами раздергала ставшие короткими, чуть ниже плеч, золотые волосы и задумчиво промолвила:
– Ну вот аз и муж.
– А чем плохо мужиком бысть? – взялся успокаивать ее Олексей. – Гораздо лучше, чем бабой, тут и спорить не о чем. У бабы какая доля? Огород, печь да горшки. Век ее короткий, потому и называется – бабий. А мужу, коли не дурень, все пути-дороги открыты! Вот куда бы ты сейчас пошла в бабьем сарафане? Блудью бы обозвали и вослед сплевали. Чего ты в Москве в платке и серьгах будешь делать? В войско бабе не наняться, на ладье по морям не поплыть, ремеслом не заняться, земель новых не увидать. Только на улицу Лизанья дорога! Увидишь в Москве на торжище, как стоят на холопьем ряду и свои, и иноземные пленные девки и просят покупателей: «Купи меня! Нет, меня!»
Феодосья молчала. Прав был на сей момент Олексей. Женская доля незавидная. Учителей тебе батюшка не нанимает, читать не позволяет, чертить чертежи небесных сфер можно лишь украдом, а узнает о сем супруг Юда, так изобьет со злобой. И в Тотьме ей житья нет, и до Москвы в юбке не дойдешь. Что ж, значит, судьба такая.
Отчитав «Отче наш», Феодосья с чувством произнесла: «Прости, Господи, что возлежу в одном пологе с чужим мужем, но сие не для греха, а от печальных обстоятельств» (в момент этой речи Олексей хмыкнул), – и закрыла очеса.
Вот так она утром проснулась колдуньей Беляницей, крещенной Феодосьей, а ночью уснула монахом Месяцем, нареченным Феодосием.
Глава втораяДорожная
– Эй, стрелец, все дрыхнешь? Поднимайся давай! – с сим призывом ранним утром следующего дня в воз засунул главу молодой детина из холопьевцев, коему необходимо было извлечь железный таган: сварить кашу на всю свою ватагу, прежде чем отправиться в дальний путь.
– Ты бы всю ночь стражу, ровно аз, нес, так тоже бы дрых, – недовольно отозвался Олексий.
– Монах-то жив? – вопросил детина. – Не преставился тут часом?
– Жив, только память у него вышибло, – поглядев на Феодосью и даже отечески прикрыв ей главу полой куколя, сообщал Олексей. – Очнулся среди ночи. А потом снова усонмился. Пусть лежит.
– Пусть, – согласился холопьевец. – Подай-ка мне таган, где-то в ногах у тебя должен быть.
Извлекя железный котел с железною же треногой, Олексей подал его холопьевцу и строго наказал:
– До Вологды меня не беспокой. Аз должен отоспаться, ибо после Вологды пойдут до Шоксны чащи дикие, лихие. Вдруг, оборони Господи, разбойники, а я не спавший?
– Ей! Ей! Лежи! – спешно согласился холопьевец, ибо перспектива нападения бийц и воров была зело вящей, и заботливо заткнул полог повозки.
Вскоре потянуло дымком от костра и вонием каши из ржаного жита с вяленым говядо, от коего у Олексея забурлило в подпупье. Но вылезать из воза, пока не минули Тотьму, ни ему, ни другу Месяцу никак было нельзя. Потому Олексею оставалось только сглотнуть пустую слюну и положить на зуб сущика.
Он поглядел на Феодосью. Даже в сумерках было видно, как лепы ее длинные ресницы, тонкие русые брови, как мило уше, порозовевшее от сна, как пухлы и нежны кораллие уста, и чист высокий лоб, и бьется возле него жилка на белом скрание. Мила ему была Феодосья. Но здраво, хотя и с сожалением, Олексей рассудил, что не ко времени сейчас любострастия, и весело потешился сам над собой:
– Кто любит попа, а кто – поповскую дочку. Кому люба монахиня, а мне так монах.
После чего подбил шапку под щеку и зарылся поглубже в рыбные кули.
Феодосья проснулась от гвалта и суеты, взбурливших, как воду в котле, тишину морозного осеннего утра.
Вдоль телег бегали, так что земля дрожала, с воплями обряжали лошадей, выкрикивали приказы и понукания.
– Обоз! Едут! Убирай! Запрягай! Ну! Пошевеливайся!
Полог воза приподнялся, и чуть не на голову Феодосье вторгнут был немытый таган с треножником, сорвана с лошадиной морды и тоже всунута спешно в воз, но уже с другой его стороны, торба с овсом, кинута какая-то котомка. Затем воз дернулся и поколесил, накреняясь, съезжая с укоса в колею дороги.
– С Богом со Христом! – прошептала Феодосья. И натянула на голову шкуру, зарылась в кули, словно тотьмичи могли узреть ее сквозь войлочный застенок.
Даже пребывая в укрытии, Феодосья бысть ни жива ни мертва от страха, что кто-нибудь из горожан заглянет в ее схрон и закричит: «Колдунья здесь припряталась! Держите ее люди добрые, тащите на суд честный!»
– Господи, долго ли мне трястись здеся от страха, как лягушонке в коробчонке?
Не видала Феодосья, как миновали оне городские ворота. Не зрила, как шагали, держась за обозы, матери, невесты и меньшие братья с сестрами, провожая со слезами, а неразумные резвые чада – с завистью, и крестя вослед молодых детин и бывалых мужей. Ей, лета были такие, что, прощаясь, не знали тотьмичи, придется ли встретиться. Многие чащи вдоль проезжих трактов наводнены были разбойниками и бийцами. Шайки лиходеев – как только их земля носит? – опустошали деревни, слободки, монастыри и обозы. Бысть такие разбойники, что впятером-шестером останавливали и грабили обоз в сто возов! А неуловимый Мишка Деев по кличке Куница в одиночку до нитки мог обчистить и полтьмы возов, невзирая на охрану из верховых стрельцов с пищалями. Речат, что умел Мишка так засвистеть, что и возничие, и охрана окаменевали, так что не могли пошевелить ни единым членом, ни языком. Так и стояли остлопами стоеросовыми, пока не исчезал Куница в чаще, верхом на черном коне, груженном серебряными деньгами, пышными мехами и самоцветными перстнями. И лишь после этого все откаменевали и бросались вослед, но Куница растворялся, как туман. Поэтому пуще всего боялись в пути обозники услышать лихой свист из оврага или чащобы. Сказывают, как-то однажды некий весельчак-возничий решил по своему скудоумию распотешить обоз, сунул пальцы в рот да и засвистел. Лошади на дыбы встали, у обозников поджилки затрусились. Когда поняли мужики, что сие глума бысть, всей ватагой на шутника накинулись, излупцевали и два пальца отрубили, чтоб неповадно было творить таких потех.
Вот почему, собирая мужей в дорогу, тайком и отрыто, клали матери и супруги в дорожные котомки иконки, ладанки, складни, кресты и крошечные искусно сплетенные туески с родной землей. И потому на переднем обозе ехала икона, зарекомендовавшая себя в неких событиях как спасительница и охранительница. Тотемскую вереницу телег берегла икона Тотемской Божьей Матери, точный список с того образа, что бысть в окладе, увенчанном стрельчатым навесом, над воротами в Тотьму. Бысть с той иконой такой случай. С вечера сторожу надлежало высунуться из надворотного оконца и подлить масла в стеклянную лампаду, висевшую перед образом. Всего один только раз подлый сторож по имени Синяй упился допьяна и, заснув у зазнобы, недолил с вечера масла. Лампада ночью погасла, а через седьмицу разграбили Тотьму поляки! Вот что бывает от греховного пития с любострастием. А ведь долей он лампаду, как знать, может, обошли бы поляки Тотьму десятой стороной и пограбили бы Белозерск или другой какой город. Мало ли хороших городов на белом свете!
Не видала Феодосия, как выехал из городских ворот в числе прочих телег возок отца Логгина и матушки его Олегии. Не зрила, как приладились холопьевские возы вослед холмогорским, и вся вереница, растянувшись на версту, покатила по дороге, громыхая и скрипя. Проехала, боясь высунуть нос наружу, мимо камня, под которым прятала скляницу, мимо «своего» цветочного креста на другом берегу Сухоны, мимо Царевой реки, речки Вожбалы, мимо деревни Ивановки и ватаги цыганят, среди которых бойко варакозило и смеялось голубоглазое чадо, нареченное шутки ради цыганами именем Джагет, что означало, по их цыганскому разумению, где-то в далеких степных землях, «разбойник».
Феодосья осмелилась вылезть наружу, только когда проехали оне не менее пятнадцать верст. С одного боку дороги была чаща, а с другого – поле, все в мелких кочках. Выбравшись на ходу из воза, она помчалась в чащу от нужды с такой расторопностью, что чуть не сбила зайца, замершего под кустами, на которых трепетали несколько багрового цвета листочков и висели грозди подмороженных черных ягод. Назад Феодосья бежала, склонив вниз голову и прикрывая лицо куколем, ибо не знала, что ей отвечать, коли спросят ее о чем-либо? Что как забудется и ответит о себе, как о жене, в женском роде? Догнав свой воз, она с трудом влезла в него на ходу и с облегчением выдохнула.
– Слава Богу, никто не вопросил.
– Да не бойся ты, ничего не откроется. Я все ладно сбаял, не подкопаешься.
– А вдруг вопросят меня, положим: «Как ты спал?» – а я отвечу сдуру: «Спала хорошо!» Нет у меня привычки знать себя мужем.
– А ты молчи больше! Кивни головой, промычи чего-нибудь невнятно. Уговорились же – тебе память вышибло. Сиди, чужие разговоры слушая, а со своими не встревай.
Похоже, Феодосья и в самом деле угорела в дыму и памятью ослабла – прошедшие события уже не рвали сердечную жилу. А может, клин клином вышибло: ужас сожжения во срубе затмил горечь всего прошедшего за последние два года – казнь скомороха, любимого Истомы, и гибель их сына Агеюшки, побои от мужа Юды Ларионова, безмолвное отречение родных, одиночество в юродстве. Теперь, в обозе, Феодосья спокойно вспомнила предательство отца Логгина, объявившего ее ведьмой, и не держала зла ни на него, ни на воеводу, организовавшего казнение.
«Бог им судья», – смиренно вынесла она решение.
На довольно поздний обед встали возле селища Заборье.
Мясное в дороге варили, только остановившись на ночной постой, а днем обходились тем, что кипятили воду кто в тагане на треноге, кто в котелке на рогатине, а кто и в горшке, просто подпихнутом в бок костра, и сим кипятком заваривали овсяное толокно, ржаную муку с жиром и солью или тертого в порох сущика. Заедали все хлебом или размоченными сухарями. У кого хлеб замерз, грели его на костре.
Впрочем, те, кто находились еще в начале пути, как тотьмичи и холопьевцы, дабы не везти пустыми дорожные горшки, наполнили их более сытной едой.
Отец Логгин, например, как раз сейчас, в полуверсте от Феодосьи, хлебал поочередно с матушкой своею Олегией натушенные с капустой и морковными кореньями гусиные сердечки, печенки и желудки. Матушка Олегия наготовила сей харч с вечера и, залепив отверстие горшка лепешкой из теста, оставила до утра в остывающей печи. И сейчас холодное тушенье было зело приятно отцу Логгину и даже навело его на мысленную дискуссию на тему: «Должна ли проповедь отличаться аскетизмом, словно кусок ржаного хлеба с водой, или, наоборот, быть многообразной в яркости словесов, как тушеные овощи с куриным потрохом?» Споря с невидимым оппонентом, зело закостеневшим в устаревших представлениях, отче даже издал горлом звук и повел рукою, свободной от деревянной ложки.
– Ты что, батюшка, али подавился? – заботливо вопросила его матушка Олегия.
– А? Что? Нет-нет! Это аз так, от розмыслов.
– Ты бы меньше розмышлял, батюшка, – с мольбой в голосе попросила Олегия. – После будешь жалобы подавать, что голова гудит колоколом.
– Ей, матушка, ей! – не слушая, ответил отец Логгин. Ибо мысль дискуссии так его увлекла, что он задумал даже по прибытии к месту службы сочинить небольшое писание на сию тему и в нем научно обосновать большую полезность многословной проповеди, нежели краткословной.
«Спору нет, Библия, как запись первопроповеди, отличается аскетизмом, и в этом ее Божественная сила, – размышлял отче и после обеда, когда матушка пошла мыть опустошенный горшок и ложки в ручье. – «И взял Бог тьму. И отделил тьму от света». Разве не убедительно сие? Убедительно. Разве не лепо в своей краткости? Лепо! Но таковая краткость доступна в понимании только весьма подготовленному слушателю, и им будет оценена. А пастве вроде тотемской подавай вящие картины – с ужасающими подробностями, развернутым содержанием. Что толку им сказать: «Не укради. Аминь!»? Тут же, на паперти, едва дослушав и далеко не отходя, влезет в чужую мошну, как к своей бабе в пазуху. Нет, такому темному народу надобно рассказать яркий пример, как именно вора наказал за разбой Бог. Как дерева к нему в лесу наклонились и цепляли своими суками, пока не разодрали лица в кровь, и как ноги у него отнялись, и как жена его и дети по миру с нищенской котомкой пошли. И прочия, и прочия. Вот такой пример темного грешника проймет. А цитировать ему кратко – пустое! Народ простой – что чада малые. Скажи чадцам вместо сказки: «Муха села на варенье – сие все стихотворенье», – так оне возопят: «Не так, по-настоящему расскажи». И чем будешь им плести длиннее да заковыристие, тем у них больше очеса блестят и сердечки замирают. Нет, глаголить с паперти надо лепо и многословно!»
Разбив сими аргументами своего абстрактного оппонента в пух и прах, отец Логгин стал озирать окрестности.
Осень на Сивере – пора самого философского вида. Все навевает мысли о краткости и конечности юного цветения и зрелого плодоношения и седой мудрости осени жития. И эти бесчисленные клинья журавлей, жалобным криком прощающихся с теплом и родной землею. И низкое серое небо над свинцовой водой. И морось, и коричневые кочки, и голые березки, и старая забуселая лодка, брошенная догнивать на берегу, и этот…
Что еще должно было напоминать о краткости жития, так и осталось неизвестным, ибо на сем слове телега отца Логгина подскочила на колдобине, зубы его клацнули, прервав приятные размышления.
– Как бы, матушка, тебя не растрясло, – побеспокоился отче. – Как бы тебе в целости доехать.
– Доеду, Бог даст.
Толчок дал ход другим размышлениям батюшки.
«Отчего обозные лошади всегда, ровно осляти тупые, ступают непременно след в след, выбивая тем самым ухабы? – поставил вопрос отче. – Отчего так тянет их идти наезженною колеею? Впрочем, скольких образованных на первый взор отцов духовных тоже тянет по наезженной колее? И только редкие особы способны проложить свой путь…»
Далее отец Логгин задумался об особом пути Руси святой и размышлял об сем без отрыву до ночной стоянки у деревни Погорельцы.
Холопьевцы, посовещавшись, решили, что ночи пока еще не зело морозны, потому проситься на постой в сараи и сеновалы, платя за сие солью и другой платой, оне не будут. А дружно поужинают у общего костра и лягут спать в возы.
Все занялись делом. Кто пошел за хворостом, кто за водой, кто за рогатиной подвесить котел. Другие выбивали кресалом огонь в пучки сена, дабы развести костер, вернее два, один подле другого. Рубили несколько толстых лесин, чтоб горели оне всю ночь, давая тепло стражам. И только Олексей разминал ноги да плечи, прохаживаясь по поляне.
– Эй, стрелец! – крикнул ему холопьевский старшина. – Мы за тебя работать не нанимались! Хватит красоваться, бери топор.
– Аз уж свое дело сделал! – ответствовал Олешка.
– Это какое дело? В небо три раза сплевал?
– Не сплевал, а на охоту сходил да дичи набил.
И Олексей вытащил неведомо откуда за лапы и картинно бросил к костру двух пестрых куриц.
– Угощаю! Дичь! Самая свежатинка, утром еще на лесном токовище токовала, а к ужину к нам попала.
Холопьевцы оживились и радостно захохотали:
– С таким стрельцом не пропадешь!
– Это на каком же токовище твои куры токовали?
– Какие ж это куры?! – деланно удивился Олешка. – Коли это куры, то сей монах – девица красная!
Феодосья, тащившая несколько сухих хворостин, запнулась и чуть не повалилась на землю. Бросив ветвие к костру, она кинулась прочь, в воз.
– Куры петуха любят, – продолжал Олексей. – А сии птицы – тетерева. Кур бабы руками ловят, а сии тетерки сражены из огнеметного пищаля.
За такими, прямо сказать, незатейливыми шутками быстро развели костер, засыпали в котел крупу, а «тетерок», разрезав на куски, нацепили на пруты и пожарили над угольями. Опосля этого, истекая слюной, все сели вкруг костра.
– Позову монаха нашего, что-то его не видать, – сказал Олексей и пошел к дороге.
Феодосья сидела в возке с опущенной главою.
– Ты чего надулась?
– Почто ты меня к курицам приплел? Почто про девицу упомянул без нужды, лишь бы поглумиться?
– Да я ж нарочно! Чтоб сомнений ни у кого не возникало. Пошли, а то слопают дичь, нам не оставят.
Воние от зажаренной птицы подсобило Олексею – Феодосья, хмурясь, слезла с воза и пошла к костру.
– Более не шути! А то рассорюсь с тобой! – сказала она по дороге.
– Не буду! – заверил шебутной ее товарищ. – Вот тебе крест!
Феодосья впервые за два последних года вонзила зубы в мясное. Ох, до чего вкусно! Обгладывая с косточки сочное, ароматное от дымка мясо, она повеселела, перестала сердиться и распрощала Олексея за его глумы.
У костра все беседы вертелись вокруг Москвы. Как это обычно бывает, нашелся детина, у которого был брат двоеродный, и бысть тот брат самовидец московских краев, ибо ходил с обозами сто раз, а сейчас обосновался в Белокаменной, живет кум царю, держит в Китай-городе лавку, в коей торгует плешивой притиркой, мылом и еще всякой всячиной.
– Плешивой притиркой? – принялись смеяться детины. – Это для чего же такая, какое место ей притирают? Али черта лысого в портищах?
Темнота скрывала, как бросало Феодосью в краску от мужеских шуток.
– Неученые вы мужики! Втирают ее бояре в плешь на главе, чтоб волосья росли гуще. Или в бороду, у кого не растет, как вон у монашка нашего.
Феодосья сжалась.
Все захохотали.
– Он еще отрок, – заступился Олексей. – У него еще такая брада нарастет! По самые муде!
Все опять повалились со смеху.
Феодосья еле удерживала слезы.
– Феодосий, сколько тебе лет?
Едва не ответив «семнадцать», Феодосья прикусила язык и пожала плечами.
– Не помнит он ничего после недуга, – со вздохом сказал Олексей.
– Совсем ничего? Ну отца-то с матерью помнишь?
Феодосья отрицательно покачала головой.
– А «Отче наш»?
Феодосья растерялась. Выручил ее Олексей.
– После угара забыл, а как ночью очнулся, аз ему напомнил. Двоицу раз повторил, так теперь от зубов отскакивает. Без «Отче наш» никак нельзя! А другие молитвы аз еще не успел ему начитать, так ни словечка! Ну ничего, дорога длинная, все вспомним!
– Ишь ты! Беда! – посочувствовали холопьевцы. – Худо Иваном, родства не помнящим, бысть. Не приведи Бог!
Все замолчали.
Тишину прервал детина, которому не терпелось еще похвалиться братом-московитом.
– В Москве в каждой избе – водопровод.
– Какой еще водопровод?!
– Неуж не знаете про водопроводы?
– И не слыхали!
Даже Феодосья забыла про страх разоблачения, подняла голову и в предвкушении утвердила взор на рассказчике.
Эх, не случилось возле сего костра отца Логгина – он уже улегся, подоткнувшись толстым войлоком, на нощный сон, а то он красно набаял бы про римские акведуки!
– Бабы московские с ведрами к колодезям не бегают, чтоб натаскать в избу воды. И в баню для мытья или стирки с реки ушаты с водой не таскают. Вода сама собой притекает прямо внутрь хоромов.
– Это как, ручьи роют? Или с помощью чего?
– С помощью механики! В подробностях не расскажу, сам не видал, ведаю только, что ставят высокую башню и наполняют ее водой. А от башни во все стороны идут трубы, видно, навроде печных, и сии трубы оплетают весь град, в каждую хоромину тянутся, вода по сим трубам затекает в избу и там льется, как из самовара. Знай рублевики серебряные плати.
– Рублевики? Так за воду, чтоб в бане помыться, надо деньги отдавать? – загалдели слушатели. – Вот столица!
– А вы как думали? Вы лежать на лавках будете, а вода за бесплату по щучьему велению сама придет?
– За воду платить серебряным рублевиком? Али там в Москве умом повредились? Али у них баб нет воды натаскать? Так начто такая баба нужна? Али оне такие нежные, что коромысло из рук валится? – гомонил народ и тряс головами, мол, ходовые москвичи за все рады деньгу содрать.
Феодосья долго не решалась подать голос, но неодолимое любопытство взяло верх, и она спросила низким басом:
– А из чего те трубы сделаны?
– Доподлинно не знаю.
Феодосья представила город, сквозь который от башни, имевшей вид тотемской колокольни, толстыми червями во все стороны тянутся, извиваясь, трубы, в которых булькает вода.
– А избы-то не заливает? – снова басом вопросила она.
– Всяко бывает. Иной раз и потоп.
– Никчемная затея этот водопровод, – пришли к выводу слушатели. – С жиру в Москве бесятся.
И на том разошлись спать, оставив возле костра караульного стрельца. Впрочем, Олексей не собирался сидеть, уставясь в темноту. Как только обоз затих, он натесал кольев, уложил их на землю, чтоб снизу не шел мороз, на них настелил лапника от змей (хотя об эту пору змеи уж спят в своих подземных пещерах, спутавшись клубами, но осторожность не помешает) и улегся спиной к костру, в который была уложена толстая лесина.
Так, без особых приключений, полз обоз по дороге, словно гигантская деревянная змея, мерно стучащая сочленениями и чешуей по ухабам и боинам.
В Вологде присоединились еще с десяток груженых телег. И там же в граде, чуть не ставшем в 1565 годе столицей Руси со престолом царя Ивана Васильевича, стрелец Олексей окончательно преобразил Феодосью в монашеское обличие.
Сей плут завернул на торжище вовсе по другому делу и там неожиданно увидел лавку какого-то монастырского подворья. Два монаха торговали в ней изделиями своих мастерских. Были там картинки с рисунками городов и храмов, как русских, так и Византийских, Александрийских, были портреты святых с их житиями, иконки, ладанки, ларцы, елей и вода из самой реки Иордан. А также скромные одеяния для горожан, желающих иметь смиренный вид, или поизносившихся служек – темные шапочки, платки, длинные рубахи, рясы и прочая одежда. Олексей тут же смекнул и вдохновенно набаял про монаха в их обозе, потерявшего память, ибо огрели его в дороге разбойники остлопой по голове, ограбили, разули-роздели до исподнего и бросили на дороге в беспамятстве. И теперь едет сей монах в Москву в непристойном для духовного отца облике – в старой исподней бабьей юбке и пестрой рубахе.
Торговые монахи сперва переглянулись между собой – не для разбойных ли дел клянчит стрелец монашескую рясу, дабы переодеться и под сим видом проникать в монастыри или жилища?
– И какого же размера нужна тебе ряса? – вопросили умные монахи, ожидая, что стрелец ответит: «Как на меня», – чем и выдаст свои воровские намерения. Но Олексей показал руками фигуру весьма малого росту и зело тощую в плечах. Так что монахи несколько успокоились и, вздыхая и тайно сожалея о визите просителя, со скорбным видом, но тем не менее, с подобающими словесами отдали стрельцу слежавшуюся на сгибах рясу и шапочку. Впрочем, возможно, что не последним аргументом в согласии на дар был огнеметный пищаль, заткнутый за пояс просителя.
Олексей поклонился, произнес раза три: «Не оставь вас Бог», – и, помчавшись, нагнал хвост обоза, который все еще тянулся по Вологде.
Феодосья переоделась и окончательно успокоилась на свой счет. В басню Олексея возничие поверили, сомнений ее юный и нежный облик ни у кого не вызывал, а стало быть, нечего и волноваться.
– За рясу последние куны отдал. Так что будешь должна! – веселым тоном соврал Олексий.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.