Текст книги "Юродивая"
Автор книги: Елена Крюкова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 45 страниц)
Я держала перед его носом руку, бирюзовый перстень мерцал в ходуном ходящей мгле. Курбан цапнул мою руку, уставился неотрывно на синий камень. Припал к руке слюнявыми губами, укусил, из ранки потекла кровь.
– Узелок тебе на память, – вскинул широкоскулое тяжелое, как медный гонг, лицо. – Всю жизнь мой поцелуй помнить будешь.
– Может, и жизнешка-то будет коротенькая, – злорадствовал человек с наганом, Красс, – она ведь еще не знает, что ей предстоит. Что мы ей прикажем делать.
– Она-то?.. – прищурился Курбан, – если ты не врал тут, как последняя собака, заливая про то, что умеет делать эта гордячка, то она знает это сейчас лучше тебя. Ты знаешь, кто мы такие? – пнул он меня взлядом.
– Знаю, – мой подбородок отвердел, я хотела быть сгустком воли, я им стала. Сын оттягивал мне руки. Он уже спал. Он сопел во сне. – Вы зло земли.
– Правильно, – удовлетворенно кивнул жирный. – Зло существует для того, чтобы добро могло тоже быть. Иначе все перепутается. Нас тоже создал Бог. Я верю в своего Бога. Ты – в своего. Мы оба верим, и мы оба делаем разное дело: ты делаешь добро, я делаю зло. Все распределено? Будешь делать то, что прикажу тебе?
– Буду, – наклонила я голову. – Но предупреждаю: по-своему.
Перстень горел синей яростью на моей руке. Курбан не сводил с него глаз. Кто подарил его тебе?.. Я украла. Прекрати треп!.. Ты не могла украсть. Ну… нашла в сугробе. Ой ли?.. Мне подарил его четвертый волхв, Таор, принц Мангалурский. Когда я рожала. Я целовала принца, он был весь черный. Я полюбила его, там, на снегу, под забором, когда рожала своего маленького, и он полюбил меня. Мужчина может полюбить женщину даже в родах, если он мужчина. Даже в смерти. Какая дикая брехня!.. Ты не знаешь цены камню. Это настоящий афганский лазурит, из копей Памира. На аукционе в Новом Свете за него дадут… Дадут по шее тебе, Курбан, это ясно. Снимай перстень!.. Ни за что. Я убью твоего щенка!.. Никогда. Я тебе нужна. Твоя правда, оторва, ты мне нужна. Красс!.. убери ее в камеру. Брось ей соломы… хлеба. Воды не давай. Дай к хлебцу ей селедкин хвост. Пусть погложет. Пусть посидит одна, подумает. Это всегда полезно для здоровья. Ступай! Ты медленно передвигаешься. Ты, скотина, грубо не тыкай ее, повредишь ненароком, я охотился за ней слишком долго, я все самое дорогое из-за нее растерял, я добыл ее, это моя добыча. Это мое! Руками не трожь! Я… я твой лазурит сниму с тебя, когда ты будешь спать. Я могу вообще не спать. Да, она может вообще не спать. Она может все. Ты что, не взял еще в толк, дурень?!.. – ОНА МОЖЕТ ВСЕ!..
Меня отвели в камеру. Там лежал на каменных плитах сплетенный из соломы коврик, горел брошенный в угол карманный фонарь. Миска, кривая, во вмятинах, была пуста. Когда Красс закрывал за мной дверь на засов, он пошарил в кармане и бросил мне горбушку, как зверю. Хлеб попал мне в лицо. Я поймала его и засмеялась.
Сначала они предлагали ей воровать. Они улещали ее так: вот, ты обладаешь силой, тебе это будет раз плюнуть, а мы все заживем, мы еще как заживем, тебе и во сне не снилось. Вот, давай мы тебя науськаем на лавку драгоценностей, на ювелирный торг, там ослепление, там россыпь огней, там алмазы, как павлиньи хвосты, там счастье жизни, и нам надо сделать скок, ну, знаешь, наскочить на это средоточие сокровищ, похитить, взять себе навек. Навек – это как?.. мы все завтра умрем. Вот именно, вопили они неистово, вот как верно!.. истинно так, завтра, а сегодня нам надо пожить, и пожить всласть, понимаешь?!.. так пожить, чтоб и ТАМ помнить!.. Ну!.. Давай!.. у тебя получится. Ты хорошая девочка. Ты же добрая. Ты нам поможешь. Она, покормив ребенка и тонко усмехнувшись, соглашалась.
Поздней ночью, в предутренний час Собаки, отправлялись к замкнутой на все сигнальные закрышки алмазной лавке, топтались около, смотрели зло на Ксению, ждали. Она подходила к прозрачной двери, пристально смотрела на сторожа, недреманно сидящего на ледяном табурете, обвешанного оружеем, как елка шишками. Сторож засыпал, падал с табурета. Валялся на полу как убитый. Разбивались стеклянные окна, визжала высоким фальцетом охранная звуковая придумка, Ксения быстро находила кнопку, выключающую вопящий ужас, и в морозной тишине люди, живущие на свете лишь раз, как жадные звери, бросались к полкам, где под стеклом блестели и искрились земные чудеса; люди толкали друг друга локтями, бодали, как быки или козлы, друг друга, угрожали друг другу пистолетами, кулаками, гранатами, кастетами; люди пытались завладеть блесткими россыпями один прежде другого, кто-то должен был стать первым и оттолкнуть и отбить всех остальных; и вот этот первый намечался, он бил оружьем по витрине, он сгребал в кучу руками – осьминогами и змеями и хищными когтями – залежи Голконды и Йоханнесбурга, Урала и Памира, и лиловые опалы Австралии, и зеленую хорезмскую бирюзу, и заполярный кошачий глаз, и не различал уже, где алмазы, а где стразы, он пускал жадные слюни над подделкой, он кричал и плакал от восторга, а те, другие, в это время колотили и дубасили друг друга что есть мочи, обвиняя друг друга в том, что не они первые прорвались!.. а он, он, он один!.. и Ксения широкими спокойными глазами смотрела на оргию воровства, и они все не знали, что удумает эта длиннокосая угрюмка с грудным шкетом на руках, а она давно знала, что сделает, знала и готовилась. И когда над разбитыми стеклами, над сияющими под лампами златом и брильянтами склонялись сопящие, пыхтящие лица торжествующих воров, Ксения опускала ребенка наземь и воздымала, как крылья, руки, раскидывала их широко – и люди сыпались, как разбитые стекла, оземь, с криками боли и проклятья, распластывались на усыпанном осколками полу, в свете софитов, в призрачной пульсации полуночных фонарей. Люди кричали от боли и катались по полу, протыкая стеклянными осколками щеки и губы, налипая на осколки ладонями, люди корчились, как червяки, а Ксения стояла, бледная от усилия, и это была ее шутка, ее лечение, ее месть, ее правда и насмешка. И, когда она снимала с людей боль, как подсохшую кровяную корку с кожи, и люди опоминались и отползали прочь от места преступления, Ксения со спящим мальчиком гордо садилась в бронированную машину Красса, и ее привозили обратно в дом, в комнату с железной дверью, и Курбан цедил сквозь зубы: «От-лич-но… знай наших!.. шутки шутишь… я твоего ублюдка живым на раскаленную плиту положу!..» – но не выполнял посулов, потому что знал, какую птичку держит в клетке; наболтали ему с три короба, а теперь он сам видел, что все сбывается.
Они удумали одну штуку. Думали долго. Она нужна была им для дела. Для большого дела. Дел больших на земле много, умом на обнимешь. Иди-ка сюда, змея!.. Мы тебя все равно заставим. Слыхала ты про оживших мертвецов?.. Они не думают головою, но ходят по земле, как тени, их можно заставить делать все, что угодно. Мы отвезем тебя на кладбище. Нет, лучше в дом, где лежат на столах те, кто умер недавно. Ты оживишь их. Но не совсем. Поняла. Чтобы они не думали, а только делали. Делали, что вы хотите. Что вы заставите их делать. Да, да! Восторг! Точно так!.. умная козочка, все понимает. Только снова усмехается нехорошо. Шеф, а что, если ее поучить немного. Не смей касаться ее мизинцем!.. это моя добыча. Э, шеф, сдается, она сама тебя уже добыла. Клюнул ты на нее, шеф. На эту мамашу?!.. на эту ее молочную грудь в дырявом мешке?!.. что я, сумасшедший, что ли?.. А глаз на нее мечешь. Меньше разевай варежку. Готовь тачку. Едем.
И они ехали на кладбище, и вываливались у свежезакопанных могил, и орудовали лопатами, и вскрывали последнее жилье человека на земле, и Ксения закусывала губу до крови, чтобы не закричать, потому что не время ей еще было применять свою силу, но, когда из гроба на нее светилось лучами последнего пережитого ужаса прощания с землей мертвое лицо – то тихое и прекрасное, с нежной улыбкой, то искаженное последней мукой, – она не выдерживала, она вспоминала мать, в нее, под ребра, туда, где бился ком любящего сердца, входили вереницей все мертвые, ВСЕ, КОГДА-ТО ЖИВШИЕ НА ЗЕМЛЕ, и она, вся сияя и дрожа, как огромный алмаз, подходила к похороненному, накладывала на него теплые вздрагивающие руки, а младенец тоненько хныкал, спеленутый, положенный от греха подальше на гранитную плиту знаменитой могилы, – и мертвец открывал глаза, и живые слезы текли по мертвым щекам, и бросалась Ксения к нему, обнимала, тормошила, кричала: «Не бойся… ты просто уснул!.. Уснул, и перепутали все, и нечаянно закопали тебя, но ты жив!.. ты никогда не будешь им служить!.. никогда!.. Я воскресила тебя для жизни, а не для рабства!.. Ты свободен!.. иди, беги!.. дома у тебя кто есть?!.. ты сперва не к ним беги, а к друзьям!.. чтобы не напугать… пусть друзья письмо домой напишут, что так мол и так… ошибка вышла… не молись на меня, я не сделала чуда!.. просто т а к п о л у ч и л о с ь… беги, пока тебя не схватили!.." – и, пока люди Курбана боролись со страхом, присев на корточки и закрыв ошалевшие глаза ладонями, воскрешенный бежал, бежал с кладбища без оглядки, петляя, как заяц, меж могил, крича от радости и ужаса, от великой жажды жить, а Ксения, сощурясь, глядела, как люди, владеющие ею, поднимаются с земли, с колен и с четверенек, и затравленно взирают на нее, поднимающую ребенка, живого и орущего, с красного гранитного надгробья. „Мне нужны зомби! – кричал ей в лицо Курбан после. – Мне нужны роботы! Исполнители! Человек слишком много думет! Он слишком сильно боится! Он чересчур сильно любит! Человек напичкан слабостями, как колбаса – салом! А тут как бы все было чудненько! Ты дура! Ты ничего не понимаешь! Мы бы убили сразу двух зайцев! Мы бы с тобой создали новую расу! Воскресшие и послушные, твердые как железо и мягкие как масло – это ли не мечта умного владыки! Ты не думаешь о будущем! Твоя башка занята твоим прошлым Богом! А ведь он тоже умер! И еще как умер! И ты плетешься за ним в похоронной процессии, в самом ее хвосте! А ты умная баба! И тебе должно быть стыдно!.. Я хочу показать тебе путь, по которому пойдет мир. Мир слепец и дурак, он ушел по другому пути! Но мы-то не дураки! Мир развернется на сто восемьдесят! И тогда ты поймешь… но будет поздно!..“
«Поздно – что?..» – разлеплялись Ксеньины губы. Она хотела пить, просто пить, холодной голубой воды, а Курбан протягивал ей стакан с вынимающей душу водкой.
«Поздно – все!..» – орал Курбан, и кошачьи глаза его выпрыгивали из орбит. Если б это было возможно, он побил бы Ксению. Но он хорошо понимал: побей он ее, и рухнет башня победы над ней, а он возводил ее слишком старательно и надежно.
Они изощрялись. Они пробовали сломить Ксению как могли. Отчаявшись использовать ее как орудие для совершения бездны дел и делишек, они возмечтали сотворить из нее орудие наслаждения. Нет, они не приходили к ней в камеру гуртом и поодиночке, не срывали с нее драгоценную дерюгу. Для насилия у них было женщин без счета – и уличных, и аристократок, и девиц, и зрелых персиков. Курбан не допустил бы надругательства над ней. Почему? Он и сам не знал. Он берег ее для другого. Они все кололись опьяняющими жидкостями, они любили погружаться в море видений, то сладостных, то гадких, мороз по коже, нутро наружу, это были их конфетки, их оттяжка, их заморочка, их великая сласть. Слаще этой сласти уже не было, терзание голого женского тела бледнело перед нею.
И они подговорили Ксению. Они кричали и били себя кулаками в лица: Ксения, ты же можешь!.. Ты хочешь нам помочь!.. Ты святая, помоги грешным… Хотим забыться… Хотим улететь хоть на миг отсюда… Устали… Ты же устала сама… Ты можешь улететь с нами… Сделай нам хорошо!.. Век тебе не забудем этого… Что тебе стоит… Это же тебе ничего не стоит… Умоляем!.. Мучительно было Ксении слушать вопли взрослых мужчин. Она видела – они все отдадут за сладость ухода. И она подумала – почему бы им НЕ УЙТИ СОВСЕМ?
Они разлеглись на циновках, расселись в креслах. Закрыли глаза. Приготовились. Кто-то уже постанывал от наслаждения. От предчувствия. Тишина. Младенец спал у Ксении за спиной в мешке, сшитом ею самой из бараньей кожи, подаренной ей Курбаном, привязанном за ремни к груди. От Ксении пошла волна. Она видела, как изгибаются в наслаждении и страсти тела, как расширяются невидящие глаза, ловя цепь ослепительных миражей. Как бьются ноги, руки в неистовой жажде – удержать, поймать. Как перекашиваются рты, безмолвно вопя от ужаса, отчаяния, боли, стремительного падения в бездну, во мрак. Как снеговой полоской сверкают зубы у тех, кто уже приблизился к последнему порогу, запрокинув голову, корчась в судороге сгоранья. Бедные люди. Как они хотят наслаждаться. Как они не хотят просыпаться. Так, значит, сон важнее яви. И смерть слаще жизни. Почему эти люди хотят умереть? Пусть даже временно? Они устали от жизни?.. Нет, они сладострастно хотят пить, жрать, красть, владычествовать, насиловать, повелевать. А уход?.. забытье… Луна, ее обратная сторона… Она ночами светит им в жирные, сытые лица. Они трогают ей щеки руками. Они плачут от бессилия. Они хотят туда, к Луне, на черное, серебряное с исподу дно неба.
Ксения сказала себе: еще чуть-чуть, еще капельку, ну, прибавь, погляди, что с ними будет, – прибавила и испугалась, так изменились их отрешенные, купающиеся в безмыслии лица. Видения стерло мокрой грязной тряпкой. Наступила чернота. Без Луны. Без Солнца. Наступило возмездие. Они захрипели. Стали икать, как от холода, стучать зубами. Мышцы попеременно сводило конвульсиями. Жилы на запястьях и висках вздулись. Синева взошла на опухшие, стекшие лица, погруженные в бессмысленный животный страх. Еще чуть-чуть, Ксения. Ты можешь одна… их всех. Сразу. И ты уйдешь отсюда. Ты смело уйдешь отсюда с ребенком. Ты выйдешь из железной двери и пойдешь на волю. Ну! Ты медлишь. Чего ты ждешь? Это единственный выход. Другого выхода нет. Да, это плохо. Это нечестно. Да, ты убьешь их всех.
Ты станешь убийцей, Ксения.
И ты будешь свободна.
И сын твой будет свободен.
И ты будешь жить на воле, как жила всегда, и сын твой будет жить; и ты забудешь тех, кого убила когда-то.
Еще сильнее пойдет волна. Еще сильнее.
И люди на улицах будут кланяться тебе в пояс, Ксения, и говорить ядовито и ледяно: «Здравствуй, Ксения, убийца, как ты поживаешь на свете». И сыну твоему будут говорить, издевательски гладя по светлой головке: «Здравствуй, сын Ксении, убийцы». И мальчик будет отшатываться и глядеть большими глазами.
А может, и не будут так люди говорить, а быстренько и напрочь забудут все, что ты совершишь здесь. Потому что не будет никого из свидетелей, и ты сама, сметливая Ксения, уж конечно, не разболтаешь.
Вместо губ по Ксеньиному лицу прочертилась нить.
Воздух весь вышел из ее груди вместе с выдохом, тяжелым, как поворот земли.
Люди заворочались тяжко, неподъемно, как медведи в берлогах по весне. Люди оживали медленно, трудно. Опоминались от сладких чугунных плит, их придавивших, от гирь и штанг убивавшего их приговора. Перевернись на живот. На спину. Поднимись. О, как болит все тело. Эта бродяжка… она умеет. Да, может. Ох, как будто надрался вчера в дымину… чудовища виделись. А мастерица. Мы всегда ее будем приглашать такое… выстряпывать. Стряпуха. Это лучше, чем… Да нет сравнения. Не сравнивай. Это… отдельное: оно… только она может. Не забудешь?.. Не забуду. А повторить?.. Ох, страшно. А мне нет. Ну и повторяй. А с меня одного раза хватит. Далеко я ушел. Увела. Я увидел порог. Я уже ногу занес. Я хотел… за ней пойти. Какая музыка звучала!
Обессилевшая, она легла на пол животом. Мальчонка у нее на спине завозился в мешке, запрыгал, забарахтался. Попискивал. Малый человеческий котенок, он впускал ей под лопатки коготочки, он поскуливал, выпрашивая белую густую еду, медово текущую в распахнутый, как для поцелуя или крика, рот. Ксения лежала без чувств. Теперь пришел ее черед уходить отсюда далеко, далеко.
КОНДАК КСЕНИИ ВО СЛАВУ СВ. ИОАННА, ЛЮБИМОГО УЧЕНИКА ГОСПОДА ЕЯ
………………………ты знаешь, любимая, ты слышишь ли Меня, – это Я говорю тебе, жив, жив Мой любимый ученик.
Я пойду к нему! Где он живет?
Ты пойдешь его искать. Я сказал тебе: хочу, чтоб он пребыл, доколе Я не прииду.
Он на Севере?
Он на Севере, в море, на острове. Отправляйся к нему. Он расскажет тебе о любви. Ты еще не знаешь любви. Твою любовь выпили, а тебе никто чашу не протянул. Оставь все бренное и иди.
Вот, слушаюсь Тебя, встаю и иду. Вот опять вокзал, и стоит и мерзнет товарняк, набитый мешками с зерном и солью, живыми лошадьми и соломой, а еще немного вагонов с крошевом угля, а еще один – с горючей смесью, если она вдруг взорвется, нам всем не жить, все взлетят на воздух., и я прошу солдата, охраняющего лошадей, впустить меня в лошадиный вагон, мол, у меня хлебец есть, я их хлебцем покормлю, я смерть как люблю лошадей, и он раздабривается, молоденький такой солдатик, бритенький, папироска в углу рта, светится весь от радости, что поедет далеко, туда, где по небу цветные круги и полосы ходят, ему рассказывали, – и я мимо него юрк, и втекла в товарняк, забилась за лошажьи ноги, завернулась в хвосты, ощущала ноздрями чудесный запах пота, навоза, жара от высунутых языков, хрипло дышащих морд, слышала музыку ржанья, солдатик мне кричал перед отправлением товарняка: «Побирушка!.. Где ты!..» – но так я и сказалась, где я, я уже ехала, я уже опять тряслась в поезде, я же кочевница была, и вот я вернулась в вечный тряский дом свой, где надо спать на полу, укрывшись соломой, жуя лошадиную еду, и верно, к мордам у них были привязаны торбы с овсом, и я отсыпала немного овса у ближайшей лошади с белым лунным пятном на лбу и пожевала его. И так мы ехали на Север, долго, три дня и три ночи, а может, и три года и три месяца, время смешалось в моей голове, как сполохи в Северном Сиянии, а ведь я уже высовывалась из дыры в крыше вагона, взлезала на лошадь с широкой спиной, подтягивалась к дощатому потолку, отодвигала доску и просовывала голову в пустоту, и там были звезды, белые рои звезд, они набивались мне в волосы, как полова, я стряхивала их и смеялась, и голодные лошади ржали вместе со мной. Овес был давно съеден. На станциях не кормили. Лошади извергали из себя потоки и комки жизни и вони. Я собирала навоз руками и выкидывала в дыру. Мне не было зазорно. Лошади, священные лошади. Все живое живет и пахнет; в жизни есть только жизнь, и ничего больше. Север, чистый холодный Север. Остановись, товарняк. Зачем привезли сюда лошадей? Что они будут делать здесь, в тундре, среди льдов, у моря, белого, как Луна? Здесь не растет овес. Здесь никто не ездит верхом. Вы давали мне зерно из своих торб. Неужели я вас не спасу?
– Девушка-а-а-а!.. Не ходи близко моря, море проглотит!..
Жители тундры кричали мне предостережения. Я выползла из вагона, шатаясь от голода. Ледяной ветер обдул меня всю, затрубил в синий рог неба. То ли весна, то ли ранняя зима? Я подошла к краю земли и вгляделась в море. Белая, ровная, нежно вспыхивающая серебряная тарелка. По ней катается, далеко, яблоко одинокого острова. Мне надо туда попасть.
– Перевези меня, перевозчик!..
В лодке подгребает рыбак. Борода его торчит лопатой. Он старовер и молчун, он знает, что покинет мир и больше сюда никогда не вернется. Я прошу его перевезти меня на остров. Он вздрагивает всем телом.
Он молчит, но я слышу в этом молчании ужас.
– Почему, старик?.. – спрашиваю я.
И тут он разлепляет склеившийся за годы молчания рот и вылепливает горькие слова, и они смолой присыхают ко мне:
– Потому что там живет Всегда Живущий. Его опасно видеть людям смертным. Всех, кто видел его, Бог уже взял давно.
– А вот меня не возьмет!.. – крикнула я запальчиво.
– Садись, – показал старик бородою на лодку. – Доплывем.
И мы поплыли; и светлое море колыхало нас в берестяной колыбели Севера, и я видела рыб, больших севрюг, что ходили под днищем лодки, и любовалась на их колючие бока; и белое Солнце ослепляло нас, и я щурилась из-под руки на волосяную лопату, бороду старого рыбака, ушкуйника, острожника; он греб и греб, мышцы его вздувались, и я была благодарна ему, что он забоялся за мою жизнь, что он не отказал мне, согласился, чтобы я увидела Живущего.
Белые косы воды вились и перевивались, переслаивались перламутром, серебром, молоком. Лодка попадала в яркие пятна света, мы слепли, я окунала руку в холодную воду. Остров приближался. Вот уже близко берег. Вот уже видны лодки, привязанные к колышкам, сараи, банька, косая изба с маленькими окнами под самой крышей. Старовер отвернулся.
– Слезай! Прыгай в воду!.. Дальше не поплыву. Страшусь, – старик в смущении отвернул лицо. Я подобрала холстину и прыгнула. Ледяной мед воды всосал мои пятки и щиколотки, мазнул по икрам.
Навстречу мне по берегу шел человек. Борода вилась кольцами. Горбоносое лицо резало ветер. Он был в высоких болотных сапогах, в бушлате. Руки его были сжаты в тяжелые кулаки. Он шел прямо ко мне, и волосы на моем теле поднялись дыбом – из медного коричневого лица в меня глядели две бездны, и я уже тонула. Я шла по воде навстречу безднам, ступни мои вязли в донном песке, ранки на ногах щипало солью, меня тянуло к идущему, ближе, сильнее, крепче, вот я уже побежала, вот я стремительно полетела, вылетела на отмель, на залысину белой песчаной косы, лечу, воздух ртом ловлю, умираю, задыхаюсь, скорей!.. – и он тоже, смотрю, протягивает ко мне, бегущей, руки, и сам бежит! И с виду он человек как человек! Ничего в нем такого особенно вечного! И вот слишком близко я вижу его, и он хватает меня цепкими руками, привыкшими пилить, рубить, строгать, рыбалить, хватает и крепко притискивает к груди, так, что косточки мои трещат и лопаются! И я утыкаюсь носом в пропахший рыбьей чешуей бушлат.
– Ну, здравствуй, – шепчет он мне в затылок.
– Здравствуй, Иоанн, – шепчу и я; так вот ты какой – выжженный, прокаленный, прокопченный морозами и ветрами. Бог положил тебе жить на земле, ты и живешь, и хорошее место отыскал – чтоб никто к стенке тебя не поставил, не расстрелял: везде простор, голое ровное поле тундры, белая девичья ладонь Севера.
Отстранил меня от себя; Придирчиво радостно оглядел. Да. Такая я, как он ждал. Вся точно такая. Это я уловила по блеску в глазах, по стреле улыбки в кольцах бороды. Древний ты шибко, Иоанн.
– Бают, мне смерть от тебя придет, – сказала я, и солено стало у меня во рту от слова-лезвия. – Веди в избу!
И пошли мы в избу, а там кровать с серебряными шариками на спинке, два табурета, дощатый стол, на столе – толстая книга; должно быть, духовная. Я открыла. Буквы витые. Иоанн взял в руки книжицу, наклонил коричневый лик, прочитал:
– …и восстанет род на род, и царство на царство; и будет глад, мор и землетрясение по местам. Претерпевший же до конца спасется. – Помолчал, просиял в меня глазами. – Претерпишь со мной?..
– С тобой?..
На столе лежала большая рыба севрюга, только что выловленная, и кусок белужьей теши; в чугуне дымилась уха вчерашняя, горой вздымалась в щербатом блюде желто-алая морошка; и так Иоанн сиял в меня очами, что не вынесла я, сломала меж нами стену воздуха, подбежала и поцеловала его. Неумело, смешно: так девчонки целуют мальчишек, когда хотят сказать: «Ты самый прекрасный из людей».
Боже, сколько я людей видела. Скольких на себе волокла. Обнимала, целовала… Я несчастных так любила! А сама стала несчастной. Что мне Вечно Живущий? Он счастлив без меня. Я счастлива даже несчастьем – вот до чего я дошла в поисках человека днем с огнем. Я ходила с зажженной свечей в руке. Я разжигала костер на пустой заметеленной площади, садилась около костра, грела руки, глядела на пламя. Я любила свое несчастье. Я излечивала несчастье ближнего. Это и было мое счастье. А тут? Вот приехала я далеко, просторно здесь, холодно, пусто. И Его ученик рядом со мной. И он обнимает меня. И его руки прожигают меня. Но не любовный жар от него исходит. А сухой, пустынный жар покаяния и мужества.
Но вот его рот. И он налегает на мой. Влепляется в мой, и пустынный самум, ветер древности дикой вливается в меня, виноградным вином бродит во мне. Так не человек целует. Так целует зверь и ветер. Так целуют старые камни. Песок на зубах.
– Скажи, – задыхаясь, шепчу я, – скажи, Он очень любил тебя?.. Он любил кормить тебя инжиром?.. ты был ведь еще мальчишка, ты всегда хотел сладкого… Вы пили вместе белое кобылье молоко, что кусает язык? Как ты звал Его?.. Учитель?..
– Девочка, – темный лик, вырезанный из железного дерева, прожигал мое лицо, – маленькая девочка, любимая девочка моя. Я старый старик, я старее старого. Кто тебе сказал, что я здесь?.. Он?.. Он ведь и мне сказал, что ты у меня будешь. Предупредил. Я сначала не поверил. Засмеялся. Теперь вижу, что напрасно. Он неправды не скажет. Ты долго шла… ехала… ноги сбила в кровь… это что за синяк…
– А это мне лошадь на ногу наступила, – радостно сказала я и окунула пальцы в белые волны бороды. – И вот сейчас я счастлива. Ты будешь читать мне толстую духовную книгу?..
– Ты мой ребенок, моя девочка, – шептал Иоанн и гладил мои волосы, – я буду всегда читать тебе Духовную Книгу. Я буду всегда любить тебя. Он тоже любит тебя; я Ему разрешил. Я сказал Ему: разрешаю Тебе любить ее, Господи, но она все равно придет ко мне.
– А не изменяю ли я Ему с тобой, Иоанн? – спросила я весело и счастливо, и засмеялась, а он посадил меня к себе на колени и стал кормить рыбой, отрезал и севрюги, и теши, наливал уху, подносил мне ко рту деревянную расписную ложку, и не было счастливее нас людей на свете. Я сидела на коленях у Иоанна, и мы оба отражались в куске старого битого зеркала, висящего около ходиков. Я видела, какие мы красивые. Мы были такие красивые, что могли бы жить среди звезд. Это была ошибка, что мы были до сих пор живые. Нам давно надлежало умереть и восседать среди звезд, и чтобы люди на нас пальцами показывали и шептали: вон созвездие Ксении, а это созвездие Иоанна, – дети, дети, глядите, запоминайте, любите их, им там хорошо.
И все спрашивал Иоанн, через каждый глоток ухи, через каждый новый поцелуй:
– Хорошо тебе?.. Нет, тебе хорошо?..
Я кивала, с набитым ртом, глаза мои отвечали. И белое поле моря качало предзимний лен за окном, остров расстилался молочный и кисельный, лилось жидкое серебро и олово, и Иоанн, целуя меня, голубя меня, как голубь голубку, вынул из кармана бушлата кольцо, надел мне на безымянный палец и сказал твердо:
– Пребудь. Пребудь, доколе я к тебе не прииду.
– А если Он придет?.. И я захочу уйти к Нему?.. Куда бы Он ни позвал? Отдашь ты меня?..
– Не отдам.
– А если Он отберет?..
– Не отдам все равно.
И он впился мне в губы поцелуем пустыни, а после широко перекрестился на икону Преображения с горой Фавор, всей в сине-золотом и розовом свете первобытных небесных сполохов, висевшую высоко, у беленого потолка, над нашими головами.
ВОЗДЫХАНИЕ КСЕНИИ О РАЗЛУЧЕНИИ ЕЯ С СЫНОМ
………………………нет, они меня все равно упекут. Скрутят они меня все равно.
По железным ребрам дома рассыпались, задергались болевые капли звонков. Курбан рвал трубки и лямки глупых машин. Вышибал кнопки локтями. Злился. Рвал и метал. На черта Красс изловил в недрах Армагеддона эту дуру. Пользы от нее, как от козла молока. Все, что они ни задумают с ее участием провернуть, рушится. Он, Курбан, боится ее. Она может много больше, чем все их тупорылые машины. Она смеется над машинами. Она может их всех – сразу – одним мизинцем – одной левой пяткой – чихом одним: может, но не хочет. Добрая. Или тоже… боится. Хотя по ней не скажешь. Есть одна грандиозная идея – отправить ее на крутое дело. Выпихнуть. Пусть попрыгает, но далеко. Отсюда чтобы не видно было.
– Почему я никого не могу вызвонить!.. сразу добиться… Красс! Приведи эту девку. Живо. Есть один ход конем. Если будет кочевряжиться – убери ее тут же. Понял?!.. Она мне надоела.
Звонки, звонки. И меня ведут. Меня ведут, и руки за спину. Я поддерживаю заведенными за спину руками младенца – он висит за спиной, в мешке. Гулит. Куда мы с тобой угодили, котенок. Они нами поиграются всласть, да и утопят в проруби. Ты знаешь, котенок, Иоанн Богослов, тот, кто вечно живет, однажды вытащил мальчика, утонувшего в проруби, и воскресил его. Рыбаки, сельчане столпились, молчали. Под шапками подымились их волосья, от созерцания такого ужаса и чуда. Мороз стоял, и мальчик весь обледенел. И Иоанн раскалывал его зальделую одежонку топором, и отогревал его дыханием. И мальчик плакал и орал недуром. Так ему было страшно оживать. Ведь умереть – это тоже стать. Это превратиться. Это быть навек уже другим. Совсем другим. Понимаешь?..
– Что, хитрюга?! – Жирное месиво хари Курбана зло колебалось. Кулак сжимался и разжимался. – Водишь нас вокруг пальца?!.. Недолго музыка играла. Поедешь теперь куда надо. И делать будешь в конце концов то, что надо. Красс! Объясни доходчиво, что – надо.
Сердце стучало сильно и громко – кости по костям ксилофона. Играй, сердце мое, играй. Может, они наконец придумали такое, против чего всей моей сумасшедшей силы окажется мало. Не достанет силы.
Красс осклабился.
Сосиски его пальцев проросли мясным запахом.
– Там, далеко!.. – завопил он, – в горах, на Востоке, идет Зимняя Война. Она идет давно! Ты, дура!.. Слушай, не отворачивайся!.. В Зимней Войне незримо участвует вся Земля. Все мы, люди. От нее не отбрыкаться. Она пожирает людей. Мы не можем ее никак прекратить. Снеговые горы. Выстрелы! Бомбы!.. Тебе надо одеться потеплей, козочка!.. Полетишь на сверхзвуковом. Забросишься во вражеский штаб. Выследишь генерала, чтобы умертвить его. Вот это заданьице так заданьице!.. Ха!.. Теперь никто не знает… ха, ха!.. кто там враг, кто там наш; против кого воюем, несчастные… Ты убьешь генерала и его армию, поняла?!.. А всех мертвых, ну, которые, конечно, наши, – оживишь. Только наших, а не их! – не перепутай…
– А кто – наши, кто – ваши?! – вознегодовала я. – Играйте сами в ваши игры! Я – буду играть со своим сыном. У него синие глаза! Подите вы… с вашей Зимней Войной!..
Нельзя было мне так наотмашь бросать ему в лицо ненависть. Это было ошибкой. Он утер морду, хлюпнул носом и завизжал:
– Наручники!.. На истребитель!.. В хвостовой отсек!.. С завязанными глазами!.. Мальчишку ее взять!.. Ей – снотворное в жилу, тройную дозу, чтобы грохнулась и не встала до Снеговых Гор!.. Ставки генерала – в глубине Хамардабана и Наньчуне!.. Доставить ее прямо в штаб!.. Контролировать каждый шаг!.. Загримировать под концертантку, под певичку, под актрисульку!.. Пусть поет и пляшет на КПП!.. В самую гущу ее, под выстрелы!.. Пусть нюхнет Зимнюю Войну сполна!.. Пусть ее там замочат!.. Кудесница, мать ее так!.. Как кость в горле!.. Дура!.. Сумасшедшая!.. Фокусница!.. Клоунша!.. Я из-за нее… я из-за нее!..
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.