Текст книги "Юродивая"
Автор книги: Елена Крюкова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 32 (всего у книги 45 страниц)
Рассветало; свистели свистки машин и полицейских, гасли фонари, над зеленоглазой рекой летали птицы с длинными черными крыльями, пыхтели катера и кораблики, появлялись у парапетов ранние рыбаки со старательно слаженной снастью, чающие выловить единственную, золотую рыбку; а Ксения спала, положив голову на шарманку, и ее косы струились по клавишам и круглому штурвалу ручки. Она делала музыку. Она накормила человека. Она спасла человека от смерти. Еще раз. Еще много, много раз.
Она спала и не ждала вознаграждения. Она хотела только одного во сне: чтобы ей еще раз разрешили повертеть ручку шарманки. Чтобы каменный мост над зеленой водой еще раз пустил ее, гусыню, к себе ночевать.
– Ты что здесь развалилась? Бездомная?.. Или напилась на вечеринке?..
Ксения не могла говорить на чужих языках. Она понимала их. Башня Вавилонская! Когда люди строили ее, преступную, до неба, они не знали свою судьбу; а когда на апостолов Божьих снизошел Святой Дух и над затылками у них заплескались огненные языки, они вернулись во времена, бывшие до Башни, до ее злосчастного возведения. Какое пламя билось над теменем Ксении? Видел ли кто-нибудь из живущих ее огонь?
– Ну же, сонная тетеря, тебя спрашивают!.. – Жандарм толкнул ее ногой. – В участок захотела?.. И шарманка, верно, похищенная. Жак, как ты считаешь?..
– Если дадим объявление и возникнет прежний владелец, нет разговоров, – мрачно отозвался второй ажан. – Суд ей обеспечен.
– Да ты немая, что ли?.. Почему молчишь?!
Ксения показала на свой рот и помотала головой. Жандарм, сопя, наклонился над ней и, отпыхиваясь, теребя ус, всмотрелся в ее лицо.
– Не преступница, Жак?.. Не та, с опубликованного портрета?..
– Да вроде похожа… Нет, не похожа… А может, и она…
Ксения села, прижимая шарманку к себе. Ажан рванул деревянный ящик у нее из рук.
– Отдай, воровка! Ты иностранка! Полька! Вас, полек, много тут у нас шатается! Все хотите деньги заработать! Крутитесь у народа под ногами! Ехала бы к себе обратно, в Пшишек-Дышек!.. Жак, дай ей по шее и отпусти!.. Что возиться!..
Жандарм поднял Ксению с парапета за шиворот и дал леща.
«Он ударил меня. Что я должна делать?.. Да, да, подставлять левую щеку… Что ж…»
Она послушно подставила щеку для удара. В глазах ее, устремленных на ажана, сквозило такое чистое смирение, которое унижало больнее любой гордыни, било бичом любви. Любовь ведь тоже может ударить. И даже убить. Если она поднимается над нелюбовью. Нет силы в мире сильнее смирения. Ну, парни! Вперед! Вы птенчики. Воробышки. Это Ксения стоит перед вами.
Ажан, ударивший Ксению, попятился, хватаясь руками, сведенными за спиной, за камень моста.
– Гляди, гляди, Лефевр, – залепетал ударивший, – как она на меня смотрит!.. Что это у нее в глазах!.. Что это!.. Я весь горю… У меня судорогой… сводит лицо… Лефевр… я как в пустыне… я хочу пить… пески… нет колодца… на меня глядит эта женщина… как белое Солнце… она палит меня… она спалит меня… спаси меня!.. Я ударил ее… я прошу у тебя прощенья, женщина… Не делай со мной плохого… прошу тебя… прошу…
Полицейский свалился на углаженную столетиями брусчатку мостовой. Ударился лбом о камень. Его друг поднял его за плечи, схватил, поволок к стоявшей поодаль железной повозке. Поминутно оглядываясь. Бормоча охранительные заклинания. Путаясь в словах с детства вызубренной молитвы. Засунув безжизненное тело в машину, он бегом вернулся к Ксении, неподвижно ждавшей его с шарманкой в руках, взял ее руку, сжал до боли, обернул к ней просительное, перекошенное изумлением и страданием лицо:
– Кто ты такая?.. Откройся, не бойся, ты будешь свободна, я вижу, все наше оружие – мусор перед тобой… Зачем ты… сделала это с моим другом?..
– Да я ничего и не делала, – сказала Ксения на родном языке. – Я хотела, чтобы он еще раз ударил меня. Вот и все.
Глаза ажана округлились. Он затряс головой и махнул рукой.
– Точно, полька, – сказал он и поморщился. – Да к тому же фокусница. На пушечный выстрел к таким теперь не подойду.
И побежал прочь так быстро, как мог.
Девочка, катавшаяся ночью на карусели, пробежала мимо Ксении. Остановилась. Вернулась. Подошла близко. Протянула ручки. Ее золотые волосы струились по плечам и по спине, она была так похожа на маленькую Ксению. Она могла быть ее дочкой.
Ксения положила шарманку в руки девочке.
– Играй на ней. Играй всегда. Музыка – дом, и ты в нем будешь жить. А у меня нет музыки. И жить я нигде не могу. Ты счастливей меня. Но мне не нужно счастье. Я и без счастья счастливая. Прощай!
Девочка удивленно смотрела на высокую тетю в платье из мешка, с распущенными золотыми волосами и печальными глазами, похожими на темное море в грозу. Тетя говорила на своем собственном языке, и это было очень смешно.
ПОЛИЕЛЕЙ КСЕНИИ О РОЖДЕНИИ ЧУЖЕЗЕМНОГО МЛАДЕНЦА, ПРИНЯТОГО НА РУКИ ЕЮ
Я знаю, что меня заперли. Закрыли на замок. Ключ от сарая унесли. Я чувствую дым от костра, он лезет в щели сарая; я знаю, что неподалеку есть Дацан, это храм, где молятся меднозеленому Будде раскосые люди, жители степей и гор. Скоро придут люди. Я знаю, что меня схватят, завяжут мне глаза черной лентой и поведут в юрту. Там, в юрте, лежит женщина. Она скоро будет рожать. И меня заставят принимать роды, потому что поблизости нет ни одной женщины, а я тут как тут. Я пленная. Это Война. Я потеряла след генерала. Иногда, перед тем, как уснуть, я целую его железное кольцо. А если бы все, кого я любила когда-либо, дарили мне по кольцу? Нет. Кольцо должно быть единственное. Плакала бы я, если б потеряла генеральский подарок… ну, где-нибудь в бане, к примеру? Упало, откатилось… ищи-свищи… Не плакала бы. Слезы – удел слабых. Сильные пламенны. Они не плачут.
Сколько раз ты ревела, Ксения, когда не тебя вели пытать – когда мучили детей, крича, чтобы выдали, где прячутся их родители, когда убивали в лоб коров и быков, и те жутко мычали от ужаса безошибочно чувствуемой смерти? На Войне как на Войне. Война – работа. Мрачное, мертвое дело. Люди сами придумали его себе. Но и на Войне бабы, бывает, рожают. Или они не знают, тюремщики, что я тоже беременна?
От кого… когда…
Тишина. Мерно капает вода из китайского железного умывальника в заржавелую походную раковину. Как тяжело ждать. Как медленно тянется паутина времени.
Стук! Идут! За ней!
Военнопленная Ксения, встать! Выйти из камеры!
Она усмехнулась, выходя под конвоем двух бурятских солдат. Солдаты были смуглы, белозубы и все время грызли кедровые орешки, как две белки. Другой караул был – китайцы. Эти были гораздо молчаливей, почти бессловесны, и гораздо суровей. Они толкали Ксению в спину прикладами. Один из китайских солдат даже однажды дал ей подножку, и Ксения на прогулке, после того как оправилась в дощатом армейском нужнике, чуть не полетела лицом в снег. В этой стране бывает когда-нибудь лето? Бывает. Сухое, степное. Все выжжено, исплевано ветрами, загажено птичьим пометом. В степи, среди курганов и каменных длинных менгиров, находят яйца древних вымерших зверей. А зима здесь страшная. Жестокая. Ветра ходят вдоль и поперек по ней, гуляют. Убивают людей. Если человек зимой затеряется в степи, он уже не жилец.
– Куда вы меня ведете?
Она прекрасно знает, куда. Но надо держать в неведении надзирателей.
– В юрту Гомбо Цырендоржи. Там Цэцэг рожает. Ты будешь принимать у нее роды. Здесь в округе ни одной бабы, кроме тебя. Нам приказано привести тебя к Цэцэг, ты будешь повитухой. Не осрамись. Если младенец, не дай Бог, помрет, Гомбо повесит тебя на первом попавшемся кедре. Ясно?.. Что зенки непонятливые уставила?.. Какие у нее глаза, Хоро, как два озера… ее бы отмыть да почистить и в Ставку… дорого продать можно… у Главных женщин нет и не было…
– Как же они живут, Крот?..
– Скучно, Хоро, живут… А эта, видишь, тут не скучает – ее каждый день на допросы таскают… на прогулки выводят, как собачку… шитье ей дали, бабью работу, а она и шить-то не умеет, ни стежка не положила… петь заставляли для развлечений – не поет… молчит, в небо уставится… не в себе она, одним словом…
Так они шли, ведя меня и обсуждая меня. Юрта выросла перед нами большим грибом, меховым караваем. Я нагнулась, проходя через нависшие над порогом шкуры, и увидела тьму. Тьма металась, извивалась. Тьма вставала дыбом, как шерсть зверя. Тьма вспухала большим черным сугробом и опадала, оставляя после себя рыдание и шуршание и причитание. Еле видимые во тьме люди сновали вокруг кошмы, где лежала распяленная тьма. Ноги врастопырку, руки раскинуты. Боль свивалась внутри тьмы пружиной и расправлялась с силой ударяющего добычу лапой таежного медведя. По куполу юрты летали оранжевые и золотые сполохи. Во тьму внесли огни, и они прыгали и дрожали, и ударяли тьму, и гасли, робея перед грозным и неизбежным.
– Давно началось? – стараясь быть бесстрастной, спросила я, и мне послушно ответили из тьмы:
– Десять часов уже. И ни туда, ни сюда.
Я приблизилась к ложу. Женщина хватала воздух искусанным, пересохшим ртом. Угрюмые монголы подносили ей ко рту губку, пропитанную кобыльим молоком. На тарелке, близ изголовья, лежала пара холодных беляшей. Живот женщины, огромный и страшный, заголился, торча горой из-под сбившейся в кучу на груди сорочки, и пупок глядел черным глазом. Вся роженица колыхалась, дергалась, дрожала, плясала, лежа на подстеленных овечьих попонах и войлоках.
– Милая, – сказала я как можно нежнее, – милая… Как я люблю тебя…
Женщина на мгновение утихла, перестала дергаться и дрожать. Ее невидящие глаза уставились в меня. Переносицу усыпали мелкие бисеринки пота. Из прокушенных губ на кошму стекала коричневая кровь. Женщина положили руку себе на живот и прохрипела:
– Что бы я сейчас только ни дала, чтобы… все бы отдала, чтобы…
Никто не узнал, что таится за этим злобно-бессильным «чтобы». Она заорала так внезапно и устрашающе, что мужчины, тенями колышущиеся по темной юрте, присели и зажали уши, а один даже вывалился из юрты на волю, сминая полог из ковров и шкур.
– Держись за мою руку! – крикнула я, стараясь перекричать роженицу. – Держись! Я сожму твою руку! Тебе будет больно! Ты будешь думать о том, как больно руке, а не животу! Согни ноги в коленях! Живо! Прижми колени к груди! Тужься! Тужься! И ори! Ори как можно громче! Не думай, что о тебе подумает великий Будда!
Я схватила руку Цэцэг и сжала до хруста в костях. Она выгнулась коромыслом. Ее затылок и пятки уперлись в кошму. Она орала беспрерывно, жутко. Рот ее расширился, как яма. Мужики, блестя раскосыми глазами, склонились над ней. Я показала им кулак. Они отступились. Крик Цэцэг бился внутри юрты, вырывался наружу сдавленным воплем. Кричит ли медведица, когда рожает? Вопит ли волчица? Или они терпеливо и достойно сносят великие муки свои?
– Колени к подбородку! – завопила я не хуже Цэцэг. – Обними их руками! И держи так! Не выпуска-а-ай!
Головка ребенка показалась в багровой расщелине. Иди! Иди сюда! Хоть здесь и тяжело! Жутко здесь, отвратительно! Хоть тебя здесь, поперед жизни, ждет безносая баба с косой! А ты бьешься внутри матери рыбой. Жаждешь вынырнуть на воздух. Твой первый вдох будет твоей первой великой болью! Но вдыхай! Вдохни, если сможешь вылезти из пещеры! Из кровавых катакомб тьмы!
Скорченное тело женщины содрогнулось раз, другой. Я запустила обе руки в ее лоно и ухватила ребенка за головку обеими ладонями, мягко и сильно. Я не знала, делают ли так повитухи. Я видела – он не может вылезти, он слаб, и он кричит там, внутри нее, от боли и от ужаса. Если он пробудет там еще немного, он задохнется, обовьется пуповиной и умрет. Неужели и я так же появлялась на свет?! И вот так же корчилась Елизавета, выталкивая меня, страшно и бесповоротно рожая меня?!
Бесповоротно.
Вот оно.
Все назначено, и возврата нет; все мы попали в ловушку, в западню. Мы все время ищем, как бы нам выкрутиться из нее. Но Колесо крутится. Спицы блестят, мелькают, сливаются в сплошной блеск. И мы внутри Колеса. А то и под Колесом. И, погибая, раздавленные, смятые, перерезанные надвое, мы поворачиваем лицо к самому началу и кричим: ЗАЧЕМ?! ЗАЧЕМ МЫ ПОЯВЛЯЕМСЯ НА СВЕТ БОЖИЙ, ГОСПОДИ?! ЧТОБЫ УМЕРЕТЬ?! НЕ ВЕРЮ! ЗАЧЕМ ТОГДА ВСЕ, СОЗДАННОЕ ТОБОЙ!
– А-а-а-а-а-а-а-а! Дайте мне умере-е-е-еть! Я хочу умере-е-е-еть!
– Сейчас, сейчас, милая… сейчас, сейчас…
Я осторожно тянула ребеночка за головку, поглаживая мокрое темечко, раздвигая пальцами кожные складки, тесьму и бахрому красной плоти матери. Цэцэг орала уже не переставая. Она вертела лицом туда-сюда, и ее крутящееся лицо сливалось в один сплошной ком белой боли и муки. Какой ценой. Боже, какой ценой. Сильно наши праотцы согрешили там, в Райском саду, однако, что платят во все сущие с тех пор жизни за Жизнь такою непосильной ценой.
Головка взрезала багровые льды, побежали на кошму кровавые воды, показалось личико, раскосое, слепое. А вслед за сморщенным личиком и весь младенец выпрыгнул, сияя и мокро блестя, из натруженных, превращенных в сгусток боли недр матери, вылетел, как рыба из тьмы вод, вишнево-серебристым узким тельцем блеснув в свете огней измученной юрты.
– Мальчик! Мальчик!
Радости моей не было предела. Я держала мокрое, живое и скользкое тельце в руках. Оно болталось на тонкой кровавой веревочке. Пуповину ведь надо перерезать… или перегрызть, как это делают звери в лесу?.. Раскосый бритый мужик, вывернувшийся у меня из-под локтя, молча подал мне нож для разделки бараньих туш. Я полоснула по воздуху. Крик матери оборвался.
– Нитки… нитки мне… замотаю… быстро…
Кровь тоже быстро текла. Мне толкнули в руку грубый клубок. Я судорожно отматывала пряжу, вязала узлы на красных выступах плоти, хлестала бараньим ножом по натягу нити. Молчащая Цэцэг косыми, полными слез, огромными коровьими глазами благодарно глядела на меня.
Она глядела на меня, а видела то, что мне не увидеть никогда.
Она видела реки и моря, внутренность боли и час зачатья; свое прошлое и будущее всех; она видела, не видя, слепыми, от радости плачущими глазами своего рожденного ребенка, а я была ее повитухой, и ей было наплевать на меня, какая я, кто я, откуда взялась, зачем именно меня подослали к ней солдаты, по приказу или из милости. Она царила над временем, она была царица, маленькая женщина Цэцэг, а я была при ней слугой и мамкой.
И вдруг она увидела меня.
Разлепила запекшиеся, раскрашенные подсохшей сукровицей губы.
– А у тебя… – прошелестела сухим листом глотки, изодранной беспрерывным криком, – …дети есть?..
Что я могла ей ответить?
Что я не отомстила тем, кто отнял у меня сына? Что смешала воедино сон и явь, и не знала в снах своих и в яви своей, родила я дочь или уже отпела… дорогие, давно ль вас отпели?.. Как звали вас… как назову я вас позже… потом?.. Почему мне все время снится один и тот же сон – я лежу в железном ящике, и вместо моего тела, моих глаз, моих рук и ног, моих огненных волос к небу из железного короба взметается громадный столб бледно-золотого пламени, отчаянный костер, а снег вокруг блестит невыносимо, и маленький мальчик, мой сын, играет на арфе, сидя на снегу, освещаемый сполохами безумного костра, а маленькая золотоволосая, как я, девочка… моя дочь?.. а разве у меня есть дочь?!.. да, есть, ты же сама, в муках и терзаниях, искусав губы и кулаки, расцарапав живот и грудь, родила ее… нет, вранье, я ее рожала легко, это был праздник… красивый, долыса бритый лама принес мне в подарок ракушку с жемчужиной внутри… это было на берегу моря… снова моря… опять моря… только не холодного, а теплого… я назвала ее Цэцэг… нет, Мария… нет, Елизавета… а потом я держала ее голову на своих коленях, когда она уходила от меня… зачем дети уходят от нас?!.. а мы уходим от них… навсегда… туда, к звездам…
Она пришла ко мне снова… там, на зимнем рынке, солнечным утром… когда на миг приутихли выстрелы и разрывы… а я горела огнем в железном ящике, в котором на рынке держали мусор… я была большой огонь, а она – маленький… и зимнее Солнце глядело на нас обеих, и старый синеглазый мусорщик смеялся, глядя на огонь и на мою дочку, танцующую на снегу… под звуки арфы… арфы…
Солдаты показались из-под навешанных над входом в юрту ковров и тряпок.
– Ну что?! – заорали они, ввалившись в святая святых. – Родила эта коровища?!
Мальчик на руках у исчезающих во тьме юрты людей вопил и плакал не переставая. Его крики походили на мяуканье голодного котенка. Он набирал в грудь воздуху и кричал, кричал. Он говорил криком: ну что же вы сделали со мной, люди. Как было весело жить в Раю. Мне улыбался Будда. Со мной играли в прятки Белая Тара и Зеленая Тара. Меня качал на коленях Авалокитешвара. А вы, подлые. Зачем вынули вы меня из блаженного топленого молока, из сахарных рек и винных водоемов, где облака сбиваются в сливки. Зачем бросили в голод и холод. В войну и выстрелы. В ужас, бьющий из материнских глаз, когда крыши дацанов будут гореть, а мохнатые шкуры юрт – дотлевать на выжженной красной земле, а я буду лежать под горящей кровлей, и мать, белея от страха, уже не сможет доползти до меня – горящая крыша обвалится через секунду, и она не успеет выдернуть меня из-под пылающего окоема.
– Родила, родила! – подобострастно склонились в поклонах монголы. – С помощью Будды!.. И вот с помощью этой, – кивок в мою сторону, пинок мне под зад – я как раз наклонилась, чтобы взять из темных чужих рук орущее дитя и передать его умоляюще глядящей с кошмы, намучившейся матери, – расторопная оказалась, мы и не ожидали… это пленная?.. велите ее наградить, господин… мы у вас тоже в долгу не останемся…
Я неотрывно глядела Цэцэг в лицо.
Цэцэг глядела на меня, не мигая.
Она знала обо мне знание. Какое? Я этого не знала. Я чувствовала ее чутье. Я видела, что она видит меня насквозь.
Так мы с ней видели друг дружку насквозь, сияли прозрачно, как стеклышки.
– У меня дети есть, Цэцэг, – сказала я неподвижными губами. Мою речь могла расслышать только она, больше никто, даже стой он рядом. – Двое. Мальчик и девочка. Я их не знаю.
– Где они?..
Я скорее поняла вопрос, чем услыхала его.
– Они?.. – Я смотрела, как монголка пристраивает сына к груди, как всовывает ему в рот темную горошину набухшего молоком соска. Мальчик впился в черную ягоду. Белые сладкие струйки потекли по его подбородку, побежали по шейке на затылок. – Они… везде…
Цэцэг поняла.
– В прошлом и в будущем, да?..
– Да, да…
Я не хотела говорить об этом. Я не могла говорить. Я приняла у женщины роды, а меня пнули, как собаку, и сейчас снова уведут в чулан и запрут, и будут приносить еду в миске, как зверю, глумиться и потешаться надо мной. Грубые мужики. Война. Выхода нет.
– Цэцэг! – Я рванулась к ней. – Я умею говорить на многих языках не вслых, а мыслями! Я знаю, как лечить неизлечимые болезни! Я умею принимать роды и умею хоронить! Я воскрешать тоже умею!.. Ты здешняя, ты тут все ходы-выходы знаешь!.. Скажи мне, прошу тебя…
Она раскосо и сумасшедше глядела на меня, кормя ребенка, и блаженная улыбка то вспыхивала, то гасла на ее изжелта-смуглом, с вишневым румянцем, круглом лице.
– …скажи мне, милая… на какую звезду бежать мне, если я убежать захочу отсюда?!
Солдаты гоготали, ворчали, переругивались. Один из китайцев опять пнул меня, не больно, а так, подшутить, показать власть надо мной.
– Ты сначала сумей, – беззвучно сказала мать, смотря на меня поверх головы ребенка. – Ты придумай, как. Вдруг ты не сможешь?..
В юрте внезапно стало очень тихо. Младенец ел и сопел. Цэцэг молчала, глядела на меня. Солдаты замолкли. Монголы, клубившиеся дымом и тенями вокруг ложа родильницы, опустились на колени и молитвенно сложили руки. Они читали молитвы про себя и блаженно улыбались.
– Я смогу убежать, Цэцэг, – твердо скзала я. – Я еще и не то могу.
– Ты не можешь, – прошелестела Цэцэг. – Тебе кажется, что ты можешь. Человеку всегда кажется. А на самом деле, может не он, а ему помогают. Или не помогают. Ты уверена в том, что помогут тебе?..
– Уверена, – кивнула я весело.
Солдаты в тишине слушали наши бессвязные речи.
Я ждала, что они окрикнут нас, двинут прикладом в спину, утихомирят, прикажут молчать.
Ни окрика. Ни грубого удара. Тишина. Тишина. Успеть сказать. Успеть задумать неизбежное.
– Кто?..
– Есть Он, – шепнула я Цэцэг, как заговорщик. – Его зовут Исса. Он живет здесь. Поблизости. Я могу подумать о Нем и послать Ему свою мысль, как посылают птицу с надетым на лапку кольцом.
– Зачем тебе птица?.. – искренне удивилась Цэцэг. Мальчик у ее груди беспокойно шевельнулся, сильнее обхватил ручонками взошедший на вечной опаре молочный калач, зачмокал. – Ты сама птица. Тебе не надо искать ходы… подземные лазы… тебе довольно дыры в крыше… лестницы… и ты взлетишь… Попроси у них лестницу… Скажи: мне надо почистить трубу…
– Какую трубу?..
– Какую-нибудь, – безмятежно отвечала Цэцэг, прижимая к себе румяного мальчика. Его черные волосенки, вымокшие в околоплодных Райских водах, высыхали и пушились. – Наври им: там много сажи. Скажи: я ведьма… я злая Алмасты. Я умею летать в ступе… из волос делаю плети… прокусываю вымя у коров… Наговори им с три короба… пусть испугаются…
Я села рядом с ней на корточки. Ее блестящие глаза оказались напротив моих.
Солдаты закурили. Сандаловый дух поднялся к округлому потолку юрты. Дым плавал во тьме рыбами, таял снеговыми узорами, когда их на зимнем стекле прихватит повернувшим на весну Солнцем.
– Цэцэг… – сказала я. – Ты мать… И я тоже мать… Дай мне подержать его на руках… Немного… Я же помогала ему выйти сюда… к нам…
Она вздохнула.
– Держи! Недолго…
Я осторожно взяла на руки младенца. Насосавшись материнского молока, он спал, и вся его жизнь лежала у меня на руках, спала и сопела, и я склонила голову и поцеловала его в мокрый лобик, бормоча безумные и невнятные тайные заклинания – от порчи, от сглаза, от ранней смерти, от страшной хвори. Я призывала к его изголовью ангелов со сверкающими копьями и отгоняла злых демонов с черными мечами. И я сказала еще:
– Гэсэр-хан, Гэсэр-хан… Приди… благослови…
И полог юрты отпахнулся, и вошел он, маленький человечек, старичок, с головою, похожей на головку лука, в сапогах с загнутыми носками, в старом изодранном войлочном халате. Седые патлы висели вдоль старческих торчащих скул. Морщинистое личико. Запавшие до кости пронзительные глазки. Лысинка. Островерхую шапку мял в корявых руках. Пьяненький. Неужели? Да: запах изо рта сильный, дух спиртовый, перегарный. Качается.
– Я здесь, – вновь покачнулся. – Кто звал меня?.. Она?.. – Кивнул на меня. – Она… может. К ней все бегут, и звери и птицы…
– Кто ты?.. – восхищенно спросила родильница.
– Гэсэр-хан.
– Что тебе нужно здесь?.. Ты же умер давно…
– Дай мне водки, – проскрипел старичок и потер щеку кулаком. – Замерз я сильно. Там, где я живу, очень холодно.
Солдаты будто ослепли и оглохли. Казалось, они не видели, не слышали нас. Они расселись на полу юрты, на войлоках, кошмах и иных тряпках, и курили, плюясь и тяжело дыша. Они забыли обо мне, о Цэцэг, о мальчике. Монголы тоже не обращали на нас внимания. Они молились.
– Эй! – крикнула я тихо. – Цэцэг!.. Где в юрте водка!.. Скажи…
Она указала слабой рукой в угол. Я поползла туда на животе. Нашарила в темноте бутыль. Большую четверть, с граненой стеклянной пробкой – должно быть, военный трофей. Она была почти пуста. На дне булькала белая ртуть. Рисовая китайская водка со змеиным ядом.
– Подставляй ладонь, – сказала я грубо, подтащив бутыль к ногам старичка. – Чашек да рюмок тут нету. Это Война, Гэсэр. Делать нечего.
Он, хитро усмехаясь, подставил мне сложенные лодочкой ладони. Я наклонила бутыль; из горлышка полилась серебряная ледяная струя, наполнила стариковскую пригоршню. Он склонил лысую головенку, припал губами к плещущей в пригоршне водке и стал пить, глотать, втягивать в себя белый огонь. Вобрав все до капли, он тяжело и хрипло выдохнул, отер мокрыми ладонями лицо и счастливо засмеялся.
– Водка хороша, – выронил он слова, как монету. – А нельзя еще?
– Это все, – сказала я и потрясла пустой бутылью. – Скажи спасибо…
– Ты говорила об Иссе, – холодно сказал Гэсэр-хан. – Мне доводилось Его учить. Он много у меня перенял. Я остался доволен Им.
Я поглядела на Гэсэра сквозь неровное, кривое стекло синей бутыли.
В очаге горел тихий огонь, взлизы пламени освещали котлы, казаны, мангалы, сваленные в углу юрты. Монголы застыли в бесконечной благодарственной молитве. Солдаты курили пьянящие благовония и крепкий, жутко воняющий табак. Младенец, рожденный Цэцэг, спал.
– Гэсэр-хан, – сказала хрипло, волнуясь. – Милый Гэсэр-хан. Я тебя очень люблю. Ты видел Его. Ты учил Его. Ты старше Его; скажи, где Он теперь? Что сейчас с Ним?.. Куда…
Он перебил меня. Его крохотное печеное личико сморщилось еще сильнее, он рассмеялся и чихнул. С чиханьем капли водки вылетели у него из беззубого рта.
– Зачем тебе Он? – смеясь, спросил Гэсэр-хан. – Разве тебе недостаточно меня?.. Я тоже хорош. Я еще силен. Я смело пью водку. Я скачу на коне. Я играю на морин-хуре и предсказываю будущее по звездам. Что тебе еще надо? Иссы нет. Он не придет к тебе. У Него много дел кроме тебя. Ты думала, Он будет сидеть около твоей юбки всю жизнь?
– А разве у Него одна жизнь?! – неистово крикнула я.
Гэсэр сощурился. Два зуба торчали у него изо рта. Два желтых клыка – справа и слева.
– Одна?..
Тишина повисла паутиной. Цэцэг блестела во тьме глазами, похожими на новорожденных ужей, только вылупившихся из яйца.
– Одна жизнь?..
Я вскочила. Бутыль, просвеченная огнем очага, моталась в моей руке. Волосы светились красным золотом.
– О, рыжая, рыжая, – покачал лысой головой Гэсэр-хан, сморщился и заплакал. – О, рыжая, ты, значит, не знаешь совсем, сколько у человека на земле жизней.
– Одна?! – Мой вопль сотряс проволочный каркас и мохнатые стены круглой юрты.
Гэсэр молчал.
Цэцэг молчала и улыбалась.
Младенец молчал и спал.
Солдаты молчали и курили.
Монголы молчали и молились.
Гэсэр поклонился мне, шатаясь, чуть не падая. Полы его войлочного халатика развевались. Халатик был напялен на голое тело. На тощей груди вились седые жалкие заросли. На жилистой шее висел круглый медальон с вычеканенным китайским иероглифом.
– Фу – счастье, – наставительно сказал Гэсэр-хан, указывая прокуренным пальцем на чеканку. – А счастья-то не было и нет. А ты еще спрашиваешь, сколько у тебя жизней. А иероглифов таких пять тысяч. Или десять. Или я не знаю сколько. И все не прочитать. А Он читает все. И Он сам пишет их. Своей кровью. На песке. На льду. На снегу. На живой коже. И когда-нибудь опять напишет на своей коже кровью своей. Ему не жалко. А тебе своей жалко… Ксения?..
Я вздрогнула, услышав свое имя.
Здесь, в степях, на просторах Зимней Войны, оно было чужим, странным… снежным.
– Мне жалко только детей, – жестко сказала я. – Иди, Гэсэр, откуда пришел. У тебя много жизней. Ты не обеднеешь. И водкой тебя угостят. В иных юртах. Там тоже добрые люди есть.
И отвернулась.
Я не хотела, чтобы кто-нибудь видел, как по моим щекам текут крупные горячие слезы, стекают по шее, тают в махрах драной моей мешковины, болтающейся на исхудалых голодных плечах.
– И это тоже ты сыграй, – хрипло выдохнула девочке Ксения, – шарманка все вытерпит. Она, шарманка, болтливая; и язык у нее без костей. Ее валик запомнит все, что я рассказала… что я в нее надышала. Она тоже жива, как мы с тобой. У тебя мамка-то где?..
Вода журчала под мостом.
Облака отражались в реке, сияя и сверкая – безумные снеговые горы, вздымающиеся в зеркально опрокинутом небе, и на горах, как на серебряном троне, сидел Гэсэр-хан, хитро подмигивал, добывал из кармана халатика маленькую бутылочку и прикладывался к ней.
– Смотри, – сказала Ксения и показала девчушке рукой на небо, – а кто там еще сидит?.. У ханских ног?..
Девочка, прищурясь, старательно глядела в солнечное небо.
Никого там нет!
А вот есть. Ты плохо глядишь. Ты увидеть не хочешь.
Они обе стояли, задрав головы, и всматривались в беспредельный простор, сиявший сильнее и ослепительнее парчи и изарбата.
Увидели обе. Одновременно.
Закричали радостно и ликующе.
Подняли руки к небу.
Прохожие останавливались. Люди толпились вокруг. Глядели в небо вместе с ними.
А они хохотали, протягивали к небу руки, не отрываясь, глядели в его бездонную глубину, будто пили его взахлеб, большими глотками, и не могли напиться – ни синевы, ни серебра, ни воли, ни света.
«Господи, не оставь меня в сужденных странствиях моих.
Господи, дай мне слезы покаянные и память смертную и умиление –
о том, как я младенца чужого на руки принимала
и он мне роднее родного был;
прости за гордыню мою меня, грешную, Господи».
Канон покаянный св. Ксении Юродивой
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.