Текст книги "Юродивая"
Автор книги: Елена Крюкова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 45 страниц)
И Красс добела сцеплял кулаки и потрясал ими перед моим лицом. Налетели люди с погонами и без погон, оторвали от меня моего ребенка. Я закричала как резаная. Мое дитя! Отдайте мне мою жизнь! Он моя жизнь! Убейте меня лучше! Я не хочу на Зимнюю Войну! Я не буду убивать, как вы того хотите! Сволочи! Верните мальчика! Не троньте моего сына! Я вас за него растерзаю! У меня сила… я вас… сейчас…
Я напрягалась и боролась, я вызывала мощь и чудо, но бугренье мышц и кровеносный ток мерцали бесплодно, бессильно, бессчастно. Мой Ангел не парил надо мной. Он спал. Ангелам ведь тоже надо отдохнуть когда-нибудь.
Мальчика оторвали от меня и понесли, и он барахтался в чужих, царапающих руках, в клешнях и граблях, и кричал, кричал так, будто его сейчас бросят в костер, и мое нутро перевернулось от крика моего ребенка, и я не понимала, жива я или снова умерла, и холод наручников сомкнулся на моих запястьях, и я поняла, что мне недолго осталось: меня бросят на носилки, завяжут глаза черной тряпкой, поднимут по трапу, завалят в самолет, пахнущий резиной и горючкой, крылатый воздушный бочонок поднимет вой, и внутри воя я полечу, я, маленькая сумасшедшая, на большую Войну, где безостановочно метет снег, валит и валит с черных небес, и выстрелы летят как снег, и люди падают на землю как снег, – ну, такая уж моя судьба, видно, хлебнуть этой Зимней Войны, а я и петь-то не умею, а уж как плясать я буду?!..
Глаза завязали. Повалили на брезент носилок. Пока меня несли по длинному коридору, чтоб потом кинуть в машину и везти на аэродром, я все слышала, как кричит мой сын. Ему настал час кормления. Я забыла его покормить.
Прости меня, дитя мое. Я забыла тебя покормить.
Вернусь – покормлю.
Потерпи.
«Да смиренно молчу и со страхом стою пред Тобой на коленях,
Господь мой Возлюбленный,
и прощенья прошу у Тебя, Всеблагого, за то,
что не умела молиться я светло за врагов моих,
что не умела любить их так, как они ненавидели меня».
Покаянная молитва св. Ксении Юродивой в Страстную Седмицу
ГЛАВА ШЕСТАЯ. СУЛЬФА
«Слава вам, святые моей Снежной Земли,
кто муки тяжкие за Господа нашего принял!
Слава тебе, святая боярыня Феодосия,
и я с тобою в святых розвальнях твоих на смерть катилась!»
Кондак во славу св. Феодосии св. Ксении Юродивой Христа ради
(РИСУНОК К ШЕСТОЙ ГЛАВЕ: СВЕЧА – СИМВОЛ СЕРДЦА ГОРЯЩЕГО)
ИРМОС КСЕНИИ О СПАСЕННОЙ НА ВОЙНЕ ЖИВОЙ ДУШЕ
Снег посекал лицо. Комья земли хрустели и ломались под сапогом, как битое стекло. Горы были посыпаны битым стеклом, они резали зрачки и радужки осколками, лучи подслеповатого Солнца шприцами прокалывали больную кожу снега. Зима развертывала великолепие белого веера, там и сям перепачканного кровью. Кровь была на всем: на комках мерзлой земли, близ палаток, на снегу, на горных тропах, на автоматных стволах.
Я теперь была здесь. Жила здесь. Это бледное слово – «жила». Я теперь знала, как отвратительно свистят пули, когда они летят совсем близко, над щекой, над затылком. Я научилась ложиться животом на снег, в грязь, когда завывает снаряд или кроют разрывными. При этом я думала об оружии. Оружие – чтобы уничтожить. Человек – чтобы жить, рождать, умирать и опять рождать. Что есть пуля? Рожденное человеком металлическое существо. Оно не умеет ни говорить, ни читать, ни писать, ни любить. Оно умеет летать и убивать. Опять свистят! Ложись!.. Вз-з-з-з-з-з! Холодно. Мертвые не чуют холода. На снегу и в тулупе лежать – замерзнешь. Мне выдали военную шубу, военные валенки, военные сапоги, военные рукавицы и концертное платье. Платье было все в блестках, золотое, серебряное, сизокрылое. Когда я вылетала в нем на сцену, – короткие рукава, голая шея, из-под юбки босые ноги, концертных туфель мне не выдали, и плясать приходилось босиком, беззащитная грудь, золото волос забрано в неумелую косу и вздернуто на затылок не лентой, а лейтенантской веревкой из проходной на КПП, – и начинала откалывать номера, один хлеще другого, все солдаты за животики держались, а офицеры – те вообще кулаками глаза терли, плакали от смеха, – так мне и кричали из публики: «Голубка!..» – и я распахивала руки-крылья и танцевала танец голубки, и меня покрывали свистом восторга, матом, надсадными криками: «Бра-во!», визгами: «Бешеная баба!..» – и я выплясывала еще неистовее, и на доски наспех сколоченной на снеговом ветру сцены летели окурки, куски сахара, любовные записки, завернутые в пинг-понговые шарики, а то еще завернут в самое записку камешек и так бросят. Мне в лицо камешки летят, а я смеюсь. Солдаты кричат: «Златовласка!» А мне и горя мало. Пляшу себе, и все.
Я все время держала в уме, что мне надо пробраться в секретный штаб и выпытать, когда там бывает генерал. Он прилетал на Зимнюю Войну ненадолго, из своей резиденции. Люди Курбана, снимая с меня наручники, сделали свирепые лица и внятно сказали мне: «Тебя переправили сюда работать. Ты можешь поджечь тут все что хочешь. Ты можешь перелюбить всех голодных по ласке парней, танцевать, прыгать, мерзнуть, жрать икру ложкой из трофейных банок. Ты не должна забывать одного – если не справишься с заданием Красса, твоего сына повесят здесь же, на крепком суку хорошего раскидистого кедра, у тебя на глазах. Жизнь за жизнь. Смерть продается за жизнь. Жизнь – за смерть. Все продается, понятно тебе?!.. Поэтому советуем – пой погромче, пляши веселее».
Она совету послушно последовала. О Ксения, ты не хотела. Ты не хотела увидеть сына с синим лицом и высунутым в удушье языком на кедровой заснеженной ветке. Ты всегда теперь видела ЭТО; ты не хотела ЭТОГО, и значит, надо было красиво делать то, что хотели ОНИ – откаблучивать чечетку, свистеть «в козу» и в «кольцо», ходить колесом, вопить неприличные военные частушки, матерные и подзаборные, томно канючить нежные дамские песенки, закатывая глазки, идти вприсядку, бить в ладоши, рассказывать со сцены анекдоты, перебирать их, как бесконечные пошлые четки, и самой громче всех хохотать при этом. Нелегкий хлеб военной певички! Ах, Ксения. Ты же обезьянка. Ты с легкостью все перенимаешь; тебе нравится играть в эту игру, вот только бы пули не выбивали страшные вмятины в камнях и в человечьих телах. Да не раскачивалось бы на кедровой ветке маленькое тельце удушенного грудничка. Не бойся. Они не убьют его. Они трусы. Ты, ты им нужна. Я и не боюсь. Тут, в горах, на Зимней Войне, люди научаются никого и ничего не бояться. Им становится все равно. И поэтому, когда они умирают от разрывной пули или подрываются на мине, они улыбаются. Улыбка – последнее маленькое объятие миру.
Отведя концерт, я переодевалась на снегу, у всех на виду. Всовывала ноги в сапоги, напяливала шапку-ушанку. Парни увязывались за мной. «Голубка, голубка, красивые губки!.. Пойдем-ка сюда, за танк. Здесь тень, и никто не увидит». Я стаскивала с ноги сапог и принимала оборонительную позу. Сапог был моим оружием. Иного мне не выдали люди Курбана. Они, должно быть, полагали, что я убиваю взглядом и отражаю удары пуль ладонью.
– Пада-а-а-ай!.. Черная стрекоза летит!..
«Черной стрекозой» на Зимней Войне называли страшный гигантский вертолет, покрашенный сплошняком в черный цвет; он сбрасывал блуждающие в теле пули, после извлечения которых от человека не оставалось ничего, кроме бесформенного, изрытого изнутри кротиным ходом куска мяса – пуля пробиралась всюду: в мозг, печень, легкие. Я легко говорила и думала о смерти. Смерть всех живых и живущих, кроме моего сына, перестала для меня существовать как черная яма. Я видела – снег белый, блестит как белая парча, для всех мертвых – праздник, а если я закрою глаза, я не увижу снега, но мне будет праздник покоя. Освобождения от Зимней Войны. От подвывных песен и судорог-плясок.
Мы все упали на землю и прикрыли головы руками. Черные куколки. Серые тулупы. Солдаты с вожделением смотрели на мои босые ноги, на блестящее платье в распахе шубы. «Сколько тебе платят, попрыгушка?.. Ты классно танцуешь!..» – «Нисколько». – «Ври больше!.. У офицеров в мешках монеты гремят. Они местных знаешь как грабанули?!.. Как бы тебя местные не украли. Они любят беленьких и золотоволосых. Ты бы, крошка, в какой другой цвет перекрасилась, что ли. Отвари багульник, отваром голову вымой…» – «Я этого не умею. Я никогда не думала об этом». – «А частушки распевать такие срамные – думала?!»
Все вокруг свистело, гремело, земля взрыхлялась, стонала от взрывов, мне надоело лежать на снегу, уткнувшись носом в вонючий валенок, стащенный с мертвеца, я вскочила и под аккомпанемент снарядов закричала, пританцовывая, бия в ладоши:
Уезжаю, уезжаю,
Уезжаю в Азию!
Неужель последний раз
На милку я залазию!..
Одуряюще сверкали снега. Свист, вой, грох, хрип, взрыв.
И тут, в разрывах снарядов и сияньи снегов, я увидела этого человека.
КОНДАК ШОФЕРА ЗИМНЕЙ ВОЙНЫ ВО СЛАВУ КСЕНИИ
ВОЗВРАТИ ЗЕМЛЮ НА КРУГИ СВОЯ.
ВОЗВРАТИ ЗЕМЛЮ НА КРУГИ СВОЯ.
Этот голос. Я слышал его, забытый язык, медный колокол, внутри себя.
Эта девчонка. Я сразу увидел ее.
Прежде всего я увидел ее волосы, слепящие, на белом, в виду снегов – золотые, рыжие, с сединой. Потом ее глаза врезались в меня, как два брошенных ножа. Ножи я сам бросаю великолепно. Нет соперников мне. А тут в меня бросили. Непорядок. Она плясала по-клоунски, выкомаривая штучки и коленца ногами, ударяла ладонью о ладонь и выкрикивала матерную частушку, слов не разобрать, одни ругательства, смех, скомороший визг. Я тут был шофером, шоферюгой, на этой Войне. Тарахтел на таратайке… водил дурацкий военный ковчег, крытый брезентом. А вокруг были горы. Они вынимали мою душу. Выстрелы? Мы все привыкли к ним, как к куску ржаного на завтрак. Пули для нас были мухи. Ведь есть ядовитые мухи, от укуса их можно погибнуть как делать нечего. А вот горы давили, изничтожали. Слепли зрачки, обжигали хрусталик. Много льда и снега – это не каждый выдержит. Это пытка льдом и снегом. Ну, и женщин нет, однако. Баб нет, а взрывов тысяча. И от каждого взрыва мир вздрагивает, как мальчишка от пореза. Что такое взрыв, ты знаешь, молокосос, слюнтяй?!.. – он обжигает пространство, он обжигает душу, даже если она спряталась в укрытие. Укрытий там было мало. Выкопанные в земле траншеи. Ямы стыдливо прикрытые гнилыми досками. Бетонные сараи. При хорошем попадании от бетона оставалось только дерьмо, кусочек дерьма. Лед человечьих мозгов вперемешку с крошевом камня в касках и зимних шапках. Мне ушанку не выдали. В мороз мои красные уши торчали из-под глупой пилотки. Здесь все говорили на разных языках, Вавилонское столпотворение. Мы плохо различали, за что Война, против чего, с кем. Нам разные языки мешали. Мы в них варились и тонули. Мы слышали, как томительно, тонко звенит вверху, высоко вверху, будто разбивается посуда… и осколки летят, разрезая синий окоем, и ветер влажно кричит и тонко плачет от боли… так раньше, ребенком, я смахивал неуклюже со стола чашку, и она долго летела и разбивалась, и я слышал, как горько плачет разлетевшийся на куски фарфор. И осколки летят! и земля! вверх и вверх, радостно, черный фонтан!.. – и, если они ранят, то боли не чувствуешь, они как будто не ранят, они как будто просто падают в подставленные ладони, как голодные птицы, и хлеба не просят. Взрыв – это миг, да. Но это целый мир. Смерть – это всегда целый мир. Разрушение – это целый сверкающий, огромный мир. Разрушается великая жизнь, склон небесной горы срезается – и рождается воронка; пустота. Целый новый Космос рождается. А ты?.. – где там маленький, жалкий ты!.. – да черт с тобой. Тебя уже нет, значит, никогда не было.
Я когда это понял… и еще понял, что эта наша Война – необъявленная и без видимых причин, тут-то я и успокоился сразу: просто понял, что Время с нами шутки шутит, что мы его пытаемся измерить рулеткой, а Оно – то в неисследимую кроху, в точку сожмется – такой воробышек – попробуй поймай!.. – то на весь Млечный Путь растянется, и молитвой не обнимешь, а здесь Млечный Путь, знаешь, как отлично видно, через все черное морозное небо белое коромысло катится, Луна на крючке Сириуса ледяным ветром мерцает, молока полна. А то вместо Времени – синие снега, снега. Мозги помрачаются, какие снега. Хочу все проклясть – а язык замерз. Вот я на своем корыте… перевозил в одну сторону – автоматы, штабелями, в другую – трупы. Мое корыто под брезентухой стояло поодаль, у траншеи. Там, в скорбной скинии, было десять трупов. Я старался о них не думать.
И тут вдруг эта девчонка. Ненормальная.
Я сначала думал – сон мне снится. Думал – контузило меня, головка бо-бо, вот и вижу пес его знает что, несуразицу.
Нет, гляжу, живая девка-то.
За спиной девки – замерзшее огромное горное озеро подо льдом. Над ним – красное Солнце. Горы острые, словно рубила, стесывают слоистое дымное небо. Идет Зимняя Война. Я только на минутку вышел из своей колымаги ветра вдохнуть и оправиться. А тут черные стрекозы. Горячее железо повалило, как из ведра. Девчонка на меня уставилась, я – на нее. Пришлось крикнуть:
– Эй, ты!.. Куда тебе?.. На станцию, к ледникам?.. Садись, подвезу! Только мои попутчики уже жмурики. И запах от них – не духи «Шанель». Как?.. Едешь?..
Девчонка грела варежкой нос. Ее военная шуба смахивала на ватник. Я рассматривал блестящее, с люрексом, концертное платье.
– Нет-нет, лейтенант!.. Что ты!.. В такую даль!.. Всего лишь на КПП, в часть. Едем скорей, стрекозы улетели!..
– Да, разворачиваются…
Вертолеты зависли над серебряными зазубринами горного кряжа, затерялись в вынимающей душу синеве.
– А платьице на тебе…
Свист. Разрыв снаряда. Я подскочил к ней, обнял ее, повалил наземь, и мы оба покатились в старую, от прошлого взрыва, воронку.
И, прижимаясь на дне воронки к мерзлой жесткой, как костяной, земле, щеками – к обжигающим снеговым комьям, мы стали перебрасываться снежками глупых вопросов перед хохочущим лицом Гибели:
– …ты кто?
– Да я никто, бродяжка, я сюда случайно попала. Я слыхом не слыхивала, что идет Зимняя Война. Мне приказали: пой веселые частушки бойцам, чтобы они смеялись!.. – вот я и пою. Чтобы солдаты от ненависти не сдохли.
– А ты-то сама – Любовь, что ль, будешь?..
– Я-то?.. Ксения.
Мы обнялись, я лежал на ней, прижимал ее к зимней земле тяжелым телом, мой автомат врезался ей в грудь и живот.
– А что до Войны ты делала?..
– То же, что и сейчас.
– Песенки народу пела?..
– Вроде того.
Я налег на нее всей тяжестью, и у меня закружилась голова. Я не мог найти губами ее губы. Она отворачивалась и смеялась. Она была такая странная, клянусь, я никогда не видывал такой. Может, она вражеский лазутчик?! Может, ее надо убить?! Автомат лежал, зажатый, между моим и ее телом, как третий между нами, как меч между девственными любовниками, как мертвый ребенок. Она смеялась. Черные стрекозы улетели. Наступила тишина, снежная мертвая тишина Зимней Войны. Я глядел в ее глаза. Я не мог определить их цвет. Я видел ее зубы – белые, как отроги хребта Джугджур, с синим отливом. Укусит – не обрадуешься.
– Ты, Ксения… вот что. У тебя ножки, небось, замерзли?.. у меня в моей таратайке есть целая фляга спирта. Мы разведем его снегом и согреемся. Выпьем, и потом я тебя разотру. Платье твое сниму. Ты настоящая женщина – такое платье, фу ты!.. Дух захватило!.. Мы ведь тут без баб давно, сама понимаешь, а ты выпорхнула, как голубка…
– Скажи еще: голубка…
– Да голубка, голубка, конечно – голубка… кто же еще!..
Наконец я изловчился. Я исхитрился; она повернула голову, наблюдая зимнюю птицу свиристель, севшую на край траншеи, и я ухватил ее губы зубами и стал их пить, пить, как спирт из фляги, неразбавленный, и так мы впервые поцеловались в выгребной яме Войны.
– Так ты, значит, птичка певчая, Ксения, да?..
– Смеешься!.. я просто бродяжка, я живу на улице, я хожу по земле, ем что Бог пошлет, я побирушка, ты зря думаешь про меня хорошее, я плохая, я совсем плохая, я не помню, что я делала до Войны… Жила…
Опять гул в зените. Они сделали круг над хребтом, стрекозы, и возвращаются. Свист, разрыв, черные всплески раненой земли, летящие иглы льда. Она легла в яме на меня, дико хохотала:
– Страха не страшусь!.. Смерти не боюсь!.. Лягу за родную…
– Тихо ты!.. Пилот на стрекозе услышит – прилетит. Спой мне тюремные песенки!.. двести штук песенок, пой – одну за другой…
Она сама поцеловала меня. Я шептал ей в ухо, под прядь солнечных волос: «Ксения, Ксения».
ПСАЛОМ КСЕНИИ О ЛЮБВИ СРЕДИ ВОЙНЫ И СМЕРТИ
Этот человек упал с гор. Может, его сбросили с черной стрекозы. Но он божился, что он шофер, вот и машина мерзла неподалеку, на берегу схваченного грязным льдом озера. Он приглашал меня ехать с ним на станцию. Станция так станция, мне, по правде сказать, было все равно. Путь мой вился паутинной ниткой на морозе. Я не исследила его в синеве; я знала, что, если пересечь – на вертолетах или пешком – два снежных хребта, Хамардабан и Джугджур, там будет Дацан, тот Дацан, где мать подвизалась отроковицей, чистила монашьи кельи, убирала молельные залы, протирала намасленной тряпицей нос, скулы, лысину меднозеленого Будды. Там, по ее рассказам, был еще Будда из светлого нефрита, это был ее любимый, она приходила к нему по ночам, обнимала холодный камень, прижималась пятнадцатилетним животом к гладко обточенному нефритовому боку. «Дай мне дочь, Будда, – шептала Елизавета, мать моя, – дай мне дочь, и я буду любить тебя и любимого ученика твоего Иссу, я буду любить вас обоих, вы не обидитесь, я все вам буду делать, печь пироги, соблюдать посты и стоять все службы, и приходить к синему холодному озеру, и вставать перед ним на колени, и окунать в воду лицо голое, горящее, вас поминая». Нефритовый Будда, принц Гаутама, царевич Шакьямуни, исполнил ее просьбу. В лютый мороз родилась я. В лютый мороз, на Зимней Войне, я должна была умереть. Этот человек… я не знала его. Я знала его ровно столько, сколько всех других людей, топтавших в одно время одну со мной землю. Я была для него едой, а он был голоден. Я вспомнила своего маленького сына. Он так же жадно и беспомощно искал мою грудь, тыкался в шею, в подреберье. Он так же неистово хотел есть. Хотел жить.
И жизнь произошла снова: в разрезанном чреве земли, среди комьев грязи, пластин льда, взорванных сланцев и базальтов, пятен нефти и бензина, среди осколков снарядов и чужой засохшей крови, среди чечевиц сиротских пуль, невостребованных живыми телами, – я целовала его, он меня.
И вот обстрел поутих, и погрузились мы в его тарантас дрянненький, и прикатили на мой вожделенный КПП, а там выяснилось, что концерт мой назначили не в части, а на передовой, в самом смертном логове, на закраине сраженья, и ехать нам еще далеко надо. Ну, думаю, у мужика свои дела. Кто я ему. Покувыркались в траншее. И баста. А он затряс головой, вспылил, обиделся, я взялся за гуж, говорит, надулся как боб, …вот тебе т голубка, подстрелят нас с тобой, бормочет, как двух сизарей, так об этом я всю жизнь мечтал. И все подобное несет, не переставая. Как бы он меня кинул? А я бы его – кинула?!.. Кус хлеба! Кус каравая! В голодуху ховают за пазухой; шепчут хлебу ласковые слова; молятся ему, им причащаются… плачут над ним. Так я и делала. Надо бы кинуть; отрава в нем запечена; а я молюсь и плачу, и подгорелую корку целую.
– На этой клятой Зимней Войне необъявленной, знаешь, тут правило такое: тут никого кидать нельзя, иначе тебя самого кинут и Бог тебя сразу же убьет – чем хочешь убьет: разрывом, током, пьяный майор, осердившись, в пропасть пинком свалит, к своей тени приревновав, – бес знает, а вот нельзя здесь никого кидать и предавать. Слышишь, Ксения?!..
Этот человек был прав. Но и я была не глухая. Я все слышала.
– Где мы отдохнем перед дорогой?..
Суровый голос. Жесткий вопрос.
– Да, отдохнуть надо. Тем более – ночь.
Опять ночь. Сколько ночей на земле. Одна большая полярная ночь стоит всегда и висит, и в ней – совсем немного Солнца и звезд. Просверкнут – и снова темень. Мы пошли в каптерку на КПП. Зевающий во всю пасть старшина понятливо осклабился. Там лежали кучи солдатского хэбэ, все свалено и разбросано… и холодрыга жуткая, ознобный колотун, жилочки судорогой сводит, пар изо рта идет, как у лошадей. И он говорит мне: Ксения, ножки твои совсем замерзнут, пойдем в машину, там теплее…
– Пойдем в машину, голубка… там теплее…
– Конечно… ты согреешь меня, да?.. меня одну – в холодном, жестоком мире, мне страшно бывает, хоть я и наврала тебе с три короба, что я ничего не боюсь… я боюсь… ты согреешь меня на Зимней Войне… только не уходи… только согрей, прижмись… нас сегодня чуть не убило, а мы хохотали… так я хохотать с тобой хочу всегда, да только нам не суждено, ведь эта Война, она никогда не кончится…
СТИХИРА ШОФЕРА ЗИМНЕЙ ВОЙНЫ О ЛЮБВИ ЕГО И КСЕНИИ
………………………и мы вышли на синий снег, и проложили к моей железной бричке узкие следы, и дверцу открыли, всю усыпанную сизым инеем, и попали внутрь, как грязные монеты в копилку, и обнялись – как сироты… а через оконное, все заледеневшее, в раскидистых белых папоротниках и хвощах, стекло машины было видно огромное блюдо замерзшего озера, и она сама вывернулась из блесткого платья, как малек из икринки, и она была вся вправду как белая голубка, горлинка, и она пахла дешевым, еще довоенным женским ароматом, запахом кафешек и кабачков на площадях, унизанных фонарями, а я врезался в нее как нож, как грубый нож блатаря, – я не мог иначе, не умел, не хотел, не летел!.. – я врезаться в нее хотел по рукоять – и так – застыть… и чтоб не вынул никто… Мы были две рыбы, белая и черная, а Война гремела вокруг, не утихая, – и что такое были две наших с Ксенией жизни в бешеном миксере Космоса, – месиво бурлило, и из наших порезов текла свежая кровь, оживляя бодрящее Боговое питье…
– …мне страшно, страшно. Я никогда не была… шлюхой. Я всегда… любила. Но на войне как на войне. И я нескольким солдатам… немногим!.. ты не думай!..
– Милая, иди сюда. Вот сюда. Я ничего не думаю, ей-Богу. Думаю вот, что здесь пахнет бензином, и ты можешь угореть. Но если мы выключим мотор, мы сразу замерзнем, как цуцики.
– Войди в меня… так… останься во мне… не уходи никогда.
– …о! Но это невозможно. Мы не сиамские близнецы.
– Мы сиамские близнецы. Давай вот так срастемся.
– Я сегодня, сейчас же, уйду от тебя. Оторвусь от тебя. Я завтра же покину тебя. Уеду на своей тачке за трупами. И меня убьют. Хорошо бы.
– Ты не покинешь меня. Ты не расстанешься со мной. Я твоя белая голубка. Скажи мне: Ксения, голубка.
– Ксения, голубка. Я же расстанусь с тобой. Я брошу тебя, как спичку. Я никогда бы не сказал тебе так. Если б не Война. Тут… надо быть предельно честным. Но это все будет завтра. Завтра. А сегодня я тебя не покину. Успокойся. Успокойся. Видишь, я с тобой. И как это хорошо. Лучше не бывает.
– О!..
– …что, голубка?… я ничего не слышу. Я глохну. Понимаешь, глохну. У меня давно не было женщины. Но ты-то ведь и не женщина. Ты райская птичка, певичка, ты белая голубка.
– …больно! Мне больно…
– …это не больно, это хорошо. Это так надо. Это тебе хочется плакать. Плачь! Я разрешаю.
– Да!.. Да!.. Ты забудешь меня, да?.. Я забуду тебя, да?..
– Да. Чтобы «нет» душу не жгло.
– …чтобы сожгло – хочу… и собери пепел, скатай в мешочек и носи мешочек на груди, кожаный мешочек, из нежной телячьей кожи, на грубой тесемке, чтоб никогда не порвалась тесемочка и мешочек не потерялся, и там буду я, сожженная, внутри… там – внутри… вместо креста… рядом с крестом… это лучшая судьба…
НОЧНАЯ МОЛИТВА КСЕНИИ О ЛЮБИМЫХ ЕЯ
На Войне Земля вертится медленнее.
ПОВОРОТ. СКРИП. ПОВОРОТ. ВЗРЫВ. ЕЩЕ ОДНА ЖИЗНЬ УБИТА.
Как мы не задохнулись в машине, до сих пор не пойму. Мы провалились в шахту, на дно жизни. Там кипела яростная магма, бились о край черной чаши моря: золотое и алое. Среди ночи, приваренная намертво к этому человеку, я раскрывала глаза, передо мной в разлапистых ледяных разводах и цветах на стекле машины светилось тельце моего мальчика. Он бы похож на рыбку. На маленькую рыбку, выловленную в зимнем озере, подо льдом. Я молилась сухими исцелованными губами, чтобы Курбан не убил его.
И этот человек был когда-то мальчиком; и этого человека мать обнимала, целовала, давала ему грудь, прижимала к чреву, откуда он вышел на свет. Я теперь была матерью, и я многое понимала. Я была матерью этому человеку, шоферу на Зимней Войне. Так, как я была отныне матерью каждому, и младше и старше меня. Все вышли из моего живота. Всех выкормила я, глотая слезы. Когда мне есть было нечего, у них была еда все равно. Слезы текли по моему лицу, но чтобы развеселить моих детей, я улыбалась. Я шептала им: «Ничего, ребятки, жизнь не так уж страшна». И они верили мне. И этого человека я выкормила, и ощупывала губами его лысую младенческую голову, и шлепала, если он хулиганил, и вязала ему носки, и штопала штаны, и наборматывала сказки на ночь, сама валясь с ног от усталости и ужаса жить. И он кричал мне: «Мама!» – когда его отрывали от меня, когда его связывали цепями, пытали, угоняли в солдаты, секли плетьми. И мои глаза останавливались, и жизнь моя останавливалась в глазах моих, и все во мне превращалось в пепел. «Мальчик мой, – шептала я ему, осушая потоки его слез, – сынок, будь что будет. Только бы ты был жив. Только бы тебя не повесили. Не застрелили. Мне дорого все в тебе. Я помню твое маленькое тельце. Там, внутри, билось крохотное сердечко. Я поднимала тебя за ветошь пеленок, как зайца за загривок, и ты висел так в моем кулаке, как зайчишка, так мать с тобой шутила. И ты был беспомощный. И так мне становилось жалко тебя, что я начинала плакать. Вот я выносила тебя; выкормила тебя; вот я держу тебя на руках, но так ли это будет всегда?! Я оторвала тебя от себя, тебя поглотил широкий мир, тебя чужие люди с жесткими тесаными лицами взяли, не спросясь, на Зимнюю Войну. И меня тоже взяли; и вот вдруг тут мы встретились, разве это не чудо?!.. Сынок!.. или возлюбленный, не знаю, все перепуталось во мне и вовне, – прижму твою голову к своей груди; может, ты там каплю молока отыщешь?!.. Нет!.. высохло все, да и глупо это. Ты мужик, и я не знаю, как тебя зовут. Я помню лишь, как я звала тебя в детстве. Ты вырос, у тебя стали расти усы, борода, морщины резали тебя вдоль и поперек… а это что такое, взбухшие рубцы, линии и стрелы на твоем теле, плохо сшитая и плотно стянутая строчка, варварские силки, синие и красные, это шрамы, ты весь в шрамах, и, гляди-ка, твое лицо тоже в длинных, наискосок, шрамах, – какое изумительное лицо, и так исполосовано, вот, матери не было рядом, чтоб защитить от укусов Войны, но разве есть от них защита?!.. Целую один шрам. Целую другой шрам. Молюсь тебе. Война закончится – я лик твой в церкви напишу. Лицо простого шофера. Извозчика. И люди будут приходить и на тебя молиться».
И он входил в мою свободу, как входят в отверстую дверь родного дома. И не было низа, не было верха; а когда мотор заглох от мороза и стало нестерпимо холодно, я вспомнила про расхваленный, пообещанный спирт, и мы выпустили друг друга из объятий и вывалились из кабины прямо в снег, а он нападал свежий, нежный, как фата невесты, и ледяные иголки звезд входили нам глубоко за ключицы, за грудину, и мы набирали снег в консервную банку из-под огурцов, растапливали его дыханием, наливали из канистры чистого спирту и пили это питье Войны, и нам становилось тепло, жарко, невыносимо, и мы пели и плясали сидя, пели от радости, что налета нет, что мы живы, что есть ночь и звезды и кривая кочерга Млечного Пути над теменем. И мы уснули на миг, опять соединившись, войдя друг в друга, так, как паз входит в паз в крестовом креплении.
А наутро он повез меня на передовую, там был у меня концерт, прямо на морозе, на открытой, из кедровых досок сколоченной эстраде пела я и приплясывала, и ходила на руках, и все видели у меня под сверкающим платьем военные ватные штаны, серые и стеганые, и бойцы сидели в ватниках и в тулупах, и цигарки дымились у них в зубах, а офицерье щеголяло в зверскую холодину в пилотках набекрень, и уши мужиков светились как красные лампы, а носы свисали, как красные желуди, и отпускала вся измотанная Войной толпа всякие соленые шуточки в адрес певички – ну я и наслушалась!.. а уж чего-чего только я в жизни наслышана ни была!..
ПРОЩАЛЬНАЯ ПЕСНЬ О КСЕНИИ ШОФЕРА ЗИМНЕЙ ВОЙНЫ
……………………ну я и наслушался! я бы хотел там стать деревянным и железным, но я был живой, с ушами, слушал и смеялся – до чего мужской глупый язык беспощадный и нищий, хоть бы слова другие какие придумали, так нет же, сто веков одно и то же. И Ксения моя – как зажег ее кто изнутри, подпалил бикфордовым шнуром – как бешеная, как сумасшедшая!.. – пела и плясала, и на ушах и на бровях стояла, и штучки-дрючки откалывала, и колесом по доскам ходила – я обалдел, обомлел, я просто умер, за живот держался – ну просто как… как юродивая!.. – вся металась она и брызгала дикими огнями… Я свистел от восторга, складывая пальцы рожками и поднося ко рту! Я вопил ей: Ксения, давай! Жми! Покажи им всем любовь на Войне! Пригвозди Войну смехом ко кресту! Пусть потыкают Войне в живот палками, штыками, рыбьими мордами складных ножей! Пусть поиздеваются над ней, осточертела она, в зубах навязла!
Ксения скатилась кубарем с помоста, перевела дух, я подбежал к ней и обнял ее, бритые офицеры с прямоугольными лицами подходили, довольные, раздобрившиеся, протягивали ей коробки конфет – и откуда явилась тут роскошь, да, самолеты тащили в брюхах забытые яства, только для белых, а среди нас мотались и гибли на Войне и желтые, и черные, и сизые, и красные, красные от мороза, красные от крови, вымазанные в крови по уши, – и Ксения смеялась, открывала коробки и сыпала конфеты на затылки и за шиворот тем, кто их преподносил, и отходили люди, опешив, и кто-то хватался за кольт на боку, да ничего не поделать было, с ней надо было смиряться, ее надо было видеть и любить. И когда началась атака, а началась она сразу после Ксеньиных прыжков, страшно, густо и стремительно, и продыху не было от огня, от сплошного сельдяного косяка длинных огней, бегущих по смертоносной трассе параллельно земле, сметающих все на пути, и мою машину, и дощатый пьедестал, где Ксения отплясывала и вертелась волчком, и палатки солдат, и бетонный квадрат штаба, и я так хотел верить, что она не сгорит в огне, что она не умрет на этой драной, долбаной Войне, – а о себе я даже и не подумал.
Она должна была попасть в Ставку, далеко в горах. Уничтожить Генерала? Те, кто послал ее, не думали, что, убирая Генерала одной из бессчетных армий Зимней Войны, они делают благое дело. Наоборот. Они хотели продлить Войну и тщательно выбирали способ, каким можно длить и длить бойню; исчезновение одного из маститых генералов и его армии вместе с ним обеспечивало смуту и разброд на всем Восточном фронте, отчаянный поиск включения свежих сил в нечеловеческую игру, перестановки слагаемых, ввода новых интегралов и алгоритмов смерти. Она понимала, что за ее действиями следили, и это странно было ей, всю жизнь скитавшейся по миру свободно. Они избрали верный путь – дергали за ниточку жизни сына. Но и она была девка не промах. Она могла учудить в последний момент все что угодно. Отмочить номер. Не хуже, чем на дощатых заиндевелых эстрадах в нашпигованном пулями высокогорье.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.