Текст книги "Юродивая"
Автор книги: Елена Крюкова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 30 (всего у книги 45 страниц)
«Твой живот… твой живот, Хендрикье. Твой родной живот».
Она легла навзничь. Он возлег на нее. Супружество – простое, как хлеб, вкусное, как молоко, настоящее, как воздух, грубое, как жизнь. Нежные руки мужа. Нежные губы мужа. Колкая борода мужа. Потные ребра мужа. Как они тяжело давят на ее отощавшее в скитаниях тело. Он вкладывает в нее себя, и это то, что одно дано ей на земле, хоть и рассудил Бог дщери своей любить многажды. Он говорит с ней мыслями. Как это непривычно. Он поджидал ее в Иной земле. А может, она уже в Мире Ином. Может, они встретились Там, за гранью жизни. Нет. Слишком остро пахнет его пот. Как она нюхала его рубашки, когда он уезжал на этюды. Так. Так. Еще сильнее. Раздави меня. Накажи и увенчай меня яремным супружеством нашим. Смотри, какая я твоя. Быть твоей – это быть в Боге. Для этого нас Он и соединил. Ему грустно. Он из-под облаков ревниво взирает на меня. Он тоже хотел бы меня заполучить. Да я твоя. Смотри, как я до хруста раздвигаю ноги. Как я поднимаю к тебе красную ярость нутра. Как я тяну к тебе свое голодное, сильное сердце. Как я горю огнем – одним огнем: для тебя, только для тебя, всегда для тебя. И никто меня у тебя не отнимет. Качай меня в люльке своей. Пиши меня острой, грубой, нежной кистью своею. Всю раскрась. Если ты снова умрешь, я снова стану тобой. Я снова надену твою рубаху и твои штаны и буду сидеть на площадях с твоими картинами на снегу. И снова в них будут стрелять. И будут стрелять в меня. И я буду заслонять твои картины грудью и животом. Вонзайся в меня. Ты мой нож. Я твой хлеб. Я хочу, чтобы у нас родилась девочка. Сейчас ты изольешься в меня, и дочь зародится во мне. Она осветит меня изнутри, как звезда. Как свеча, и ты зажег ее своею рукой.
Потекла горячая лава охры, кадмия, красного краплака. Ксения крепче ухватила мужа за плечи и закричала:
– Я люблю тебя! Я не хочу, чтобы ты умирал!
«Это я не хочу, чтобы умерла ты. Сейчас я отдышусь. Дай отдышаться. Я давно не обнимал тебя и не был глубоко в тебе. Ты как море. Ты укачала меня. Лежи так. Я буду тебя писать, красками на холсте. Я нарисую тебя. Я оставлю тебя такой, какая ты есть. Дочь родится – это другое. Она будет уже другая. Она будет не ты. Я хочу, чтобы осталась ты. Какая ты есть».
Он вырвал себя из нее, застонав. От их горячих тел поднимался пар. В открытое окно проникал соленый морской холод. В канале внизу сонно плескалась вода. Раздавался далекий, нежный женский смех. Он, голый, пылающий жаром, подошел к мольберту, покопался в ящике, выдавил краски на палитру – одну, другую.
«Ты моя единственная. Подними голову! Гляди так! На меня! Откинь ногу на покрывало! Стоп! Не шевелись! Так лежи!»
Она знала его приказы. Она застыла, как убитая.
Кисть заплясала по холсту. Кисть лизала холст и целовала. Танцевала; изгибалась. Разъярившись, он ломал кисть и хватал другую, и другая оказывалась более послушной, умницей. На холсте, как по волшебству, появлялась Ксения. Она лежала, пристально глядя на мужа, и не видела, как то, что секунду назад было сгустком красок, становится живым мерцающим телом, плотью зрелой прекрасной женщины, худой и смуглой, с огрузлым после родов животом, со струящимися по мосластым плечам волосами цвета меда и соломы и старого золота, и нити серебра высшей пробы горят в них, и вывернутая пятка просит ее поцеловать и приголубить, ведь эти ноги проделали такой невообразимый путь, и грудь и ребра все в шрамах, ее и били, и стреляли в нее, и ногами пинали ее, плоть бабью, телеса человечьи, – и в глазах, уставленных прямо на любимого и единственного, такое счастье смеется, что золотой ангел высоко над ней, над смеющейся голой женщиной, распластанной на смятой постели, сжал ручки и плачет: твое счастье, бедная, на миг, лишь на миг, а потом опять тьма, дунут на свет, загасят, ни огня не будет, ни свечного язычка. Чернота. Пустота.
«Долго мне еще так лежать?.. Я устала».
«Устала?.. Сейчас отдохнем. Сейчас я засуну кисти в банку с мыльной водой, чтобы они не засохли, пока мы развлекаемся. Хочешь бисквит? Что блестит у тебя на пальце? Кольцо?..»
Она, потягиваясь, мельком взглянула на железное кольцо, надетое ей на палец генералом, которого она должна была убить на Зимней Войне.
«А, это. Ну да, кольцо. Я же птица. И меня окольцевали».
Он, стоя голяком у мольберта и протирая мастихин куском грязной фланели, ревниво сдвинул брови.
«При живом-то муже?.. И тебе не совестно?.. Ну ладно. На первый раз прощаю».
«А на второй?..»
«А на второй просто убью. Узнаю, найду и убью».
Ксения радостно привскочила на постели.
«А я воскресну и тебя поцелую. Потому что я люблю только тебя, мужа моего. Понял?!»
Она подошла и осторожно, как лисенок из норы, выглянула из-за мужнина плеча, рассматривая портрет. Нарисованная Ксения с измятых простыней и атласных китайских покрывал сияюще глядела на нее. Она глядела на свет, победно и упрямо бьющий из-за шторы, из-за тяжелого мрачного полога, закрывающего альков. Золотой ангел страдальчески рыдал над ней, а она смеялась.
Она смеялась, сумасшедшая девчонка Ксения, седая и пламенная, бросающая своей красотой вызов гибели мира, которую она сама напророчила.
«Юхан!.. Юхан!..»
«Каким странным именем ты зовешь меня. Я не Юхан. Я Рембрандт. И я действительно очень устал. Возиться с тобой на холсте и в красках утомительнее, чем в супружеской постели. Дай мне отдохнуть чуть-чуть. Капельку. Укрой меня чем-нибудь… теплым. Одеялом из овечьей шерсти. Его мне привезли из далеких азийских степей. Один потомок Чингисхана, раскосый князь… забыл его имя. Он был похож на волка. Смуглый, только борода ярко-золотая. Я писал с него портрет. Старик в золотом шлеме. Шлем он мне тоже подарил. Одеяло и шлем. Его убили на канале Зейдер-Зее. За то, что у него не было пары гульденов заплатить проститутке. Убил сутенер. Этот город – город разврата. Почище, чем Армагеддон. Жалко князя. Он обещал взять меня в степи. Он рассказывал… есть такое озеро, синее, как сапфир, в форме человечьего глаза, оно смотрит прямо в небо… Мы поедем туда… Мы обязательно поедем…»
Через несколько мгновений он спал. Беспробудным сном. Храпел. Подергивался. Пускал слюну. Стонал во сне. Ему виделись сны. Вереница снов. Ксения, плача, глядела на него неотрывно, любовалась им, спящим.
Она укрыла его одеялом своего отца, перекрестила и поднялась с ложа.
Натянув платье, пошитое из мешка, она задумалась. Как шутит Бог, так шутить не может никто. Она бы пошутила с Богом тоже, да руки коротки у нее. Они в Иной стране; в каком они времени? Это еще надо решить. Отсюда следует убежать. Бежать как можно скорее. Скорость. Чем она ее купит?! Повозки, ландо, рессоры… После того, как она побывала в небе в железных летающих птицах, после того, как сама она птицей побывала… Они должны убежать в Россию на самой быстроходной железной повозке. Или на летающей в небесах железной птице. Она летала на самолетах во время Зимней Войны. Она корчилась во внутренностях ракеты, починенной ею самой на Заброшенном космодроме. Неужели она растеряется в ночном городе, разрезанном на части, как сохлый бисквит ржавым ножом, сотней черных каналов?!
Поцелуй. Поцелуй мужа туда, где он отыщет твой поцелуй сразу, когда проснется.
Ксения склонилась. Ее упавшие волосы защекотали ему грудь, живот. Она долго глядела на него, и ее слезы часто и горячо капали, струились на смуглую, одрябшую кожу, в жировиках и старческих складках. Когда-то он пожаловался ей, что боится, как бы не ослепнуть в старости. «Тогда я не смогу писать свои картины». – «Не бойся, до старости ты не доживешь, – опасно пошутила она. – Ты не ослепнешь. Ты умрешь молодым». Ее пророчество сбылось. Неумолимо сбылось то, что она брякнула для смеху, просто так, ради утешенья, в веселой болтовне. Но вот он снова спит перед нею. Как же так?.. Значит, в Иной стране в черных каналах живая вода?!
Она быстро выбежала за порог мастерской. Последнее, что она вдохнула судорожно, как вдыхает ребенок воздух, отрыдавшись, выплакав всю обиду, был запах масляной краски, смолки, пинена и желтого вина, сделанного из персиков, налитого в длинные, как берцовые кости, бокалы на неприбранном столе.
ТРОПАРЬ КСЕНИИ О СВИДАНИИ НА ЧУЖБИНЕ С ГЕНЕРАЛОМ ЗИМНЕЙ ВОЙНЫ
Я летела по ночной улице. Я летела куда глаза глядят. Мысль держала я крепко за хвост: я должна найти повозку, в которой мы уедем домой. И того, кто довезет нас. Чем заплатить? Я не боялась расплаты. Я привыкла так платить за все, такою ценой, что меня не страшила любая, названная в людских железных кружочках и мятых бумажках, именуемых деньгами. Жизнь, покупаемая мною, стоила гораздо больше. За нее можно было заплатить только жизнью.
Под ноги мне шарахались кудрявые собачки. Где их хозяева? Что делают сейчас их владельцы? Бился, как зверек в капкане, затравленный хохот. Ха-ха! Ха-ха-ха! А мы гуляем. А ты, дурочка, бежишь и не знаешь, что тебя скоро поймают. Черта с два меня поймают! Я бегаю быстрее тигра. А вон, гляди, морда тигра, намалеванная на окне, ведь это знак. Знак развлеченья. Юхан бы повел тебя сюда развлекаться, как только проспался бы. Он знал толк в злачных местах и там, в России. Он ходил в такие места не для разврата. Он наблюдал там жизнь и смерть, как художник; он щурил глаза, он видел невидимое, он хотел, чтобы ты мужественно научилась глядеть в лицо Медузы Горгоны и в личико замученной мужиками шлюшки. И ты, честь тебе, научилась этому.
Над крыльцом горел зеленый фонарь. Почему зеленый? Не красный?.. Потому что красные фонари горят над входами в бордель только в России. В Иных странах они – зеленые; это напоминает изумруд, это говорит о зеленых глазах покупной шалавы, ее берут на ночь и смакуют, как ломтик салями. И высасывают глаза, как крыжовничины, как две зеленых сливины.
В дверном проеме стояла голая девушка и улыбалась, старательно показывая все зубы. Время от времени она гладила себя по торчащим соскам, по русому треугольнику волос внизу загорелого живота. Северные каналы, северное лето. И где они только загорают, бедняги. Под кварцевыми лампами. В соляриях. В больницах.
Я подбежала к двери и ткнула девушке в нагую грудь пятерней.
– Ты, сестрица!.. Помоги, а… Здесь у тебя… ночью… остаются богатые люди, ну?.. – Я постучала себя по заду, вроде как по толстому карману. – Ты их знаешь всех… У них у всех есть железные повозки… А может!.. среди твоих посетителей есть те, кто водит машину?!.. и может кататься далеко, далеко, в Иную страну, а?!.. Помоги, сестра… нам с мужем надо уехать… понимаешь ты, нет: нам на-до вер-нуть-ся… Воз-вра-тить-ся… в Ар-ма-гед-дон…
Я разъясняла ей все по слогам. Я знала, что она не поймет ни слова. Я надеялась на чудо. Девка раздвинула губы. Блеск ее зубов ослепил меня. Она взяла меня за руку и, ни слова не говоря, потащила по мраморной, освещенной зелеными фонарями лестнице наверх, туда, откуда доносились звуки расстегнутой на все пуговицы музыки, визги, крики, шепоты и стоны.
Мы вошли в зал. Дым вился между лицами, заслонял руки и глаза. На высоких вертящихся стульях, в мягких сибаритских креслах сидели пары. Девушки на коленях у мужчин. Кто был нагой по пояс; кто – гол снизу до пояса. Вовсе обнаженные тоже были; они выглядели наиболее целомудренно. Девки сидели у мужиков на коленях, и я вспомнила, как я сидела на коленях у моего мужа, называвшего себя Рембрандтом. Он сошел с ума, я это всегда знала; а может, это я не в порядке, вот я внутри борделя, в кишках лупанария, и, сон ли это, я сейчас проверю. Девки с вьющимися напомаженными волосами сидели на коленях у парня в военной форме. Ба, да это солдаты. Вон они, у стойки бара… пиво пьют. Откуда?! Разве здесь тоже идет Война?!
– Ты… что застыла, как замороженная!.. Что вытаращилась на солдатика?!.. Ну да, война, всегда война, опять война, да и не кончалась эта долбаная Зимняя Война никогда, а ты, ты иностранка, ты бродячая дворняжка, тебя плохо кормили, иди к нам, сейчас мы тебя познакомим с двумя бесподобными солдатиками, а не попробуешь ли офицериков, вон, гляди, за той стойкой, на стульях с длинными ногами… двое тянут коктейль соломинками?!.. это Ральф и Фред, они уведут тебя в кабинет… в отдельный кабинет… один сядет тебе на грудь, другой на живот… они задушат тебя… задушат, ха, ха!..
– …отстань от этой старой бабы, Милли, разве ты не видишь – она чокнутая… дай ей два гульдена. И пусть она гуляет…
– …кто ее привез?!.. Уж не старик ли Ван дер Кельт?!.. Он совсем спятил… ну у него и вкус…
– …детонька, не слушай их… Детонька, на закури… Это дивная травка… накуришься – и все горе куда-то проваливается в тартарары…
Я шла мимо девок. Они клубились вокруг меня. Роились тучами. Жужжали. Мужики пили вино и шнапс из бокалов, иные – из горла пузатых бутылей. Солдат, сидящий в кресле, расстегнул ширинку. Девушка с круто вьющимися волосами, похожая на баранчика, села на него верхом и стала скакать, погоняя, вопя: «Но-о-о-о!.. Нно-о-о!.. Быстрее!.. Конь мой!.. Сделай мне больно!.. Как больно мне сидеть в твоем седле!..» Она плакала, кричала, но продолжала скакать. Лицо солдатика было бессмысленно, розово, сосредоточенно. Его нижняя губа отвисла. На лбу собрались страдальческие морщины. Внезапно он заорал, как резаный, и девка закрыла ему рот своим ртом.
Почему то, что между людьми выходит, как любовь, здесь пребывает нелюбовью.
А чем?! Чем?!
– Я покажу тебе, как надо, – сказала та, которую кликали Милли, и я, на удивление, поняла ее речь. – Это царство наслаждения. Это царство мучения. Ты должна мучить, мучиться и наслаждаться. Это надо делать все сразу.
– Зачем? – спросила я отчаянно. – Зачем сплетать в одну косу любовь и разврат? Чтобы потом ярче и безусловнее различить их?
Милли медленно помотала головой. Ее глаза мутнели от вина и от множества заработанных нынче объятий.
– Нет, – сказала она, и рот ее приблизился к моему рту. – Ты дура. Ты не понимаешь. В жизни нет ничего, кроме наслаждения. Смерть – это тоже наслаждение. Смерть – это сладко. Мы готовимся к смерти. Мы готовим мужчин к смерти тоже. Чтобы они любили ее так, как любят нас. И у них нет мыслей, когда они наслаждаются. Они платят нам деньги. И мы дарим за деньги наслаждение и смерть. И получается так, о иноземная дурочка, что мы наслаждаемся сами. Это перетекает, как вино из бутыли в бокал. Так мы учим людей умирать. Мы, бабы, рождаем их, и мы их же учим умирать. Это школа умирания, веселый дом. Это школа преодоления страдания. Вот ты… ну на тебе и наряд!.. – Она пощупала, помяла в руках мою холстину. – Ты много страдала в жизни?.. Ты боишься умирать?..
Я ничего не ответила. Милли рванула меня за руку. Отпахнула штору, свисающую с украшенной колокольчиками гардины. Колокольцы зазвенели. Я увидела: в полумраке светились голые тела, сплетались. Девушка лежала на возвышении, под ней извивалось блестящее, словно намасленное, мужское тело; другое тело вонзало копье в куст ее горящих рыжих волос, корчилось, толкалось, танцевало; третье тело сидело верхом на ее груди, воткнув политый маслом огромный выступ в дико распяленный рот; и все четыре тела дергались, прыгали, метались, стонали, дрожали, горели, вонзались друг в друга, сцеплялись друг с другом намертво, чтобы через несколько мигов распасться на четыре одиночества, на пьяное ничто.
– Они мучат, мучатся и наслаждаются, – шепнула Милли мне на ухо. – Какие они красивые!.. Ты еще не видишь, как прекрасно людское наслаждение. Я вижу, тебя учили только жертвовать собой. Это Восток. На Востоке непременно надо принести себя в жертву, не то тебя накажет жестокий Бог. Здесь Запад. Солнце здесь заходит, и мы даем волю боли и ярости для того, чтобы содрогаться от сладости. Идем! Хватит глядеть! Надо жить!
Милли толкнула меня в другой зал. Здесь табачный дым был гуще и мрачнее. На круглом широком столе сидела нагая девочка лет восьми, со скрещенными в позе лотоса тонкими, словно фарфоровыми, ножками. Ее раковина была раскрыта, и сквозь розовые плены и языки просвечивала темно-багровая жемчужина. На шее девочки чернела бархотка, длинные волосы цвета воронова крыла рассыпались по плечам. На вид она была японка или бурятка. Посреди Амстердама – крыло птицы китайского императора?.. Она держала в стрекозиных лапках сямисен, перебирала струны и тоненько, высоко пела. Заплакать можно было от песни. Я чуть не кинулась к ней, не вырвала сямисен у нее из рук. Она поглядела на меня равнодушно и холодно черными косыми глазками, похожими на черных жужелиц. Ее обнимал дым, поднимающийся вверх от сигарет и курильниц. Вокруг стола сидели и лежали люди, и нагие, и полуодетые. Они курили длинные трубки. Глаза их были полузакрыты. Из-под ресниц они смотрели на поющую девочку. Внезапно мужчина с мордой вепря резко встал, шагнул к столу, протянул руку и погрузил торчащий палец в живую раковину. Девочка застонала, но не перестала щипать струны сямисена и петь кошачью песню. Вепрь, тяжело дыша, просовывал палец все глубже. Он хотел поймать невидимую жемчужину. Он поймал ее. Девочка застонала громче, и из ее глаз выкатились две слезы. Она улыбнулась. Ее веки закрылись. Она продолжала играть. Музыка лилась из-под плачущих струн. Вепрь расстегнул штаны, и маленькая музыкантша взяла в беспомощные раскрытые губки лиловый баклажан, истекающий соленым соком.
Я бросилась вперед. Я хотела выхватить девочку из-под носа у вепря, освободить. Милли властно удержала меня за руку.
– Не трогай их, – сказала она тихо и жестоко. – Ведь ей тоже сладко. Она ничего не понимает, мать продала ее сюда, чтобы ее тельцем делать себе деньги, они бедные люди. Но она видит вокруг, что такое наслаждение, и учится наслаждению из первых рук.
Комнаты. Ложа под балдахинами. Простые грубые кровати, почти тюремные койки. Темные переходы из спальни в спальню. Бордель был большой, можно было заблудиться, потеряться. Я оглядывалась. Раскрылись створки резных старинных дверей, и мы влетели в новый зал. Закинула голову: потолки – выше некуда, мы с Милли стояли как на дне пропасти. Далеко под потолком качалась на сквозняке подвешенная на цепях люстра в виде старой керосиновой лампы. В зале было грязно и темно. На чугунных опорах стояли две ванны, наполненные синей водой. Я потрогала воду пальцами. Теплая. На полу валялись два гимнастических черных мата. Белые тела разлеглись на черном. Девушки спали. Они измучались вконец. Они хотели покоя хоть на полчаса, на жалкий час, пока насиловавшие их, поедающие их пили вино, курили сигары, жадно вталкивали себе в пасти бананы, ананасы, лимоны, вливали коньяк и ром.
– Идем отсюда, – сказала Милли глухо. – Ты глупая овечка. Тебя съедят с потрохами. Если нет закалки, тут можно и помереть от совокупления. Ты многого не знаешь. Я хочу тебя сберечь. Но не уберегу.
Ее губы исказила улыбка ящерицы. С заскрипевшего стула поднялся, грузно переваливаясь с ноги на ногу, человек. Лицо его находилось в тени. В руке он держал кусок ржаного хлеба. От хлеба пахнуло родным, кровным. На его плечах болтался френч со следами оторванных погон. Он внимательно взглянул на меня – я уловила во тьме высверк его глаз – и положил кусок на стол, бережно прикрыв старой газетой.
– Вот как, – сказал он по-голландски. Я продолжала все понимать. – Это меняет дело.
– Мальчик, киска!.. – проворковала Милли заученно и обвораживающе, – наша новая девочка пока не для тебя!.. Обожди…
Человек скрестил руки на груди. Его глаза светились на темном лице, как у дикого кота.
– Она пойдет со мной. Я заплатил. Я снял номер. Я дал вам большие деньги. Я ее хозяин.
Милли побледнела. Качнувшись ко мне и прикинувшись вусмерть пьяной, она дернула меня за локоть и дохнула мне в лицо:
– Он крупный военный чин… Иностранец… Здесь проездом… На него охотятся… Он платит, как никто… Он может заплатить даже золотыми слитками… Он мафия… Он требует от девочек невозможного… Одна потеряла сознание, ее откачивали, врачи, лекарства, госпоже Кэй встало в копеечку… Он чудовище… Не ходи с ним… он тебя завлечет, сломает тебя… ты же курочка… дурочка…
Человек глядел на меня. У меня все поплыло перед глазами. Он неотрывно глядел на мою руку, на железное кольцо на моей руке.
Я шагнула к нему из круга света во тьму.
Он взял обеими руками мои руки.
– Идем со мной, – сказал он бесцветным холодным голосом, Голос кутал в непрозрачное покрывало то, что он думал и чувствовал по-настоящему. – Сюда. Вот сюда. За ширму. Здесь на полу матрац. По-спартански. Нас не увидят. А увидят – еще лучше. На войне как на войне. На войне…
– Не ходи с ним! – завизжала Милли.
Он одним властным рывком затащил меня за ширму в мелких китайских цветочках, бросил на черный, испачканный мелом мат, вернулся к визжащей Милли и кулаком заткнул ей рот. Затем он связал ей руки скрученным носовым платком и без слов вытолкал ее за дверь утонувшего во тьме, прокуренного зала.
И появился передо мной.
– Я сейчас приду, – ледяно выдавил. – Пойду облегчусь. На войне…
Он не договорил. Исчез. За ширму ввалились двое. «О-о, девочка!.. Новая девочка!.. Тебя купил этот?.. Инфернальный?.. Он погоны нарочно содрал, чтоб его не узнали… Какой ушлый, а! Такую цыпочку!.. Иди с нами. Мы мужики что надо!.. У нас все на месте!.. Деньжат, правда, не так густо, как у Отставника, но бренчат все равно… Давай!.. Похищаем тебя!.. Не вякай!.. Верхарн, тащи ее!..»
Они вертели меня и тянули, каждый в свою сторону. Они оба были в дымину пьяны. Они хохотали, как безумные. Пытались вывернуть мне руки. Я уворачивалась, кусала их за хваткие пальцы, лягалась. Они распалялись, видя мою борьбу с ними.
Им удалось уволочь меня за дверь зала, и тут под ноги нам, борющимся, кинулся еще кто-то живой. Маленький и жесткий, как черепаха в панцире. Горбатый.
– Ты!.. – он задохнулся от гнева и ужаса.
Я смотрела на Горбуна. Вот она, моя ненависть, лезет из глаз моих. А еще хвасталась ты, Ксения, что любишь всех, что прощаешь всем. Не приготовил ли он для тебя, Ксения, новую железную маску? Или топор для твоей нежной шеи?!
– Как ты сюда попала?..
– Так же, как и ты.
Ледяные клинки родных слов. Голландские парни выпялились на нас – мы бросали друг другу ножи перепалки широко, по-русски.
Он подошел и вцепился мне в плечо мертвой хваткой.
– Не уйдешь. Слушай задание. Здесь командую я. В этой стране мои люди. Это мой парад. Сейчас или никогда. Все или ничего. Ты видела здесь солдатню, офицерье. Они все с Зимней Войны. Она идет. Она бесконечна. Я хочу положить ей конец. Я сам хочу взять мир и войну в свои руки. Мне надоела эта свистопляска. Мир катится в бездну. Его сталкивают такие, как ты. Как ты! – Он бешено сверкнул глазами, и горб его затрясся. – Но ты будешь в услужении у нас. Я добью тебя. Я возьму тебя голыми руками. Как ежа. Тебя никто не мог взять. А я возьму. Скручу тебя! У тебя нет другого выхода. Ты умеешь видеть Невидимое. Ты владеешь Невидимым. Ты можешь владеть и людьми, но ты дура, и я не понимаю, почему ты не хочешь этого никогда. Ты подчинишься силе, когда поймешь, что мир разделился наконец, что все слабое обречено, а сила – это я. Сила – это я! И я приказываю тебе…
Я весело глядела ему прямо в глаза. Бедный Горбун, какие маленькие, жалкие у тебя глаза. Как они часто моргают. И это силач, сильнее сильного. Это владыка, опять диктующий мне свою волю. Как часто люди навязывали мне свою волю! Свои жизни! Свои приказы! И ветер, вольный ветер развеивал все, раздувал в пепел, в порох времен.
– Слушаю твой приказ, – наклонила я смеющееся лицо.
– Зря хохочешь, – скривился Горбун. – Мое задание жестоко. Ты не любишь жестокость. Ты любишь добро и любовь. Ути-пути!.. А я люблю жестокость. Без нее не добьешься добра. Ты этого еще не поняла. Здесь, в этом поганом борделе, он.
– Кто – он?..
Я не понимала еще.
– Он. Предводитель иных сил. Противник. Он держит перевес. Он ведет Зимнюю Войну. Если б его не было – мы бы уже давно… – Горбун схватил себя рукой за горло, рванул воротник защитного балахона. – Я приказываю тебе убить генерала. Мы не знаем, где его ставка. Я доподлинно знаю, что он сейчас здесь. В этом доме. В веселом доме. – Рот его изогнулся в злобной ухмылке. – Он же человек. И ему надо расслабиться. Повеселиться. Вот уж мы с тобой, Ксения, порезвимся всласть. Ты его узнаешь сразу. Ты же ясновидящая. Ты видишь Невидимое. Курбан мне говорил о тебе много. Вижу, что он не брехал.
Настал мой черед удивляться.
– Ты знаешь Курбана?..
– Знаю. Всегда знал. Он тоже приказывал тебе его убрать. Да видно, ты, дура, его пожалела. Ты иначе не могла. Тогда. Теперь ты сможешь. Ты должна понять.
– Что – понять?!..
– Что игра, которая стоит свеч, окончена. Мир на краю. Это твое пророчество. Вот и исполняй его сама.
Он глядел на меня, как на ведьму. Я вскинула голову, мои глаза вошли в его глаза, и мне показалось, что раздался звук двух лезвий, стукнувшихся друг о друга, зазвеневших.
– Ты считаешь, я гожусь для твоей цели?
Он расслышал насмешку в моем голосе и судорожно повел плечом, вздергивая голову над горбом.
– Я хочу. – Он помолчал, дав мне осознать свое хотение. – Я хочу, чтоб это сделала ты. Ты и никто, кроме тебя.
Я наклонила голову в знак согласия.
Парни Иной страны, бездумно таращившиеся на наш разговор, толкнули друг друга в бок локтями: «Пойдем поищем себе других девочек!..» – и тихо, тихо, бочком, удалились. Горбун облил меня с ног до головы ядом взгляда.
– Я приказываю тебе, – сказал он таким тоном, будто говорил: «А пошла ты к дьяволу».
– Я повинуюсь твоему приказу, – сказала я, как пропела.
Мне надо было петь свою песню.
И воздуха в груди для мелодии и кантилены у меня должно было хватить.
Молча я указала Горбуну на дверь. Он понял. Перекосился. Теперь я приказывала ему уйти. Почему я не закляла его великой силой своей, чтобы он оставил в покое бедный, раздираемый на части и клочки мир? Почему не вырвала я из него жало, надзубный ядовитый мешочек?! Почему я так долго приходила к пониманию того, что, если ты воюешь со злом и ужасом, воевать надо, не боясь ранить или убить?! Я всегда боялась убить. Я не хотела убивать. Я слишком хорошо помнила одного из Выкинутых за Борт, расплющенного, разрезанного под Колесом.
Горбун ушел, еще больше сгорбившись. Он совсем врос в землю. Скорчился, как гриб сморчок. Его можно было перешибить слюной. У него на спине, на горбу, закутанном в защитную болотную ткань, висела, прицепленная булавками, красная муаровая лента. Бордельные девки прицепили. Для красы. Для потехи.
Я подошла к столу, нашарила под газетой ржаной хлеб, припрятанный мужиком во френче с оторванными погонами. Куснула кусок. Хлеб был русской выпечки, орловской, – кислый, ноздреватый, с остями от непромолотого зерна, мягкий, словно бы только из печи. Наваждение было сильным и непреодолимым. Я была голодна. Я ела хлеб Родины. Я плакала.
Когда я доедала последний кусок, вошел человек во френче.
– Экая ты быстрая, – сказал он по-русски. – А я сам тебя хотел угостить.
Опустись на мат. Вот так. Сколько мы не виделись?.. Человек всегда с кем-то долго не видится. Человек забывает человека, забывает лицо, губы, руки, глаза. Человеку кажется, что это все ему приснилось. Хотя это было на самом деле.
Мы сидели на черном, пахнущем потом, кровью и слезами мате и пристально глядели друг на друга.
– Красивая девочка, славная девочка, – задумчиво произнес он, – дорого же я тебя купил.
На столе дотлевала свеча; керосиновая люстра под потолком покачивалась в воздушных потоках; в соседнем углу тихо бормотали спящие, не размыкая наглых объятий; я скосила глаза и увидела под газетой спичечный коробок, солонку с крупной серой солью, помидорину, пачку дешевых русских сигарет. Мороз обнял меня и затряс. Меня трясло в ознобе. Мороз, не морозь меня. Отпусти меня. Этого человека я должна убить. Этого. Этого. Опять его. Но я не могу его убить. Не могу. Не могу.
– А ты какая стала, – прошептал он горько. – Износила тебя жизнь. Потрепала. Да и меня тоже.
– Вы меня с кем-то путаете, – сухим горлом прокаркала я, – вы меня за кого-то…
Он положил ладонь, остро пахнущую табаком, мне на губы.
– Девочка, – сказал. – Ксения. Милая. Брось притворяться. Ты же не можешь притвориться. Пороху у тебя не хватает. Тебе приказано меня убить?
Мы легли на холодный кожаный мат, обнялись и тесно прижались друг к другу, чтобы друг друга согреть. Меня бил озноб, зуб на зуб не попадал, и я молилась об одном – чтобы это все не стало сном, чтобы я не проснулась.
– Я хочу спать так вечно, генерал, – сказала я и крепче обняла его. – Сколько людей я спасла. А мне никто спасибо не сказал. Ну и не надо.
Он нашел губами мои губы, но не поцеловал. Нежно дунул на них.
Меня трясло сильнее. Начиналась пляска страха. Я заболевала. Жар и холод бороли меня сразу и попеременно. Зубы стучали. Я прикусила пляшущими зубами язык, рот наполнился кровью. Руку я закинула генералу за шею, вдыхала табачный запах, исходящий от его усов.
– Ну и ну, – пробормотал он взволнованно, – эк тебя разобрало. Я не умею лечить лихорадку. Постой. Погоди. Постой, паровоз, не стучите, колеса. Сейчас я тебя закутаю.
Он расстегнул и стащил с себя френч, укутал меня в него, пахнущий соленым мужичьим и конским потом, табаком, чайной заваркой, сандаловым дымом. Озноб удесятерился. Плясали и дергались мои руки, ноги, лицо, перекошенное, ходило ходуном, я прикусила нижнюю губу, и зубы впились в кожу, и кровь текла по подбородку.
– Ах, Господи, – бормотал он, накрывая меня локтем, как теплым крылом. – Ах, несчастье. Ах, жалость.
Он один в целом мире жалел меня. Где был Юхан?.. В мире Ином?.. В мире Сумасшедшем?.. Почему он не был Юханом?.. А может, это и есть Юхан, Юхан мой просто стал им, генералом на Зимней Войне, и его научили командовать войсками, направлять контрудары, атаковать противника с тыла? Брать врага в котел?.. А, котел. Надо варить суп. Русский походный суп. Русскую уху, прекрасную тройную уху, на берегу вольной и холодной сибирской реки, на берегу Байкала, на берегу синей, отражающей пышные облака ласковой Волги. Стерлядь да осетры – вот и все наши миры. А этот… горбатый… хочет весь мир победить. Я проткну его горб носом осетра. Я ему морду осетровыми колючками расцарапаю. Я ему…
– Боже, бедная. Что с тобой. Ты бредишь. Доктора! Доктора!
Он звал доктора, сам словно в бреду, по-русски, отчаянно, не понимая, что в укромном зале, запертом на сто ключей, все равно его никто не услышит, все до смерти своей заняты наслаждением, все наслаждаются, сплетаются в стонах и воплях, и я пылала в ознобе, погибала от дикого мороза и непосильного жара, колыхалась в неистовой дрожи, и он подбежал к столу и налил в стакан из бутылки белой ртутной жидкости, т поднес мне ко рту, и я поняла, что это водка, и выпила ее залпом, как пьют огонь циркачи, и задохнулась, и на закуску он мне воткнул в зубы помидорину, обильно посыпав ее солью, и я проглотила красную мякоть, и огонь разлился у меня по телу и сердцу, мне полегчало, я постаралась улыбнуться генералу, я шепнула: «На Зимней Войне… еще не то у нас бывало, да?..» – и я видела его голую грудь с непотребной татуировкой, с синими надписями, я понимала, что он хлебнул, как у нас водится, и сумы и тюрьмы, да ведь и я тоже всего нахлебалась, выше крыши, а он был военный человек, военная косточка, он мог сносить любые страдания с безумной улыбкой, и этим он был мне родной, а я тут тряслась перед ним, знаменитым генералом, в позорном ознобе, и что это меня ущучило так, сама не пойму, – и он притиснул мою голову к своей голой груди, так отец обнимает дочь, и я вспомнила отца Волка, царя, и заплакала, и так мы лежали на грязном мате в голландском борделе, обнявшись, и я плакала, а он утешал меня, а ведь перед ним вытягивались по команде «смирно!» войска, по его кивку летели самолеты, сбрасывая бомбы на снеговые горы, повинуясь его спокойному голосу, били дальнобойные орудия, наставлялись на бездонное небо раструбы и воронки телескопов и радаров, – и он говорил мне, шептал мне, приказывал мне: «Не плачь!» – и я слушалась его приказа, и переставала плакать, и становилась опять сильной, и, вздрагивая, глядела, как он берет мою руку, взмокшую от изнурительной лихорадки, и целует железное кольцо – то, что он нацепил мне на палец тогда, в Сибири, прежде чем утолкать меня в поезд, в Армагеддон идущий, в пахнущий зерном и мазутом вагон.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.