Текст книги "Юродивая"
Автор книги: Елена Крюкова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 45 страниц)
«Куда ты везешь зверей?» – напрямую спросила я.
«К новой жизни», – ответ пронзил меня быстрее пули.
«А старая была, что, плоха?..»
«Старой больше нет. И не будет никогда».
«А может… и новой никогда не будет, старик?..»
Он сел на корточки. Заплакал. Уронил мощный морщинистый лоб в ладони. Долго так сидел, сотрясаясь в рыданьях.
«Не говори так, одинокая. Я спас их всех. Они бежали ко мне с гор, с пастбищ, из чащоб, когда беда надвигалась. Я ладил баржу на берегу. Они все спешили ко мне. Я знал звериное слово. Одно-единственное. Я повторял его на все лады. Я говорил им одним словом: не бойтесь! Я с вами. Я вас спасу от смерти. Я построю вам большую лодку. Дерева на берегу много. Топор при мне. Я старый корабел. Я знаю, как крепить и ладить друг к дружке доски. И они помогали мне. Они тащили мне сваленные деревья в лапах, зубах, на горбах! Хоботами и клыками и тощими ребрами толкали ко мне стволы, распилы! И я работал как зверь! Пот летел с моего лба, искры летели из-под моего топора! Я сладил хорошую баржу, крепкую баржу, все звери поместились. А гул надвигался. Земля хотела расколоться и выпустить из разлома огонь и воду. Они выли и плакали. Они кричали мне на своем языке: скорей! Скорей! Хотим жить! Жить хотим! И, ты бы видела, одинокая, как я толкал их на борт, как я спускал их в трюм, как гладил их по загривкам, как любил их медвежьи, волчьи души, как целовал им носы и лапы, как кормил умирающих птенцов – изо рта в клюв! Ты искала им еду, я знаю… Там, на палубе, – мешки, ящики еды… на все зверьи и птичьи вкусы… А дом… Срубовой дом, там, наверху, на барже… Это знаешь для кого?.. Для детенышей… Для… младенчиков зверьих… чтоб им… тепло… было…»
Старик зашелся в рыданиях. Я утешала его как могла: взяла лысую голову и прижала к своему животу, и гладила потный смуглый лоб и седые космы, и целовала его в темя, и шептала добрые, ласковые слова, какие знала. Он плакал неутешно.
«А ты говоришь… новой жизни… не будет!.. – Он дрожал как зверь, утирал нос ладонью. – Как же не будет, когда они все… молодые, сильные… от них пойдут хорошие, крепкие детеныши… и земная жизнь продолжится… и род Орла возродится… и род Коня еще прославится… Неужели их всех опять… – он забился, сморщился от слез, махнул рукой, – опять убьют?!.. Несчастные!.. Несчастные они… но и мы несчастные тоже…»
«Не убьют. Не посмеют. Ведь ты же их спас».
«А что я?.. Безвестный старик. Сумасшедший. Звериный бог».
«Не плачь, – утешила я его, – я тоже сумасшедшая».
«Ты-то!.. – снова рукой махнул, – девчонка… Женщина… Тебе бояться нечего… Мы тебе найдем всегда царя… быка, коня, кулана… И он вспашет тебя, одинокую…»
«Не надо мне царя. Я сама дочь царя. Дочь царя Волка».
«Воистину сумасшедшая! – Старик мелко захохотал, и внезапен и страшен был переход от слез к смеху. – Каково!.. Она дочь волка и сама волчица, значит!.. Ну так давай мы тебя за волка и выдадим!.. А?!..»
И он схватил меня за руку и потащил к спящей волчьей стае, и вожак во сне наставил на меня уши и дрогнул всеми лапами, и старик указал мне на него, смеясь: «Вот этот… твой повелитель будет», – и я забилась, хотела вырваться, но старик держал меня крепко, цепко, и волк уже проснулся, уже втянул ноздрями воздух, а, человечий дух, свежее мясо, боится и дрожит, – и я изо всех сил крикнула старику в ухо:
«Меня нельзя выдавать ни за кого! Ни за зверя, ни за человека! У меня есть муж!»
«Где, где он?! – изгалялся передо мной старик, а слезы на его щеках кварцево блестели. – Ну, где он? Покажи! Нет его! Нет его здесь! Умер он давно! И косточки его звери давно изглодали! Выдумка твоя! Чтоб отделаться! Нет, живой не уйдешь, волчица!»
Я приблизила лицо к лицу старика, услышала чесночный запах из его древнего рта, ощутила на своих щеках его щетину и сальную курчавость седой редкой бороды, рассмотрела щетки его белых усов. Потянула его к себе ближе, поманила пальцем, показала в дальний угол трюма.
«Сам врешь. Вон он, муж мой. Лежит и спит среди зверей».
Старик напряг, сощурил подслеповатые глаза, силясь всмотреться и различить.
«Там?..»
«Да. Идем туда. За мной. Разбудим его. Спит муж мой. Разбудим его и скажем ему: вот, жена твоя пришла, скитальная волчья дочерь, прими ее, не погнушайся. Если ты ее забыл – вспомни. Если ты ее захочешь – возьми. Он обрадуется. Он давно меня не видел. Идем скорее, пока звери спят. Идем!»
Я бормотала без устали, без остановки, бред рос и ширился, я волокла старика через зверьи спины, мешки и канаты во мрак вонючего трюмного закута. Мы катились через зверей, чертыхаясь, цепляясь друг за друга, сдирая когтями кожу друг у друга с рук, проклиная друг друга, пока не оказались во тьме, и даже волоска белой бороденки старика я не могла бы разглядеть. Я все это придумала на ходу, про мужа, я испугалась, что старик бросит меня волкам, а они не почуют свою кровь, да и слова звериного, одного-единственного, я не знаю; вот я затащила его сюда, а он старый, больной и немощный, и мне ничего не стоит побороть его, вот, сейчас я могу его повалить, а что, если я притворюсь возжелавшей его, его, старого, больного и немощного, изморщенного, седого и иссохшего, да он ни за что в жизни не поверит, но люди всегда верят во все, и чем невероятнее, тем сильнее вера, сейчас я привлеку его к себе, поцелую воняющий чесноком рот, лягу на пол и повалю на себя сухие, остро торчащие кости, и он тяжело задышит, и это он теперь будет вырываться, испугавшись, потому что нет уже в нем, старике, зверьей силы, покинула его навсегда сила медвежья и волчья, и он забоится своего человечьего позора и несчастья, горя времени и жизни, а я буду, как нарочно, шептать ему в ухо горячие слова, разжигать, подзуживать, сминать его в молодых объятиях, – и он понял это, он уже сам хочет вырваться из моих рук, и он шипит мне в ухо по-змеиному: «Так это я, что ли, муж твой, шутница, волчица зубастая?!..»– а я отвечаю ему: «Так темно здесь, а я сильнее тебя, я сейчас тебя повалю и задушу, и никто не узнает никогда, здесь же одни звери, а я сама доведу баржу до берега, я с большой реки родом, я знаю, как гнать плот, как вести лодочный караван, я останусь одна со зверями, женщина и звери, к это я спасу их, я, а не ты!.. и мне достанется, старик, вся жалкая слава твоя…» – а он уже обнимал меня жалобно, просительно так, жалостливо, он уже на жалость бил, он уже просил меня, умолял: «Погоди, ну, погоди же, я пошутил, н сам не хотел, я буду хранить тебя, я буду тебе отцом, братом, другом, я буду твоей постелью и твоей миской, я буду твоей ложкой и твоим нагрудным украшением, только не убивай меня, я же не зверь, чтобы на меня охотились и убили меня, я человек, я… ЧЕЛОВЕК!..» – а я говорила: «Как здесь темно, душно, зажечь бы свет, хоть лучину, хоть язык свечи, хоть хвост каната, а то, может, шерсть из волчьего хвоста моего жениха выдерем да подпалим?!..» – и старик радостно закивал, он обрадовался, что я хочу света, он с готовностью сгорбился, ища на полу, что бы зажечь: «А вот вобла, сушеная рыба, жирная!.. она хорошо горит, не знаю, чем бы подпалить…» – и я взяла вяленую рыбину в руки, и она загорелась сама собой, запылала; и старик в ужасе отшатнулся, завопив: «Колдунья!..» – на что я ему ответила надменно: «Если будешь хныкать, на месте этой рыбки окажешься», – и вобла горела как факел, как яркий жертвенный факел, как смоляной факел, с которым гонцы бегут в ночи, и в рвущемся в духоте и вони золотом свете я и старик, мы оба, вцепившиеся друг в друга, увидели, что в углу трюма спит человек, повернувшись к нам спиной.
Он спал, поджав грязные ноги, он опять спал, почему он все время спал, как будто не успел, не смог выспаться на том свете, на том или на этом; серая рубаха, бывшая когда-то белой, грязная и тюремная, и на замызганной ткани, на спине, два красных пятна; поближе наклонюсь, зажму рот рукой, чтобы не захохотать и не заплакать: это два сердца, два красных сердца, намалеванных масляной краской. «Юхан, Юхан!..» – кричу я, обмирая, с гирькой холода в животе, с волной холода в груди, а старик скалится, его пасть полна сломанных в давних драках зубов, он цедит насмешливо: «Ну и имечко у твоего дружка, так вас тут двое на баржу пробралось, тоже захотели шкуру спасти, все рассчитали, кроме моей баржи ничего не вычислили, муж он ей, да кто вас за ноги держал, приблудный пес, урка, жиган твой дружок, я таких, как он, в свое время… в свое…» Старик опять закашлялся. Он не выносил воспоминаний, как все старики. «Ты же сам говорил… – я задохнулась от обиды, – что для меня подыщешь пару! Что надо плодиться! Размножаться! Что все на твоей барже парами плывут! Что ты так на меня уставился! У тебя расческа вместо зубов! Не укусишь! А это муж мой, Юхан, спит! И пусть спит, отдыхает! Только посмей его разбудить!..»
«А вот и разбужу, а вот и разбужу!» – закричал старик и ткнул спящего в бок ногой. «Вставай, собака!»
Он не собака, он человек, хотела я сказать, обернулась и обомлела. Вместо скорчившегося Юхана на подстилке в трюмном закутке лежал огромный пес, из тех, кого крестьяне держат при стаде за пастуха. Старик остервенело толкал его в мохнатый бок носком стоптанного башмака.
«Пес, пес, – сказала я горько, – и я люблю тебя. И ты прости этому человеку за то, что он тебя бьет. Бьет – это тоже значит любит».
………………ты, фраер, отвали от нее, не видишь – она слепая.
А что? Задрало?
Ты, соглядатай, гляди-гляди, да не забудь пасть прихлопнуть. Едало утри, кости повыбью.
На, бей меня! Меня! Только ее не бей! Она же кошка! Маленькая кошечка!
Вошка она, а не кошка, одной больше, одной меньше.
Эй, надзир, не суйся сюда! Еще каляпы протянешь – без манной каши отожмешься!
Эй, эй, дура слепая, долго еще будешь в слепырки играть?! Девочка-девочка, нехорошо обманывать. Еще проволынишь – мы тебе буркалы ножичком вынем и искусственные вставим, из бутылочного стекла, чтоб красивше было.
Как ее звать?.. Глафира?.. Манька?..
Ксенька, Прыщ брехал.
Ксенька! Ксенька!
– Ксенька, очнись!.. Ксенька!.. на воды. Черт, язви ее, по подбородку льется, а в нее ни капли не попало. Всю залил водой. В уши ей натекло. Ксенька, тебя опять бить идут!.. мы тебя спрячем, мы тебя закроем отлично, все будет в ажуре, эй, ерши, бросайте на нее халаты, тряпки, сапоги, ложитесь на нее, давите ее… лучше позадыхается немного под нашими костями, чем опять допрос…
Она открыла глаза. Бесполезно. Серая пелена. Снова закрыла. Серый дым клубился, рос, метался серой мулетой. На губах вкус селедки. Это вкус крови, она знает. Не может быть, чтобы ее накормили селедкой. Это деликатес в тюрьме. Все равно что черная икра. А Прыщ говорит, это самая дешевая пища для заключенных. И самая мучительная. От нее пить хочется, а пить не дают. Так изобретают еще одну пытку. И не подкопаешься. Зачем они ложатся на нее? Какие тяжелые тела. Они живые. Они костлявые, смеющиеся, рыгающие, гогочущие, потные, холодные. Они едят так мало; почему они так тяжко задавили ее? Тел много. Они ложатся друг на друга, как бревна. Они погребают ее под собой. Она задыхается. Воздуху. Воздуху. Это новая пытка. А они клянутся, что хотят ее спасти.
– Заключенная Ксения, фамилию не назвала, встать!
– Нет ее! Кролик сдох!
– Как это понять «сдох»?!.. Тело взять! В морг!
– Отзынь ты со своим моргом… сбежала она!
– Повтори еще. Повторяй это много раз и каждый раз давай мне червонец, когда я буду это слышать.
– Ша, ребята!.. что-то тут подо мной такое… шевелится… колючее!..
– А это у Ксеньки кожа на животе, как рашпиль, всего тебя исколет, будешь знать, как по молоденьким уточкам елозить… Ну, если тебе повезет, ты можешь там, втихаря, ей… пока куча мала вся возится…
– Да все, кранты, опенки, она не движется, не дышит, она уже лежит без сопения… как мертвяк…
– А-а-а-а-а!.. Тру-у-у-у-уп!..
– Во орет, глотки не жалка Глотка казенная.
………………она проваливалась, исчезала, снова появлялась. Ветер гулял в ее волосах. Мыл ей широкие скулы, щеки. Осушал слезы. Ей надоело реветь. Она решила, что не будет реветь даже тогда, когда ее будут, ну, вдруг такое случится, распиливать пилой надвое. При этом надо петь песни и хвалить пильщика. Надо раскорячить ноги, чтобы палач видел женскую прелесть; женская прелесть находится внутри сжатых крепко бедер, когда их разведут, можно обнаружить, что кожа невидимых ног выше от колен нежнее перламутра, белее теплее жемчуга, за которым ныряют в далеких восточных морях узкоглазые девочки; если самый жестокий человек мира будет глядеть на эту красоту и трогать ее, гладить и вдыхать, а осмелясь, и целовать, то бросит он прочь любую пилу, любой топор, поднимет прелестную женщину на руки и бросит ею вызов смерти и жестокости. Ха! А продолжают убивать. И надвое распиливать – продолжают. И, Боже, как я хочу быть красивой. Ведь я же, должно быть, уродка. Ведь красавиц не пытают, их не связывают веревками, не душат удавками. Я ненавижу, когда придушат, а потом отпустят. Уж лучше бы сразу. Я не медный маятник. И у меня есть гордость.
Ах, гордость была у нее. И она умела скакать на коне. Это было так странно. Будто она сидела на облаках, а огромный ветер нес ее вместе с облаками над землей, земля была далеко внизу, и хвосты ковылей неслись по ветру. Дикие ее волосы шумели за плечами. Ветер бил, как в бубен, ей в лоб, в грудь и живот. Живот ее был бубен, и пронзительный колокольчик висел у нее внизу живота. Женщины вплетали себе в тайные завитки волос, туда, между крепко сжатых ног, речные жемчужины и красные кабошоны яшмы. Это считалось красивым и прельстительным для воина – жениха, мужа. Девственницы тоже делали так, хоть их ухищрений не видел никто. Она подъехала на коне к царю. «Почему на тебе венец в виде турьих рогов? – спросил Царь, – ты же не девственница. Многие мужи нашего племени пояли тебя». Она усмехнулась. Гордость и жалость забились прибоем крови на ее лице. «Я имею право на такой головной убор. Я его отработала. Собой». Под царем играл гнедой конь. Она сидела на вороном. «Было много перерождений?» – строго спросил Царь. «Ровно тысяча. У тех, кто перевалит за тысячу рождений, наступает очищение. Женщина, рожавшая многажды, обретает девство. Но я, Царь, не хочу такой чести. У женщины, которая рожает души, не только тела, есть гордость. Она хочет быть и пребыть женщиной. Она хочет стать и остаться ею навсегда. Я не понимаю девства. Я не хочу его. Я приискала к тебе на резвом коне. И не могу и не хочу медлить. Возьми!»
Кони их оказались рядом. Царь снял ее с ее коня, пересадил на своего. Он посадил ее на голое живое копье. Она закричала. Седло коня, ребра, гнедая шерсть оросились ярким, красным.
«Ты вернулась в лоно Красной Тары», – сказал Царь сурово.
«Я вернулась», – повторила она счастливо, задыхаясь от слез.
Воины, сидящие на конях, скачущие рядом с ними, не отвернулись, не опустили глаз. Царь совершил обряд; а эта девка из далекой страны, выдающая себя за богиню, всего-навсего дешевая ворожея, подстилка для каждого изголодавшегося бойца. Когда надо будет, мы ее сорвем с коня и повалим. Слишком хорошо она скачет. Слишком прыгает ка крупе, на черной шкуре коня ее белый голый зад. Да разве она голая, на лошади?.. Она ослепляет. Она говорит глазам, чтобы видели то, что они хотят видеть. Вот мы и видим. Наш Царь уже погиб. Она обвязала его колдовством. Гляди, они любятся прямо на коне, ка скаку! Как румяно ее лицо! Ты хотел бы быть на месте Царя? Да. Хотел бы. Что ты за это отдашь? Все.
– Девочка моя… живот твой горяч. Ты вся в крови. Ты крестила кровью моего коня.
– О-о… держи меня. Как это больно. Я и забыла, как это больно.
Они, обнявшись, скакали на одном коне к Белой Воде. Белая Вода, Бай-Кель. Ледяная Вода. Жемчужная Вода. Он выловит сетями много рыбы омуля; он принесет жертву на священном камне обо, и жертвой будет его конь, омоченный женской кровью. Синяя Вода, Сапфирная Вода, ты все ближе. Там, на берегу, близ старых рассохшихся лодок, у воды, у кромки раннего льда, меж разбросанных кедровых бревен сидит Бурхан. Он каменный. Он страшный. Его веки подняты, но он не видит. Он слеп. Старухи мажут ему глаза слюной и медом, молодухи – сладким молоком из грудей. Бурхан живет глубоко на дне Белой Воды, и раз в году озеро выпускает его – он хочет жену на один день, и Белая Вода дает ему жену. Их вдвоем, каменного Бурхана и дрожащую женщину, погружают в лодку без весел, толкают лодку прочь от берега. Сильно дует култук. Или сарма. Или теплый шелонник. И лодка уплывает прочь, гонимая ветром, по Белой, по Синей воде, и каменный мужчина и живая женщина узнают друг друга. И понимает женщина, что камень живой. И знает тяжелый каменный идол, внушающий ужас, что живое обращается в камень в последней судороге ужаса, боли, счастья, отчаяния. Рука волны, бывает, переворачивает лодку. Они, обнявшись, идут на дно, камень и женщина. Они застывают вместе. Влипают друг в друга. Становятся единым валуном.
Ксения и Царь спешились у кромки воды.
Зерна колокольного звона сыпались и летели поодаль. Нежный, как песня, снег вычерчивал белой кистью рисунок времени. Снег умирал на устах. Ксения входила в воду. Ее ноги замерзали. Бурхан обнимал ее ноги торосами, шугой, заберегами, наледями. Вот уже по колено зашла. Вот уже по грудь вода, вот уже надо кричать: «Тону!» – но крик не идет из горла, а глаза видят в застылом изумруде воды мир иной, и душа хочет туда.
КОНДАК КСЕНИИ ВО СЛАВУ БОГА ЕЯ, ИДУЩЕМУ ПО ВЕЛИКОМУ ОЗЕРУ
Устала душа. Мир иной примет меня сейчас. Надо стать большой рыбой. Сигом. Омулем. Надо стать зверем нерпой, стремительно, свечкой, выплывать из глубины, ловить ртом золотые зерна Солнца, криком приветствовать восход, тонко выть на крупные звезды морозными ночами.
Я шла неостановимо, все глубже, все холоднее. Я возвращалась. Это было возвращение. Я ВОЗВРАЩАЛАСЬ НА РОДИНУ.
Когда я появилась на свет? Когда я покинула ее? Забытье тысячи рождений стерло великую память. Я должна была вернуться вот так, через врата смертной муки, захлебываясь Белой Водой, задыхаясь. И последний мой взгляд будет стрелой пущен в небо, где по-волчьи косматое Солнце зимы, скаля красные зубы, бежит, бежит на закат!
Густые слои бериллово-зеленой воды раздергивались, как тяжелые занавеси, и я, содрогаясь, созерцала жизнь Мира Иного. Вот они, сделанные из масла, прозрачные рыбки-голомянки – мелькают, играют, вот мимо сверкнули, видны внутри все ребрышки, хребет, чечевицы сердечек. Так мою душу было видно людям насквозь. Так народ смотрел сквозь меня, смеясь, давя меня в толстых пальцах, и лишь мазок золотого масла оставался от меня, раздавленной, на чьих-то ладонях, на чужих одеждах.
Вот плывут важные ленки – к ним не подступись. А сколько неприступных людей видала я в мире! Как ломилась я к ним! Как пробивала слабым телом неодолимую толщу ненависти… Вот ельцы играют, стоймя взвиваясь над красной закатной водой, вода из белой стала красной, кровавой. Это озеро крови, Бай-Кель. Сколько здесь крови лилось. Сколько крови лилось везде. Льется сейчас. Как мне назвать мой век? Век Крови? И в иные века ее проливалось довольно. Играйте, рыбы, по горло в крови, наставляя морды в кровавое Солнце. Зима идет. Вы все застынете во льду. Вмерзнете в лед. Забудут, как звали вас. А вы, сиги, что вьетесь, хороводитесь, что веселитесь?!.. Кровь обнимает вас, обтекает, хоть и толсты ваши богатые спины, хоть вы все в опалах и яшмах драгоценной чешуи. Синим пламенем сгорят ваши наряды! Выловят вас, как миленьких. Выловят, выбросят из сети, счистят чешую длинными ножами и, сладострастно кряхтя, зажарят на раскаленных камнях. На круглых черных сковородах зажарят.
Вода била мне в ключицы. Шуга, шурша, шла перед глазами. Вдруг кто будто толкнул меня в спину, и я обернулась. Сердце оборвалось. Истерли тонкую леску, на которой оно висело, держалось.
Я УВИДЕЛА.
Это был сон. Это была явь. Это мне дали увидеть перед смертью, быть может, последней в цепи смертей и рождений. Я благословила этот сон. Я сложила руки ракушкой и помолилась, чтобы дольше видеть его. Перед смертью мне не дадут испить воды из больничной ли, тюремной ржавой кружки. Вода – вся предо мной. И я вступаю в свой сон, и нет ему конца; вот так я умираю по-настоящему.
Кровавое Солнце свалилось в яму. Царь стоял на берегу, рядом с конем, пристально глядел на меня. Небо резко потемнело. Налилось черной кровью. Мгновенно унизалось звездами. Крупные, мелкие звезды высыпали в мгновение ока. Чернота усеялась огнями. Огни мира. Далекие. Ледяные. Не может быть, чтобы они были живые. Я так любила их, когда жила на свете. Я вскинула к ним вверх, из воды, мокрые руки, уже начавшие леденеть. Звезды! Идите ко мне. Вы мои. И я ваша. Возьмите меня. Я буду вам служить.
Звезды дрогнули. Зашевелились. Подвинулись. Стали медленно, страшно складываться в круги. Кресты. Ряды. Кольца. Стрелы.
И звезды пошли.
Пошли прямо ко мне.
Так, как я хотела и звала.
Из безумных прогалов мира, из угольных мешков, из раскулаченных и расстрелянных морозов, из дегтярных бочонков, из деревянных черпаков потекли ко мне неумолимым ходом жгучие звезды, и Звездный Ход был страшен и торжествен, он звенел, как все колокола Тибета и Хамар-Дабана, как могучие колокола затерянных в горах монастырей и часовен, над провалами пропастей, у синих зубцов Тенгри и Канчениджанги. И не мне было остановить его! Звезды шли прямо на меня, они ослепляли меня, они прокалывали копьями мне грудь, и я кричала от боли и света.
Тону в звездах! Кому выпадало такое счастье! Это мне за все грехи! За все зло и добро, что я в жизни наделала!
Глубже, глубже! В воду! Туда, на дно! Как люди задыхаются, когда тонут? Почему, Бурхан, ты не связал мне руки и ноги, чтоб вернее было, ведь я выплыву, ведь я отлично плаваю?! Гляди туда! Гляди в глубину! Все, что на поверхности, – блажь! Бред! Глубина – истина жизни! Истина гибели!
Я вгляделась в изумрудную толщу, расспавшуюся передо мной.
Чернота и зелень дробились и рвались. Огромная, раскосая. Луна застывала медным тяжелым ликом в дегте неба. Ее зыбкое отражение волоклось по дну гигантской блесной. Я наступила на нее. Луна разбилась на тысячу кусков. Из водной и земной преисподней, преисполненной черноты, шел на меня острым сверкающим, серебряным клином косяк лученосного омуля. Во тьме горело светлое острие клина. Луна была щит, косяк был стрела; я стояла в воде, меж небом и землей, и глядела, как из глубины земли идут на меня и сквозь меня звезды. Это омуль! Нет, это звезды. Они идут, чтобы разорвать меня ножами. Чтобы наполнить меня, как пустой мешок. Чтобы я, накормленная звездами, не могла ни дышать, ни говорить, а стала только испускать свет. Собственный свет. Холодный. Ледяной. Милые звезды. Вот вы разрезаете меня. Вы вспарываете мне брюхо, как рыбе. Вы рыбы, и вы ножи; я целую вас, и губы мои в крови. А еще говорят, что рыбья кровь холодна. Что она голубая. Зеленая. Что?! Вы… идете сквозь меня?! Разве… вы ме вечные?! Разве ваши ножи не блестели над Бурханом… над Чингисханом… над Иссой?!..
Они шли на меня, через меня, мимо меня. Они шли скоротечным ходом. Великим Повтором Жизни. Вспыхнуть и отгореть. Все повторяется. Все до обидного одинаково. И кровь. И любовь. И звезды. И смерть. Кто же такой человек? Кто такая я? Зачем я сдалась миру?!
Рыба наизусть знает свой путь. Он записал древними письменами у нее на чешуе, на жабрах, в синих шариках холодной медленной крови. А моя кровь красная! Ее пили много раз. Кому не лень. Звездный Омуль, иди, теки извечным путем – рождайся, мечи икру, умирай. Исполни закон. Я тоже исполняю закон. Я послушно жила. Я гудела трубой: свята жизнь, свята! Люблю жить! Не хочу умирать! А вокруг меня умирали. Умирали солдаты на Зимней Войне. Умирали женщины в родах. Умирали тираны от мстящей руки. Умирали от голода, крючась у ног богачей в дымящейся пурге. Умирали от ревности, от любви и боли в объятиях друг друга. И я, чтобы сродниться с людьми, чтобы не быть одинокой, одной, как кедр на снежной вершине, умирала вместе с ними. И мои объятия были замешаны на вьюге, морозе и льде – и я обвязывала раненого, умирающего холодным и белым бинтом лечебного тела своего, белых дрожащих рук своих. И я крестила мертвого крестом худого тела, и мертвый поднимался, восставал, тянул слепые руки к жизни. Я была крещена крещенским морозом земли. И это я сподобилась видеть Звездный Ход Омуля – глазами всех, кто умер и воскрес у меня на руках.
И жадно я глядела, как гудели-катились ко мне – из живота неба и из чрева земли и воды – два Звездных Хода, и не могла ни ступить в глубину, чтобы вода пожрала меня, ни взмыть наверх: силенок было мало, и с ума я сходила от любви к земле. Одежды мои намокли. Я, сощурясь, смотрела на Восток. Гольцы Хамардабана обнаженными ножами белели в ночи. Я обернулась и поглядела на Север.
А с Севера!.. С Севера…
С Севера, тихо ступая по водам между синих льдов, сощурясь, подобно мне, от ослепительного Звездного Хода, шел ко мне Исса.
Я сразу узнала Его. Ветхий плащ, драная, перештопанная холстина, бил Его по щиколоткам. Ветер крепчал. Пронзал до костей. Глаза Его под тяжелыми веками, набрякшими, иссеченными ледяной крупкой, горели ярко. Издалека я видела, содрогаясь, этот чистый свет. Он ступал быстро и осторожно, словно шел по струне, чуть расставив худые, торчащие из серой мешковины руки, удерживая равновесие, будто вода была не вода, а тонкая нить туго натянутого воздуха. Звездная епитрахиль свивалась над ним в клубок, развивалась в необъятную ширь. Из ступней Его сочилась кровь – Он ободрал себе ноги, скользя по зубчатым краям льдин. Он не кривился от боли. Он умел терпеть. Он улыбался. Он шел, и кровь Его текла в синюю воду, расползаясь ручьями и потоками, и рыбы подплывали и глотали ее. Рыбы знали допрежь человека, ЧЬЯ это кровь. Безгрешные рыбы молча, по-рыбьи, причащались крови Его.
Когда Он подошел по воде ближе, я разглядела кожаный ремешок, коим Его косичка была подвязана, и болтающуюся у Него на голой груди смешную нэцкэ из зеленого нефрита, изображающую толстую утку, и лапы морщин в углах горящих глаз, и нежную улыбку рта, ловящего летящий по ветру снег, улыбку, где не хватало глазного зуба, – я поняла, что Он пришел, Он здесь, и надо попросить Его.
И я захотела побежать к Нему, но вода доставала мне до горла, вода не пускала меня, держала меня холодными руками, я бежала к Нему внутри воды, заплетаясь ногами за камни, плача бессильными слезами, а я так хотела бежать по воде, как Он, бежать вольно, легко и свободно, и Он понял мое страдание, Он увидел меня и понял меня, и сильнее стал свет от Его улыбки.
Я выбросила вперед руки. Я вырывалась. Я билась в воде, как пойманный омуль.
– Исса! О, Исса! – крикнула я, рыдая. – Я так люблю Тебя! Если Ты покинешь меня навсегда, мне не жить! Жизни моей нет без Тебя!
Он, не отирая улыбки с зарозовевшего на култуке худого лица, неостановимо шел мимо меня.
Вся мокрая, в тяжко капающем с одежд серебре воды я выкарабкалась на берег, на острые камни, и крик продолжал рваться из меня – так младенец рвется из лона роженицы, разрывая ее и калеча:
– Исса!.. Не уходи, Исса!.. Мудрые и немудрые были невесты! Я – самая глупая из всех! Я просто нищая… просто безумная… мать меня ножками вперед родила, но я… налила масла в лампаду! Я одна ждала Тебя долгие морозные века! Я мотала бесконечность на прялку. Не покинь меня!
Исса соблаговолил обернуться ко мне. Мокрое платье облипало мое тело. Он погладил меня светлыми глазами. Все стянулось и напряглось внутри меня. Ровно гудящий култук трепал и колотил полы Его изодранного ножами льдов плаща. Губы Его из-под заиндевелых усов дрогнули, шевельнулись навстречу мне, бороденку крутил ветер, взвивал длинные космы, косичку за плечами. Я видела, что в одной руке Он держал чашку белой глины, чтобы китайский чай, люй-ча, из нее попивать, в другой руке – старомонгольскую круглую ложечку для заваривания чая. Он все ближе подходил ко мне. На Нем были напялены, висели дивные вещи. Он нацепил на себя весь родимый мой мир. На шее у Него, кроме нефритовой нэцкэ, висела еще лошадиная уздечка – должно быть, от лошади шерпа-проводника, – болтался на грубой веревке трехгранный тибетский нож, играли под Луной четки, выточенные из кошачьего глаза, а под рубище, под плащишко затерханный у Него была поддета… – то-то я думала, что за яркий огонь бьет у Него из голого тела, изнутри!.. – ослепительная, оранжевая, хоть зажмурься, куртка ламы! Вся грязная: пятна мазута я на ней увидала, зацепы от железнодорожных шпал, потеки олифы! А в узел уздечки был завязан пучок сандаловых палочек! И они тлели, и аромат их вошел в мои ноздри.
Омуль шел Звездным Ходом. Я крикнула Иссе:
– Говори! Не молчи!..
Он заговорил, не останавливаясь, продолжая гордо и легко идти по глыбам и хлябям Бай-Келя:
– Я иду мимо тебя. Я всегда буду идти мимо тебя. Разве земная тыква, катясь вокруг Золотого Дракона, останавливается когда-нибудь в вечном стремлении своем? Земля всегда видит Солнце. Солнце всегда видит Землю. Я всегда, идя мимо тебя, буду видеть и любить тебя. Ты всегда будешь видеть и любить меня. Оботри слезы свои! Вспомни Сульфу. Шаманы пламеннны, они не плачут. Чтобы камлать хорошо, ты должна отрешиться от себя. Не старайся меня обнять, обхватить, удержать близ себя. И не только меня. Я ведь и так Исса для всех. Но и никого другого.
Я глотала слезы. Волосы мои развевал ветер. Омуль шел в небесах длинной сплошной серебряной лентой, тяжелым блестким мафорием.
– Многие будут приходить и пророчествовать под именем Твоим, – напомнила я Ему Его же слова и залилась краской – от того, что так сильно Его люблю. – Не обидься на меня, если Ты опять придешь, а я Тебя вдруг не узнаю.
Ветер мотал, относил в сторону пряди Его нестриженых волос. Рука Его протягивалась, выворачивалась навстречу мне ладонью к лицу моему в прощальном жесте.
– Ты узнаешь меня. Не бойся. Ты всегда узнаешь меня.
Вот Он уже – длинная холщово-серая береза с оранжевым – с испода – бликом Солнца, с паутинкой сирых ветвей, мотающихся под пургой; вот Он уже – сухая вобла, кинутая щедрым небом на прокорм тощей, со свалявшейся шерстью, лающей зиме; вот Он уже – сандаловая палочка, дымящаяся в мареве медвежьей ночи духовитыми лохмами взвиваемых ветром волос; вот Он уже – рыбка-голомянка, нежно плывущая, уплывающая в черную даль… – маленькая прозрачная щепка, и ее втягивают губы ночи… Исса! Куда Ты! Я же – вот, здесь…
Все – канул в ночную печь угольный катышек, срезанный с четок. Култук завыл и повернул. Началось безумие сармы.
Сарма выла. Плясала, Сбивала деревья. Переворачивала лодки на берегу. Царь, наблюдавший происходящее, лег у воды на снег вместе с конем, чтобы сарма не свалила их с ног и не разбила о камни и стволы кедров. Это была могучая пляска ветра. Я никогда не видела такой ярости. Не слышала такого гула и гуда. Даже на Зимней Войне. Ветер разрушал и крушил страшнее человека. Я увидела в лицо мощь природы. Я испугалась. Я легла на снег в мокрой мешковине и ткань мгновенно пристыла к наледи, а грубые руки сармы толкали меня в шею, били по спине, рвали мне волосы. Я вцепилась в валун, на котором лежала животом, чтобы не оторваться от земли и не улететь. Это оказалось трудно. Ногти мои нашли в камне щели, чтобы вкорениться. Сарма била меня больно. Получи! Получи за все свое! За все хорошее! За все гадкое, за все святое, что в жизни понаделала!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.