Текст книги "Юродивая"
Автор книги: Елена Крюкова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 40 (всего у книги 45 страниц)
Сидит на снегу – ноги крендельком. Лапку тянет.
– Подайте, люди добрые!.. Я за вас помолюсь.
Старуха, накрест перевязанная шалью, подходит к ней, сидящей, жалостливо горюнится, плачет. Эк тебя, девушка, сподобило!.. И ни кола у тебя, ни двора?.. Иди ко мне жить. У меня кошка, внучка немая, после скарлатины оглохла и онемела… война, стреляют, страшно, втроем собьемся в кучку, веселее будет… Спасибо, бабушка! Я волю люблю. Я привычная. Снег-мороз мои голые ноги терпят. Волосы ветер любят. Видишь, какие густые. А сама пошто по городу бродишь?.. На площадях сидишь днем и ночью?.. Бабушка, я Человека одного ищу. Бога своего. Я Его ищу, нахожу и снова теряю. Видно, грешница я великая, что Он ко мне насовсем не может спуститься; а я, как мать – плод свой, Его в сердце ношу. Ну, да Бог с тобой, блаженная!.. Найдешь Бога своего. Любит Он тебя. А скажи на ушко… когда эта проклятая Война кончится?!.. А?!..
Молчишь…
Глаза прозрачные…
Значит, никогда…
– Царь-Голод и Царь-Холод – два Царя. Им царствовать. Они наряжены в дохи собачьи, в митры костяные. Короны из волчьих зубов на них. Метельными, отборными алмазами усыпаны их спины и плечи. Озираются они. Ищут невесту, царицу. Нет никого вокруг, кто бы им в пару сподобился!..
– А ты, дурочка?.. Вот какая краса пропадает: мешок, волосья до земли, глазищи по плошке…
– Не гожусь в царицы: живая слишком, горячая… Свободой дышу… С голоду буду умирать – корки не попрошу… А Холод мне и подавно не страшен – видишь, за пазухой у зимы живу, хлеб жую…
Площадь гудела и содрогалась от гулу танков, идущих по ней, сминающих гусеницами все, рассыпанное по белому блюду щедрой Божьей рукой: и лотки с морковью и луком, и бабок с дрожащей колбасою под мышками, и визжащих, кусающих друг друга щенков, и самопальных художничков с яркими картинками, горящими, как фонари, наотмашь бьющими в глаз, и неумело размалеванных помадой малолеток, с жалкой наглостью предлагающих свой товар – груди как пупырышки, разъезжающиеся на материнских каблучках цыплячьи ножки, волосенки, забранные в мечущийся на ветру конский хвостик… лучшее блюдо века – распятая лягушечка на серебряном подносе, в розовом масле, чуть приправленная перцем крика и отчаяния… и торговок драгоценными камнями – малахитовые скарабеи, лазуритовые шары, жуки из родонита и кварца, аметистовые друзы, сердоликовые связки, янтарные слезы и капли, зеленые птичьи крошки амазонита, золотистые хризопразы, незаменимый талисман для актера, выбегающего, трясясь, на сцену перед пугающе черной пастью зала, кулоны из лунного камня трещали, втыкались в лед, рассыпались в пыль и прах под тяжелыми железными гудящими тушами, – веселись, народ, пей да гуляй, режь военный каравай, а праздник идет-гудет, вот он, твой праздник, мой народ – Площадь вся в кровавом вине, жемчужные снежные бусы висят на Луне… Ксенька, а ты что там сидишь, в сугроб всунулась?! Пировать вместе со всеми не хочешь?! Под брюхо танка ложиться не желаешь?! Жить любишь?!..
Она сидела недвижно, и танки обходили ее стороной, обтекали, как река обтекает остров, и те, кого танки давили, выбрасывали возмущенные руки к ней, кричали, хрипели: она колдунья… она знает Слово… она оборотень… она из Мира Иного… мы все умираем, а она остается, – зачем?!..
Она молчала. Сидела, застыв, ноги поджав, на снегу. Красная кремлевская стена морковными, чесночными зубцами вздымалась над нею.
КОНДАК КСЕНИИ ВО СЛАВУ ЦАРЕЙ ЕЯ
Я, и только я, видела их. Их больше не видел никто.
Что-то с моим зрением стряслось, пелена упала. Нерв чуда обнажился. Хрусталь во лбу засверкал. Тишина, счастье. Гром и крики – там, за куполом лба. Внутри – покой. Простор. Вижу поля: расстилаются до неба. Перелески, красные, рыжие, песчаные, хвойные, снеговые. Протоки. Бочажины. Излучины ледяных рек. Серебряное на черном. Река похожа на меня: тело белое, худое, долгое, изломистое, ребра торчат – ивняк, тальник, ракиты, – разбросаны руки отмелей. Вижу – звезды летят мне навстречу. Как снег. И я ловлю их ртом. И глотаю. И они во мне, и от них во чреве моем зарождается новая жизнь. Все дети мои умерли. От неба забеременею я еще раз. Влетайте, звезды. Жгите нутро. Хочу Бога своего родить. Он ко мне не идет ногами. Спит в закуте. Отлеживается. Его сильно били. Страшно пытали. Искорежили всего. Кости должны срастись.
А эти!.. Эти появлялись, что ни день. Что ни ночь, приходили. Я уже к ним привыкла. Сперва я увидала мальчика. По сыну страдаю, да. Везде мальчики чудятся, с него ростом, с его лицом. Мальчонка, в ушанке – холодно ведь; челка ровно выстрижена. Выбежал на площадь передо мной, оглянулся опасливо. Сделал знак рукой, махнул в воздух невидимому: мол, иди, иди. Незримый вышел на свет. Китель горел полосами серебра и золота – орденов, крестов. Усы заворачивались в колечки. Сапоги до колен – хромовые складочки, добротная прошивка. У нас в Армагеддоне таких не делают. Я глядела во все глаза. Он подошел к мальчику, обнял его за плечи. Снег слетал на его эполеты, двух золотых ежей. Голая голова. Русая. Ветер. Почему голый лоб у тебя?! Призраком, в пуржистом мареве, повис надо лбом золотой тюльпан с золотым крестом… Они оба глянули на меня. Увидели меня. И то, что я их вижу, поняли. Схватились за руки. Убежали в пургу.
В другой раз я увидела больше. Иду, костры горят. Лисьи хвосты огня в черноте мечутся. Огонь – убитая лиса. Раненая?!.. Хочу руки погреть. У костра останавливаюсь. Мужик, солдат, сжалился, меня отпихивать не стал от огня, флягу от пояса отвязал, мне дал из горла хлебнуть. Напиток ожег мне глотку. Ром?.. Коньяк?.. Наша водка, острая, зубчатая, как пила, едучая. Горло выжглось пустынно, скрутилось судорогой. Тепло разлилось. Солдат уже вожделенно глядел на меня. На мои старые мослы и старые лытки. На мои губы в сети морщин. Ему было все равно. Он был человек и голодал; скучал по ласке. Мне тоже было все равно. Голова туманилась, ладони и ступни горели, хотелось спать. Солдат постучал рукою по ватнику, свернутому около костра в колобок: садись. Посиди, отдохни. Красные глазки его в темноте хитро искрили. Я села на скомканный ватник, солдат обнял меня за шею, я прислонилась головой к его плечу. Ну, целуй. Что ж не целуешь? Он медлил. Его тоже клонило в сон. Костер горел и трещал.
И вот в трещании и высверках костра, над его длинными, стреляющими снопами искр языками появились они. Матрона, женщина высокая, дородная. Шуба распахнута. Под шубой – платье белое, все из чистых кружев. Я такое впервые видела. Один слой кружев, другой, третий; как кружевной пирог – сметана, сливки. Грудь – в глубоком вырезе. Кожа белая, сразу видно – хорошо баба кормлена, ест икру да красную рыбу, северное масло из бочек. Меж грудей – огонек крестика. Червонное золото. Фамильный. Рядом с матроной девочки. Четверо. Длинноволосые, как ангелы. Среди зимы – в летних шляпках. Что ж ты, мать, им ушанки не спроворила?!.. В пелеринках. Ежатся. Радостно подпрыгивают: греются, что ли, или веселятся так. Сначала я подумала, что девчонки на одно лицо. Потом прищурилась, рассмотрела. Разные… Кто пораскосее да погрубее, со степняцким выгибом лба, кто потоньше да пофарфоровее личиком. У девочки, что повыше всех росточком, застыл в темных глазах дикий страх. Губа закушена. Самая маленькая держится ручонками за материнскую шубу. Волосы русые из-под шляпки по ветру вьются. Жалость вцепилась в меня. Выжала как тряпку. Мужчина в кителе, держа за руку уже знакомого мне мальчика, быстро подошел к женщине с цыплячьими девчонками, сгреб весь выводок большими руками. У него не было шубы, он мерз. Я видела, как мелко дрожат его плечи, как сизеют на морозе щеки и нос. Он указал рукой на меня. Все повернулись ко мне. Семь пар глаз расстреливали меня в упор.
Метель поглотила их, как их и не было. Сонный солдат не мог меня поцеловать пьяными губами. Автомат валился с его плеча в костер. Я подхватила оружие, вновь напялила ему на плечо, на грудь. «Какая ты заботливая, – горько ухмыльнулся он, – а я, видишь, дурак и слабак. Ты уж прости мне. Сосну я». Он уснул на снегу у моих ног. Я сторожила его сон и его стреляльную игрушку. Красные искры прошивали черный воздух, как пули. Может быть, они больше не придут?..
Не тут-то было. Они появились. И взяли меня с собой.
Я стояла на паперти площадного храма. Вечерело. В церкви отслужили службу за упокой душ убитых на Войне. Люди выходили из храма, держа свечи в руках у груди. Их могли убить в любой момент. Живые жители еще живого Армагеддона. Горящая свеча в кулаке, у груди – залог того, что все-таки доберешься домой, что не подорвешься на мине, что тебя не разорвет снарядом. Не наведут на тебя танковую пушку. Люди расходятся по домам, неся огни в руках. Милые люди. Родные. Огонь да будет с вами. Я умела раньше обращаться с огнем. Я вызывала его из черноты. Теперь я лишь смиренно наклоняю голову. Несите пламя. Я сама, как века назад, с огнем в руке пойду. Человека искать. Бога встречать.
Сумрачное, гневное небо. Небо разгневалось на нас. Тучи сшибались и клубились. В тучах шла своя Зимняя Война – вечная, бесконечная. Я задрала голову. Вот бы когда-нибудь так прокатиться по земле, чтоб взмыть в небо на одном дыхании, на одном разбеге саней, и въехать в сердцевину небесного боя, ворваться, смять клубящееся серое ничто. Мечтай, Ксения, дура. Мечтать не вредно. Ты уже каталась в розвальнях по белой земле – хочешь еще раз прокатиться?!..
Туча упала с неба, серым клубком вкатилась в переулок. Из тучи вышли они. Опять они. Вся Семья. Они быстро приближались ко мне, как будто летели над землей, гонимые ветром и пургою. Обняли меня живым кольцом. Я видела, как часто дышит матрона, как поднимается и опускается на открытой груди ее, подставленной пурге, золотая искорка крестика. Девочки, замирая от любопытства, потрогали ручонками мою обтерханную мешковину. «А это мешок настоящий?.. В котором картошку возят?.. И мандарины?..»
А вы настоящие или только снитесь мне?!..
Я подумала: призраки; кинула вперед руки. Если пройдут сквозь тела – значит, снова сон. Нет. Не прошли. Наткнулись на живые преграды. На кружево. Теплую детскую кожу. Дерганье плеч. Колыханье волос. Нежное сукно плащиков, подбитых соболями. Царица одернула дочерей: «Не теребите руками Ксению. Видишь, мы нашли ее. Но она все еще не верит в нас. Боится. А мы думали, Ксения, ты ничего не боишься. Нам Царь рассказал, что ты бесстрашная. Правда, дети?..» – «Правда, правда! – хором закричали девочки. – Она ничего не боится! Она может даже… с леопардом сразиться!..» Царь и Царевич всплыли из мрака. «Идем с нами жить. Быть. Будешь с нами?..»
«Буду», – сказала я и наклонила голову.
Так я стала у них вроде как подругой; нянькой; ангелом во плоти. Сопровождала их всюду. Ухаживала за ними. Если их немощи охватывали – кипятила воду в кружке на костре, поила горячим; если им, в бессонных бесконечных странствиях по земле, хотелось отдохнуть – отыскивала им в трущобах Армагеддона заброшенный, разрушенный дом, стирала в талом снегу старые тряпки, клала их на сдвинутые ящики вместо наволочек и простыней: спите, милые, путь впереди долгий, неисходный. Они покорно ложились, подоткнув под щеки сложенные ладони. Засыпали. Все семеро. Я пела им колыбельную. Гладила по головам девочек, царевича. Тата, Руся, Леля, Стася… Леня. Аля и Ника, мать и отец, спали на опрокинутом шкафу, створки его раскрывались, и оттуда выглядывали черными бусинками мыши. Я находила в руинах ржавую кастрюлю, выходила с ней на улицу, в раннюю рань, встречала молочную цистерну, клянчила у шофера молока, безмолвно указывая на пустую посудину. Шофер наталкивался на мои глаза, выпускал руль. Нацеживал мне в кастрюлю молока – до краев. Я вносила его в дом, к спящим. Ставила у изголовья Царицы. Аля просыпалась и, сонная, нежной рукой благословляла меня.
Вся беда была в том, что только я видела их. Я играла с девочками в жмурки и прятки; учила Русю и Тату зажигательным танцам, которым учила меня незабвенная Испанка; возилась с Царевичем, заставляя его кувыркаться через голову и стоять на руках, подобно скомороху; пела с голосистой Стасей церковные знаменные распевы и духовные стихи. Ника, крутя ус, пристально глядел на меня. Улыбался. «Нам тебя Господь послал, Ксения. Мы думали, что… после того, что с нами сделали… у нас на земле никого не осталось. А тут – ты». Сердцу моему становилось горячо. Я обнимала их, целовала в раскрасневшиеся щеки. «Тебе не холодно, Ксюша, ходить в мешке?..» – «Холодно, но я всегда бросаю уголь в топку». У Царя не было шубы. Она осталась ТАМ. На задворках я отыскала ему выброшенный – швы расползлись – дубленый дворницкий шубняк. Он благодарил. Клялся мне. Шутливо целовал ручку. «Ну, повернись, Ника!.. Да к тебе идет!.. Ты так вальяжен в нем!..» Он запахнул вытертой дубленой полой, исцарапанной дворнягами, медали и кресты на груди, на светлом кительном сукне. Теперь он был спасен от мороза. Я радовалась.
Неужели они – всего лишь видения?.. Сны мои?!.. Но я же их зрю, осязаю, обоняю… Какими прелестными французскими духами душится Царица… Где грань между явью и небылью? Если б они были бесплотными душами, как бы тогда Руся, добрая девочка, вышила бы мне на исподе мешка греческую букву «КСИ» – первую букву моего горького имени?
Они скитались не только по пространству. По времени свободно ходили они из конца в конец. Могли предсказывать. Предупреждать об опасности. Однажды Ника приблизил ко мне суровое лицо. «Я твой Царь, – сказал он, морщась, – и я обязан предостеречь тебя. Дьявол близко. Он появится перед тобой в своем настоящем обличье. Он хочет бороться с тобой один на один. Берегись».
«А чего мне беречься?.. – беспечно выдохнула я, – чему быть, того не миновать!.. Поглядим, что он за воин!..»
Я храбрилась. На самом деле мне стало страшно. Я теперь видела его везде. В каждом прохожем. В старике, лузгающем семечки у входа в подземку. В надвинувшем каску на бритый лоб солдате. В богатее в черных роговых очках, пристально следящим за смертным боем двух окровавленных петухов, что затеяли подростки в круге света от гудящего на ветру фонаря. Я готова была сразиться. Положить голову. Я за свою голову уже очень дешево давала. Да не брал никто.
СТИХИРА КСЕНИИ О СРАЖЕНИИ ЕЯ С ДИАВОЛОМ
И все же день настал. И настал вечер. И настала ночь. Армагеддонские куранты били серебряно и хрипло, раскатываясь по площадям стозвонными шарами, бормоча колокольцами. Ника и Аля выгуливали своих цыплят; девочек они вели за руки, а Царевич шел впереди, наморщив лоб, будто решал трудную задачу. Я сопровождала их. О чем я рассказывала им в ту памятную ночь? Не помню. Должно быть, о том, как варить черносмородинное варенье в медных тазах. О созвездиях летнего неба. О том, как украшать елку в Рождество, обертывая орехи и шишки золотой и серебряной фольгой.
Рассказывая детям о Рождественской елке, я замешкалась и отстала: мне почудилось, будто в голую пятку впилась острая колючка. Заноза среди зимы? Железный зуб?.. Я склонилась, приподняла над мостовой ступню, чтобы рассмотреть, течет кровь или нет. Сильный толчок в спину, потом подножка свалили меня с ног. Цепкие руки подхватили под мышки и поволокли.
Подворотня. Мерцание фонарей сквозь сомкнутые ресницы. Хриплое, тяжелое, прерывистое дыхание. Перцовый дух, ядовитый перегар. Не гляди ему в лицо, Ксения. Не гляди. Отводи глаза, поелику возможно. Губы, сложите молитву. На нем сейчас нет бобровой шубы. Он теперь такой, какой он есть. Каким был всегда.
Ты, вставай! Вот я. Я пришел. Вызываю тебя на единоборство. Ты много похвалялась перед миром силой своею. А ведь это тоже гордыня, Ксения. Покажи же силу свою. Не ударь в грязь лицом.
Вот и я перед тобою. Не боюсь.
Врешь. Боишься. Человек без страха – это не человек. Это уже я. Я сам.
Я тряслась как в лихорадке. Я боялась. Я закусила губу до крови. У меня не было никакого оружия при себе, кроме молитвы. Я читала ее безостановочно, бессмертную Исусову молитву: «Господи Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешную». Он засмеялся похотливо, швырнул мне нож, лезвие зазвенело о камни. Ну, Ксения, это драка. Дерись с ним на ножах.
Дерись со мной на ножах, Ксения, в подворотне, ночью, зажав зубами кровоточащую губу, так, как это делают армагеддонские хулиганы, как делают это воры и насильники. А я посмотрю на прыжки твои. Многого ли ты стоишь, погляжу. Мне ведь отбить твои атаки – раз плюнуть.
Я ударила воздух. Раз, другой, третий. Нож резал пустоту. Руки махали бестолково. Резкий хохот проткнул тьму. Еще! Тени сшиблись. Мы столкнулись лбами. Тьма зазвенела, посыпались синие искры. Он схватил мое запястье, вывернул. Царапнул. Следы когтей зажглись красными иероглифами на локте. Хрустнули сухожилия. Я рванулась. Ножи клацнули друг о дружку, как голодные зубы.
Ты дура! Истинная! Кто же так дерется! Сразу видно – баба!
Молчи. Я все равно уложу тебя. Или ты меня, или я тебя.
Гляди. Мой нож похож на сорогу. Он плывет в реке пурги. На серебряную чехонь. Откуси рыбки, посолись. Наполни кровью рот. Жить тебе осталось…
Мне это многие сулили! Кроме тебя! И как видишь!..
Выпад. Взмах. Я напоролась ребром на острие. Проклятый его нож. Исусе Христе, Сыне… Исса… помоги… Никто не уходил от его ножа. Я выбью нож у него из лапы. Наступлю ногой ему на грудь.
Прыгай выше, курица!.. Так!.. Так!.. Запрыгни на насест!.. Быть тебе сегодня жареной.
Это я тебя изжарю. На костре. И солдат позову. И весь мой родной, уличный сброд. Пусть разделают тебя. На клочки разорвут. Давно пора. Утомил ты весь мир. Устали от тебя. Голодные, холодные, убивающие, умирающие – из-за тебя. Пропади ты пропадом. Ненавижу тебя. Умри.
Я обливалась кровью. Он, глумясь, звенел своим ножом об мой, время от времени наносил мне уколы, чтобы я восчувствовала, с кем имею дело. Кругом была кромешная тьма. Мгла застилала глаза. В подворотне пурга наметала белые подушки – чтоб одному из нас покрепче уснуть. Выблеск ножа. Стон. Я попала. Куда?! Не вижу. Тьма. Я слепая. Я бьюсь вслепую. Рука все тверже, с каждой минутой. А ты как мужик, Ксения. Ты ловчей мужика. Выносливей. Ишь, как снуешь туда-сюда. Будто кто тебя драться учил. Это порог смерти. Тут всякий поумнеет. Изловчится. Если ударю метко – от чего людей упасу?!
Нож мой вылетел вперед и воткнулся в мягкое. Наткнулся на броню. На кость. Снова утонул. Я нажала на рукоять, с силой повернула. Мясо. Плоть. И у Дьявола она есть. Что же ты не падаешь. Я же попала. Тьма. Великая тьма. Вместо глаз у меня две черные дыры. Они не видят. Блеск его ножа, надменный и ледяной, чуют мои жаркие щеки. А если он меня видит ясно и, метнувшись, выколет мне глаза?!
Темное невидимое тело свалилось рядом с моими ногами.
Курица. Умоленная дура. Ты видишь, я упал. Что же ты не топчешь меня. Не давишь голой пятой. Не плюешь мне в лицо.
У тебя нет лица. И у меня нет слюны для твоей пустоты. Когда человека крестят, он в тебя плюет. Ты уж и так весь исплеванный.
Добей меня!
Охота была. Ты сейчас как напружинишься. Вскочишь. Ринешься на меня. Нож свой в когтях сжимай. Не вырони. А то я его ногой отшвырну далеко. На край света.
Ксения… Ксения… Ксе-е-е-е-е-е-е…
Я, не видя ничего, наклонилась над ним. Над затылком моим взошла яркая звезда Венера и осветила все. И я увидела в саванном звездном свете: он лежит навзничь. Черное лицо без черт, без глаз и уст, задрано к небу. На черной шее – алмаз во множество карат, в пару Венере горит. В боку против сердца, рана. Нет, не слева, а справа. Так у него же справа сердце. И во лбу третий глаз. Между бровей припухло. Кровит. Ты ему сюда тоже ножом засадила, когда во тьме руками бешено махала. Бедный. Что ж это ты так сплоховал-то, а. Сатана. Вельзевул. Люциферушко жалкий. Жалко тебя. Истечешь же ты кровью. Черной кровью вытечешь; в землю она уйдет; ядом землю напитает; а ты будешь корчиться в муках, иссякать, истончаться. Как мне помочь тебе?..
Помочь?!.. Ты что, и вправду спятила?! Я же Дьявол. Ты же со мной дралась. На ножах. Желала убить. Насадить на нож. Пригвоздить.
Я встала на колени и коснулась сначала рукой, потом губами его горячего лба.
О, ты дура, Ксения… ты сумасшедшая… ты взаправду С УМА СОШЛА!.. я же – сама знаешь кто… отойди… не касайся меня… ядом я напитаю губы твои, сосцы твои, безмерное сердце твое… Я тебя совращу… испорчу тебя… в зверицу, в блудницу Вавилонскую превращу тебя… ты не должна меня жалеть… ты не можешь меня любить… если ты можешь любить и МЕНЯ, то кто же тогда ТЫ на этой земле?!..
Я стояла на коленях и гладила то, что должно было быть его лицом. По черным щекам его бежали две белые снежные бороздки. Я рванула за рукоять – вытащить нож из раны. «Тащи!.. Она тут же зарастет», – с готовностью шепнул он. Блеснули и скрылись в пасти клыки. Не человек и не зверь лежал передо мной на снегу. Я вытащила из раны нож; края сомкнулись, затянулись на глазах.
Он сел рывком. Его красные глаза двумя вавилонскими печатками заклеймили меня.
Иди. Я тебя не трону.
Я тоже не трону тебя.
Буран взвился, обнял нас колкой рукою.
Он встал передо мной во весь рост.
Я знаю, с кем ты сейчас шатаешься по Армагеддону. Для других они – видения. Для тебя – жизнь. Я разворошу вашу кучу малу. Я прикончу вас всех. Они мотаются тут только потому, что ты одна возлюбила их и думаешь о них. Им не бывать бы здесь, если б не ты. Зачем я вернул тебя сюда из чужих земель. Загинула бы ты там без следа.
Не тронь их! Они Цари!..
Они звездные бродяги. Междупланетная голь. Они теперь твоя родня. То-то ты так с ними возишься. Чем больше твоей любви, тем они живее. Еще немного – и они переступят порог возвращения. И тогда их увидишь не только ты. Я расстреляю вас всех безжалостно еще до того, как это произойдет. Ничто не должно вернуться. Я здесь еще Владыка.
Пошел отсюда, Владыка.
Там, где стоял он, вздулось красное сияние. Заклубилось. Свилось в спираль. Мне в лицо пахнуло гарью и копотью. Горелой свиной кожей.
ПСАЛОМ КСЕНИИ О КОРМЛЕНИИ ЖАРЕНОЙ КУРИЦЕЙ ГОЛОДНЫХ ДЕТЕЙ ГРАДА ЕЯ
И стала я жить весело, припеваючи да приплясываючи.
Отпустила себя на волю. Разбросайтесь, руки, вон из тела! Живем один раз или сколько?!.. Вон я сколько жизней прожила, а мне и горя мало. Пей, гуляй, хороводы води!.. Зимняя Война – тоже ведь маскарад и карнавал. Стреляют понарошку, убивают по-правдашному. А на себя оглядываться, что не так сотворил, куда не эдак ногой ступил – последнее дело. Осмелела я вконец. И так-то храбрая была, а тут и вовсе распоясалась. Народ пялился на меня, на мои чудеса! А мне того и надо! Веселю публику, да сама смеюсь, брюхо надрываю. То прокрадусь ночью в разрушенный зоосад, похищу павлина из разломанной клетки – а он никуда не улетает, бедный, зима ведь вокруг, сидит грустно около миски с зерном да с водой, и клюв повесил, – таскаю его по городу, он хвост в метели ярче звезд распускает!.. все заглядываются на красоту!.. то синим глазом в золотом ободе перо блеснет, то грудка просверкнет малахитом, а на головке его крохотные перышки в корону складываются, трепещут на ветру – он ведь птичий царь!.. – а потом возьму да подарю богачке, вылезающей из лакового лимузина: на, держи!.. От сердца!.. У тебя таких драгоценностей не было. Не убивай птичьего царя для перьев на шляпу свою. Люби его. Корми его. Хорошо корми: каждый день отрубай по пальцу своему и суй ему в клюв, он живое мясо любит. Кровью своей пои. Тогда все твои желания исполнятся… Богачка, топорщась горностаями и соболями необъятных шуб, застылыми круглыми глазами, как сова, глядела на меня, обалдело стоя с павлином в руках около лимузина, а толпа свистела, улюлюкала, показывала пальцами на нее и на меня: во, две бабы одну птицу не поделили!.. Сейчас на площади с молотка продадут… То соберу в кучу детей подворотен и проходных дворов, военных голодных пацанов, и пойду с ними склады богатых магазинов грабить. Охранника усыплю – не забыла я еще свою силу, свое искусство. Замки камнями собьем. Размолотим ящики. Набьем карманы конфетами, пряниками, сушками, баранками. Ананасами в мяч играем. Ешьте, мальчики, богатые торты, перепачкайтесь в шоколаде и креме! Они, ездящие в лимузинах, и из войны и из крови будут выдавливать кремы и сливки. Они из замученной души и из священной смерти людской сделают хрустские купюры и купят на них все, что захотят. Поэтому не стесняйтесь! Сегодня ваш карнавал! Ваше Рождество! Ваш Новый ли, Старый ли Год! Святки! Прятки!.. То залезу на балкон знаменитого, в сердце Армагеддона горящего всеми порочными огнями, ресторана, мешок со щиколоток повыше подниму, колени, бедра обнажу и так, раскачиваясь и пританцовывая, пою – громко пою, на весь Армагеддон: всякие песни, и хулиганские и святые, и непотребные и народные, и народ, услыша песни свои любимые, соберется внизу, под балконом, в кучу скопится, в ладоши хлопает, меня приветствует: давай, Ксенья, давай!.. валяй, зажигай!.. ори!.. голосом жару наддай!.. это наше, родное, видишь, от песни лица у всех розовеют, глаза блестят, а эту знаешь?.. давай и эту, да погромче, чтоб мертвые в гробах услыхали и встали тебя послушать!.. – руками над головами машет народ, вместе со мной поет хором, слова неверные выкрикивает, мелодию врет, а песня знай гуляет по площади, и ресторанные воротилы вываливаются на балкон, багровые от возлияний и закусок, и к ногам моим заголенным бросают бесполезные хрустящие бумажки: еще, Ксения, пой!.. глотку надрывай!.. народ тебя любит, а мы тебя покупаем!.. ну!.. – и тут я как повернусь к ним задом, и мешок повыше, вверх, вздерну, и наклонюсь: вот вам, выкусите, ваша покупка! А народ как завизжит, засвисти, суя в рот пальцы, как забьет ногами об лед и ладонью о ладонь, как закричит: «Ура! Ура, Ксения, так их, задави их, припечатай, замочи!.. Добей врага в его берлоге!..» – и то помидоры соленые на балкон швыряет, то тухлые яйца, то старые боты, просящие каши, то угли из площадного костра, то расстрелянные пулеметные ленты, и жирные ресторанные морды прячутся за мою спину, изрыгают проклятия, уползают в хрустальную дверь, а я стою на морозе, на витом мраморном балконе, с обнаженными ногами и руками, с косами, бегущими по ветру золотым ручьем, и смеюсь, и громко смеюсь, и ослепительно смеюсь, хохочу над ними, над жалкими людишками, возомнившими себя властелинами мира, а народ снизу кричит: «Ксенья!.. Давай нашу, любимую!..» И запеваю я вместе с народом его любимую песню, и голос вольно летит, и солдаты внизу, стрелявшие в воздух для острастки и порядка, прекращают пальбу, сдергивают с потных затылков каски и ушанки и поют, поют вместе со всеми. И я сажусь на балконные перила и посылаю людям воздушный поцелуй, не прекращая петь. Люблю вас и целую вас! И так будет всегда!
А то возьму, поймаю заблудившуюся в трущобах Армагеддона, невесть откуда забредшую курицу и зажарю ее посреди улицы, разведя костер, отщипывая от жаркого куски и раздавая уличным мальчишкам, называя их по именно. Федя, Паша, Витя, а тебя как зовут… Коля?..
Так жарила я курицу прямо на мостовой, и пацаны подходили ко мне, грудились вокруг костра.
– Тетенька, а ты кто такая?.. А курица не отравленная?..
– Без перца, без соли, – будете?..
– Будем, еще бы… Кто в войну о приправах спрашивает…
Я бы оставила ее жить, бедную, приблудную. Но пацаны были голодны. У них убили матерей. Кто и отцов не знал. Кого-то завтра должна настигнуть назначенная пуля. Ешьте, мальчики, Ксеньино угощение. Нет у меня дома. Нет стола, посуды. Весь мир мне – дом. Мостовая армагеддонская – столешница. Жареная курица лежит на серебряной тарелке снега. Льдом, вместо соли, посыпана. Торжественная трапеза!
Мальчишки грызли, обсасывали косточки.
– Эх, жалко, хлебца нет…
Ну, ты, Сяба, чего захотел! Больно жирно будет. Скажи тетке спасибо и так, видишь, у нее не все дома. Она долго не проживет… – замычал, с набитым ртом… – знаю я таких, они плохие жильцы на свете. Голова у них сворачивается на сторону…
– …как у курицы?..
– Ну да. – Хохоток. Причмокивание. – Ну да…
Запах жаркого разлился по закоулкам. Набежали дворовые псы, тощие кошки и коты, с торчащими ребрами, с ввалившимся брюхами, сверкали изумрудами голодных глаз, втягивали носами воздух. Вот и тебе кусок. И тебе. И тебе. А ты что сидишь там, поодаль, на куче мусора?.. Маленький, жалкий котенок, из белого превратившийся в грязно-серый комок… Беги сюда. Ешь. И тебе досталось.
Думала – все. Не тут-то было. Они шли и шли, набегали из всех подворотен – и замурзанные дети, и хромые собаки, и коты, и кошки, и брошенные хозяевами ручные белые мыши и хомяки, и даже коза пришла, тряся выменем – откуда в Армагеддоне, каменном мешке, простая деревенская коза?!.. видно, младенец у кого пищал, а молока у матери не было, и рашили спастись козьим молоком… старухи присоветовали… – и пьяные мужики, ночевавшие под забором, и безногие и безрукие инвалиды, стучащие костылями о мостовую: дай и нам, Ксения, тоже!.. дай и нам!.. мы воевали!.. мы страдали!.. мы заслужили!.. – и девочки с седыми косами, брошенными на грудь, со взрослыми ухмылками, знающие то, чего сама Блудница Вавилонская не знала и не узнает уже никогда, и выкинутые на улицу с высоких этажей черепахи с треснувшими поперек панцирями, и белки, выпрыгнувшие из опостылевших крутящихся колес, и попрошайки, тянущие испачканную сажей жадную руку, и рыночные старухи, которым уже нечего на рынке продавать, кроме самих себя, своих платков с заячьими ушами, лаптей, опорок да кацавеек, – и все они шли и шли ко мне, и голодные руки тянули к единственной моей жареной на углях среди мостовой курице, и кричали:
– Накорми!.. Дай!.. И мне кусочек!.. И мне!.. Спаси!.. Не вели умереть!.. Жить хотим!.. Отломи!.. Отщипни, Ксения, ты ведь такая добрая, ты ведь такая сердобольная… только жалкий кусочек!.. Крошечку!.. Не прикажи погибнуть!.. Война ведь идет!.. Мы запах услышали!.. Мы издалека пришли!.. Приползли!.. Спаси!.. Спаси!.. Спаси!..
Я отщипывала от курицы, и ломала, и кидала, и в руки, жадно трясущиеся, совала, и засовывала в раззявленные, кричащие, голодно распахнутые, жалобно молящие рты, зубастые и беззубые, и люди ловили, запихивали за щеки, осязали языком, судорожно глотали, смеялись, плакали, благодарили, снова тянули жадные руки, требуя, умоляя, вырывая, отталкивая друг друга, коленями, спинами, животами, а курица все не кончалась, все еще вдосталь было белого вкусного мяса, я ломала, бросала, раздавала, задыхалась – сейчас все кончится… нет!.. курице не было конца, мясо прибывало, я дрожала, разделывая бесконечность, спасение и счастье, разламывая на куски жизнь, а люди хватали ее кулаками, когтями, горстями, прижимали к груди, обнимали, целовали, обливали слезами, ели, молясь, стоя перед ней на коленях, содрогаясь в рыданьях… а я все кидала и кидала куски, и вот огляделась, а жизнь-то и кончилась, нет ни кусочка уже, а люди наседали, кричали, руки тянули, лица запрокидывали ко мне, залитые солью слез, и я не выдержала – крикнула пацану Феде: «Дай нож!..» – он кинул мне через головы нож, я задрала мешковину, полоснула по ноге, по бедру, по коже над коленкой – вот она, моя плоть и кровь, примите, ядите, – и бросила кусок себя в толпу, и он разлетелся на тысячу кусков, и кинулись их подбирать все, кому не лень, и каждому досталось; и стояла я с окровавленной ногой, и дотлевал костер, и танцевали вокруг костра мальчишки, и сидели, грелись у костра сытые спасенные люди, и летел на голые головы звездчатый снег, и бродяжка протянула мне клок серой ваты, выдернутой из ветхого ватника, чтобы я могла заткнуть рану свою.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.